В комнате, отведенной для гостей, нет окон, а дверь выходит на галерею; от камина пышет жаром — в нем ярко горят поленья.
   Каталинон улегся на полу, на коврах, и затянул хвалебные речи:
   — О мой дорогой господин, вы меня накормили-напоили, дали тепло и хорошее ложе — о, сколь благороден и могуществен мой господин, и ничего мне больше не надо, только спать… спать…
   Мигель вышел на галерею.
   Снизу доносятся шаги, по широкому двору бродят какие-то люди, закутанные в плащи с капюшонами.
   Беглецы из тюрем инквизиции? — подумал Мигель, и его охватила дрожь.
   Он вернулся в комнату и, сломленный усталостью, бросился на ложе.
 
 
   На водах написано, по тучам разбросано, во мраке потоплено слово безумной, и образы, которые видит она, уносит ветер.
   — Скажи, Изабелла, кто стоит там в тени?
   — Никого там нет, матушка. Тебе померещилось.
   — О нет, доченька. Это жених твой. Скоро свадьба твоя, моя красавица. Когда выйдешь из храма, все вокруг озарится твоею красой. Скажи, дочь, когда же придет жених твой на свадьбу?
   — Он не придет, родная. Тело его обречено костру. Дьяволу — черная душа, — говорит Изабелла, которой мучительно слышать слова матери.
   — Скажи, дочь, настигнет ли кара господня того, кто так провинился?
   — Палач уже ждет его…
   — Скажи, Изабелла, ты его ненавидишь?
   — Ненавижу. Ненавижу!
   — В твоем голосе слезы, доченька. Любишь его?
   — Люблю его, мать!
   Безумная тащит дочь к святому кресту.
   — Дочь, прокляни его здесь, на этом месте!
   Изабелла склоняет голову и молчит, подобная черному чертогу из гранита и мрамора. Ночь крылами ветра бьется в окна.
   — Так я тебя проклинаю! — кричит безумная. — Пред ликом божиим навеки проклинаю тебя! Чтоб за всю жизнь ты не познал любви! Чтоб метался из одних объятий в другие, несчастный, и раз от разу несчастнее! Чтоб страдал ты от одиночества посреди толпы и чтоб одиночество это разъедало душу твою, как черви — труп!..
 
 
   Девушки, уперев в бок глиняные амфоры, идут к фонтану.
   — Дон Мигель скрылся из города — слыхала?
   — Куда, интересно, он подался?
   — Говорят, поскакал в Кордову.
   — Бедные кордованки!
   — Да, да, да…
   Мужчины сидят на ступеньках, потягивая привычный вечерний бокал вина.
   — В дело вмешалась святая инквизиция. Санта-Эрмандад[15] будет разыскивать его.
   — Чепуха, инквизиции до этого дела нет. Его разыскивают стражники префекта.
   — Хорошо бы схватили негодяя.
   — Хотел бы я быть таким молодым и богатым, как он, и никого не бояться, и…
   — И делать то же, что и он?
   — Разве я сказал что-нибудь подобное?
   — Зато подумал, сосуд греховный! Подумал!
   Женщины опускаются на колени, складывают руки, молятся вслух:
   — Пусть жестоко накажут блудодея, когда поймают!
   И потихоньку:
   — Пусть уйдет от преследования. Пусть вернется. Хоть бы на минутку приглянуться ему!
 
 
   Топот копыт, крики, стук в ворота дона Матео. Стражники!
   Чужие грубые голоса:
   — Сказывали, он сюда поехал…
   Голос Каталинона:
   — Стало быть, зовут его дон Мигель де Маньяра? Гм… Старый, молодой, высокий, маленький? Ах, так, молодой… Ну да, видел я такого барчука, только был он не один. Их двое было, значит, это не он.
   — Двое? Он, и есть! Второй-то — его слуга, понял? — громко объясняет стражник.
   — Вот как? Ну, так они поехали вон по той дороге, к португальской границе. И мне показалось — ужасно спешили.
   — Они, они! — взревел стражник. — Скорей за ними!
   Но начальник отряда хмурится:
   — К чему такая спешка, дуралей?
   — Ведь если поймаем — каждому по эскудо!
   Начальник, наклонившись к нему, шепчет:
   — А если не поймаем, если, даст бог, он уйдет — от его отца получим по десять эскудо, олух!
 
 
   Вы говорили, милый мой Грегорио, что мыслящему человеку одиночество прибавляет мудрости, мысленно беседует Мигель с далеким своим наставником.
   Но вот я один, падре, и все же не счастлив. Должен даже признаться — после месяца раздумий в одиночестве душе моей грустно и тесно…
   Да, падре, тесно. А вы знаете, добрый мой старичок, как не люблю я слово «тесно». Как всегда я мечтал о просторе, что шире небес, — для сердца ли, для ума или для жизни…
   За столом я сижу во главе таких же изгоев, как я сам, и, не доверяя друг другу, мы друг с другом изысканно вежливы и предупредительны. А дон Матео сдирает с этих отверженных последний реал! Внизу, под нами, городок, подобно священной корове, он пережевывает свой покой и кишит созданиями, которые — спешат они или медлят — все же заняты хоть каким-то делом!
   Вот в чем, падре, источник моей печали.
   Куда ни взгляну — везде вижу людей, у которых есть цель. Попрошайничать, пахать, наживать деньги, воровать, молиться, пить, играть, сражаться, хлопотать, — и будь у них по десять пар рук, всем нашлось бы занятие.
   У меня только две руки, и работы им нет: Трифон и мать учили меня только складывать их для молитв. Как мало этого для меня! Обреченные на безделье, мне они в тягость. Короче, мой Грегорио, я испытываю унизительное чувство, что молодость моя пропадает, мышцы и мозг затягивает плесень, и я ни на что не годен…
   У меня есть все, чего можно пожелать. Здоровье, деньги, молодость — одного не хватает: счастья. Хочу отправиться на поиски. Но смогу ли?
   Общество изгнало меня, университет исключил — я ведь темное пятно на его добродетели. Я поставлен на одну доску с бандитами, грабителями, убийцами из-за угла. Завтра уеду отсюда, не могу больше тут оставаться — и что меня ждет? Скрываться по чуланам, по чердакам и пещерам, таскаться из города в город, подобно изгнаннику, осужденному на молчание, на одиночество и бездеятельность…
   Нет участи тяжелее, мой старый друг, ибо все во мне кипит жаждой деятельности. Что делать мне с моей кровью?!
   Чувства мои, дух голодают. Я горю. Я сгораю в бездеятельности. И нигде нет для меня ни куска хлеба, ни глотка воды.
   Думай о боге, если впадешь в искушение — так говорили вы мне.
   Дорогой мой старик, как могу я думать о его доброте, если он посылает мне разочарование за разочарованием, боль за болью?
   Он наказывает, он преследует меня за то, что я не посвятил ему свою жизнь, обещанную моей матерью. Ах, поверьте, падре, я чувствую — бог отказывает мне в любви, которой я жажду, потому что мстит мне…
   Почва уходит у меня из-под ног, мысль моя рвется, воля слабеет, и вянет вера моя в бога.
   Пошлите мне, падре, пошлите хоть издали доброе слово и благословение! Никогда я так не нуждался в них, как теперь…
 
 
   Звенят струны гитары в улочках толедского гетто. В темноте, позади певца, притаились две человеческие фигуры. Лунный свет падает на низенький балкон, девичье лицо просвечивает сквозь муслиновое покрывало.
 
В тени вашей дни коротать — наслажденье,
Дыханием вашим напиться,
Смиренно целуя стыдливые ваши ресницы
И кос наважденье…
 
   Молодая еврейка слушает, улыбаясь тому, кто стоит в тени у ее ног, и бросает певцу цветок. Тот, поцеловав цветок, прикрепляет его к груди.
   — Эстебан, ты меня слышишь? — доносится шепот с балкона.
   — Да, Эстер, слышу и томлюсь. Уже целую неделю не обнимал я тебя. Ты обещала, что этой ночью…
   — Приходи в полночь — войдешь ко мне. Хочешь?
   — Спасибо, любовь моя!
   Луна проплывает сквозь тучи, время влачится к полуночи, и, когда бьет двенадцатый час, под балконом Эстер появляется тень: Эстебан ждет, а позади него — те же две темные фигуры, Мигель и Каталинон.
   Я воплощусь сегодня в какого-то Эстебана, думает Мигель, и войду к его возлюбленной. Наконец-то узнаю, как любят те, кому любовь дарит непреходящее блаженство, а не пустоту, не горечь, как мне. Наконец-то познаю настоящее счастье. Скоро, красавица, сожмет тебя в объятиях новый Эстебан, и ты откроешь ему великую тайну. Пусть непрошеный гость — только б узнать то, что я так жажду узнать!
   Дверь на балкон приоткрылась, луна как раз зашла за тучи, и мрак душит город.
   — Эстебан!
   — Я здесь, Эстер, — откликается тот.
   С балкона соскальзывает веревочная лестница.
   Каталинон хватает Эстебана за горло, зажав ему рот, и оттаскивает к стене. Мигель поднимается по лестнице.
   — Красивую песню ты спел мне, Эстебан, — шепчет девушка, вводя Мигеля к себе. — Я люблю тебя. Приди же…
   Девушка льнет к мужчине, подставляет для поцелуя уста.
   Мигель целует ее.
   — О милый! — шепчет Эстер. — Ты еще никогда не целовал меня так! Голова моя кружится…
   — Я целую всегда одинаково, — разочарованно шепчет Мигель.
   — Нет, нет — сегодня намного слаще, чем всегда…
   — Теперь ты поцелуй меня, как только умеешь, — просит Мигель.
   Поцелуй ее долог и полон страсти.
   О, вот и вспыхнула пламенем кровь! Боже мой, неужто я наконец узнаю вкус счастья?
   У изголовья ложа мерцает маленький светильник, льет слабый свет. Мигель поспешно задул его, и комната растворилась во мраке.
   — Зачем ты погасил, Эстебан?
   Под его руками рассыпалась высокая прическа, и пышные волосы девушки, умащенные ароматным маслом, накрыли ей плечи и спину.
   — Когда я был у тебя в последний раз, — шепчет Мигель, дрожа от желания узнать то, что он хотел, — какие прекрасные слова говорила ты мне, Эстер?
   — А ты уже забыл?
   — О, я помню. Но хочу слышать их снова и снова.
   — Я говорила тебе, что люблю, что твоя, что думаю о тебе дни и ночи…
   — И больше ничего? — вздохнул Мигель.
   — Ничего? Этого тебе мало?
   — Ах, нет, нет, это прекраснее всего, что я мог бы услышать. Но не сказала ли ты это как-нибудь иначе?
   — Нет — именно этими словами.
   Тяжело вздохнул мужчина. Все то же, все то же…
   — Ты любишь меня все теми же словами…
   — Разве это плохо? Слова удваивают любовь!
   — А что говорил тебе я, Эстер?
   — То же самое, что и я.
   — Да, да… А что я чувствовал?
   — Как странно ты спрашиваешь… Разве сам не знаешь? Ты задыхался от счастья, обнимал колени мои, шептал: «Нет человека счастливее меня, Эстер!»
   — Нет человека счастливее меня, — машинально повторяет Мигель, и пустота ощеривает на него зубы.
   Он превозмогает себя. Но прикосновение женщины меняет его настроение. Девичье тело жжет, возбуждение Мигеля возрастает.
   — Любишь меня, Эстебан?
   — Люблю, Эстер, — шепчет Мигель, напряженный от нетерпения. Может быть, все-таки вдруг откинется покров с тайны, и я прозрею, познаю…
   — Эстер, Эстер, я хочу огромного, бесконечного счастья!
   — Я слышу тебя словно издалека. — И девушка привычным движением привлекает его к себе. — Да, я хочу дать тебе огромное счастье…
 
 
   — Ну вот, тут мы в безопасности, благородный сеньор, — обращается Каталинон к связанному человеку, лежащему у его ног. — Тут какая-то беседка, со всех сторон сад, со всех сторон ночь. Может, это сад вашей Эстер. Может, вы тут все знаете лучше меня? Ах, я и забыл, что когда вязал вас, то заткнул вам ротик, и вы не можете мне ответить. Сами понимаете — моему господину, который сейчас обнимает вашу невесту, вовсе не нужны ничьи крики. Чего вы дергаетесь, ваша милость? Лежите спокойно, не то ремни врежутся в тело. Но мне вас жаль, сеньор. И если вы поклянетесь, что не поднимете шума, я вытащу кляп у вас изо рта. Да? Вы киваете? Что ж, попробуем, но помоги вам бог, если вы хоть пикнете. Чувствуете это острие у себя на груди? Так вот, сударь, это нож, и клинок у него длиной в девять дюймов. Так что берегитесь!
   — Кто твой господин? — выдавил из себя Эстебан, едва Каталинон освободил его рот.
   — О, мой господин — отличный господин. Он и вашей невесте понравится, ручаюсь…
   — Негодяй! — крикнул было Эстебан, но острая боль пресекла его голос.
   — Не говорил ли я вам, что у меня славный нож?
   — Твой господин — христианин? — прошептал пленник.
   — Конечно. Да еще какой! Из древнего, знатного католического рода.
   — О Адонаи! Эстер с христианином! Какой ужас! Какой позор!
   — Понимаю, — кивает Каталинон. — Ваша милость — тайный иудей. Мой господин будет доволен. Еврейки у него еще не было, насколько я знаю, так как евреи могут жить в Испании только тайно.
   — И не будет! — сипит Эстебан. — Эстер, конечно, подняла уже на ноги весь дом…
   — Вряд ли, сеньор! Повсюду тихо, ни шороха…
   — Или пронзила его булавкой, которую я ей подарил! Твоего господина, видимо, уже нет среди живых!
   — Вот и видать, что вы не знаете моего господина, — спокойно отвечает Каталинон.
   — Я дам тебе десять эскудо, если развяжешь меня! — со стоном молит Эстебан. — У меня есть золото…
   — Золото?
   — Двадцать эскудо!
   — У моего господина хватит золота и для тебя, и для меня. Мой господин — дон Мигель граф Маньяра.
   — Помогите! — закричал Эстебан.
   Каталинон крепче надавил на рукоять ножа и засунул кляп пленнику в рот.
   — Неблагодарный вы человек и только ухудшаете свое положение. Ну, теперь говорить вы больше не можете, а думать думайте что угодно.
 
 
   Как прежде, так и сейчас: разочарование. Ни намека на длительное счастье. Опять — те же руки вокруг шеи, те же поцелуи, те же ласки, и ничего более. Горько во рту, пусто в душе. Отвращение…
   — Прощай, Эстер! — громко сказал Мигель.
   Девушка вздрогнула при звуке чужого голоса.
   — Эстебан, Эстебан, ты ли это, милый?
   Учащенное дыхание, бешеное биение крови в висках, чирканье кресала, свет — чужое лицо…
   Эстер прижала ко рту сжатые кулаки, она задыхается.
   Зрачки ее расширились от ужаса, и через эти настежь распахнутые двери входит в сознание образ незнакомца, хитростью проникшего к ней. Горло ее не в силах издать ни звука.
   — Я дон Мигель де Маньяра, донья Эстер, — тихо говорит Мигель. — Я пришел к вам в надежде, что у вас найду счастье. И опять не нашел… Видимо, ваш Яхве ничуть не могущественнее нашего бога и не способен дать большего счастья… Вечно все одно и то же, одинаково невкусное… Прощайте, Эстер.
   Всхлип позади. Он обернулся.
   Еврейка лежит на ложе, и в сердце ее — длинная золотая булавка, под грудью — кровь ярким огоньком…
   Молча стоит над мертвой Мигель, наблюдая, как бледнеет ее лицо.
   В погоне за счастьем погубил безвинную. Обманул хитростью, как вор, похитил ее ласки — и умертвил. Его любопытство и себялюбие стоили этой женщине жизни.
   — Мне жаль вас, Эстер, — тихо промолвил убийца. — Правда, не знаю, кому из нас теперь хуже — вам ли, мертвой, мне ли, живому. Думаю — из нас двоих я более одинок и покинут, Эстер…
   Пока Мигель с Каталиноном крадутся в тени под стенами, мать Эстер проснулась от страшного сна и нашла дочь мертвой.
   Окаменела в горе. Потом, разразившись воплями, подняла весь дом.
   Единоверцы, обступив тело девушки, воздевают руки, рвут на себе одежду, посыпают головы пеплом. Раскачиваясь, запели, рыдая, псалом над мертвой.
   Горестный напев долетел и в сад, и связанный Эстебан читает в звуках хора злую участь своей невесты.
   Каталинон, седлая лошадей, тихонько клянет вечные скитания.
   — Не богохульствуй, — останавливает его Мигель. — За нами идет тень мертвой.
   — Как?! — ужасается Каталинон. — Какой мертвой? Неужели та девушка…
   — Да, она пронзила себе сердце.
   — О, святой Иаков! — заломил руки Каталинон. — Какое страшное дело! Почему она убила себя?
   Мигель, не отвечая, поднял коня в галоп и помчался по направлению к Куэнке.
   Каталинон с ужасом посмотрел на него:
   — Бог покарает вас, сеньор! Человеческую жизнь не возместишь и возом золота…
 
 
   Ла Манча, плато, по которому ковылял Россинант со своим драгоценным грузом, странствующим рыцарем, — это широкая песчаная равнина с пастбищами, с уединенными хижинами крестьян, с ветряными мельницами, чьи крылья приводят в движение постоянно дующие здесь ветра; омываемая реками Хигела и Хабалон, равнина эта тянется до среднего течения реки Хукар.
   Уже несколько дней скитаются по этой бедной местности Мигель с Каталиноном, ночуя то на чердаках крестьянских лачуг, то в грязных постоялых дворах, то в роскошных покоях больших гостиниц, в которых останавливаются на ночь даже вельможи, направляясь к королевскому двору или возвращаясь оттуда.
   Ночь, обогнавшая их лошадей, постелила сегодня им ложе под пробковым дубом.
   — Проснитесь, ваша милость, — выбрался из-под одеял Каталинон. — Довольно насладились мы нынче ночью холодом и сном.
   И Каталинон, дыша себе на руки, принялся прыгать, чтоб согреться.
   Мигель встал, растер закоченевшие члены. Увидел невдалеке, у подножья холма, пастушью хижину и стадо овец возле нее.
   — Седлай скорее! В путь!
   Старик пастух встретил их на пороге, предложил теплого молока, жирного сыру да ячменную, золотисто поджаренную лепешку.
   Сидя у костра за завтраком, увидели: спускается с холма высокий старик — кость, жилы да морщины, шляпа шире колеса, на ней платок краснее свежей крови, на бедрах широкий пояс с пистолетом и кинжалом. За ним идет старуха, почти такая же тощая и жилистая, как старик, она размахивает руками на ходу, и шаг ее не по-женски тяжел.
   А за спиной у них всходит солнце, румяное со сна, в траве блестит роса, и утро — свежее, как смех девственницы.
   Лицо старика напряжено от гордости, замкнуто от недоверчивости, глаза его — молнии, морщины — сам гнев.
   — Что это за люди? — спросил пастуха Мигель.
   И старый Антонио, с почтительностью к приближающимся путникам, рассказал:
   — Это знаменитый разбойник Рамон Куидо, ваша милость, и возлюбленная его, Эксела. Уже много лет живет он с ней в здешних пещерах. Тридцать лет тому назад за голову его был назначен выкуп в сто золотых, — сто золотых, подумайте только! — но его так и не поймали, а потом и забыли. — Тут пастух понизил голос. — И это очень досадно дону Рамону, он все твердит, что за ним по пятам гонятся стражники, хотя это неправда. Но никто не осмеливается ему перечить.
   Старый бандит остановился в нескольких шагах от костра и, положив руку на пистолет, окинул Мигеля внимательным взглядом, в котором, за выражением строгости, читались подозрительность, усталость и голод.
   — Добрый день, Антонио, — низким басом молвил разбойник. — Здесь безопасно?
   — Вполне, дон Рамон. Это — мои гости, сеньор… дон… впрочем, не знаю, кто они, но люди они честные.
   — Не верь никому, — нахмурился бандит. — Даже под сутаной священника может скрываться волк.
   Затем, обращаясь прямо к Мигелю, он гордо назвался:
   — Рамон Куидо.
   Эксела ответила на поклон Мигеля трясением головы, облепленной седыми космами, и жадно посмотрела на горшок с молоком.
   — Пришел вот позавтракать с тобой, Антонио, — сказал Куидо.
   — Это честь для меня, дон Рамон, — с полной искренностью отозвался пастух. — Все, что есть у меня, ваше. Лепешки, сыр, молоко. Угощайтесь, прошу, донья Эксела и вы, Рамон.
   — Богатая была у вас жизнь, дон Рамон, — вежливо заговорил Мигель, на что морщинистая возлюбленная бандита возразила:
   — Мы — прах на ветру…
   И, хрустнув суставами, протянула руку к сыру.
   — Богатая жизнь… — задумчиво протянул бандит. — Да, пожалуй! — Он засмеялся, обнажив два желтых зуба. — Да она и сейчас богата. Целые оравы стражников разыскивают меня по всей испанской земле. Но им меня не поймать. Никогда. Ноги мои до сих пор упруги, как у серны, а рука тверда, как камень.
   — Хорошая вещь жизнь, — подхватила Эксела, пережевывая пищу остатками зубов. — Но стоит ей однажды остановиться — и она отступает, сохнет, хиреет… Эх, были времена…
   — Да! — грозно перебил ее старый бандит, и в глазах его загорается отсвет былого блеска; порывистые и яростные движения рук его дополняют смысл его слов. — Бывали времена — ночь, черная как ворон, дорога меж скал, богач и слуги его, и туго набитые кошельки… А я — предводитель! Внезапный налет — бах, бах, жжжах! — перерезано горло, грудь пронзена, кошельки, полные золота, и прекрасная дама в носилках, главная добыча… Вот это была жизнь…
   — Дама, Рамон? Дама? — взвизгнула Эксела, выкатывая на бандита глаза, похожие на ягоды терновника. — Врешь! Я всегда была с вами. Была при всех нападениях, и никогда ты никакую даму…
   — Замолчи, — оборвал ее Рамон. — Во всех приключениях обязательно должна быть женщина, и бандит без пленницы — не бандит. Бандит — не обыкновенный человек, бандит — кабальеро…
   — У тебя была я! — завопила старуха, яростно раскрывая беззубый рот.
   — Чепуха! — разгорячился одряхлевший король больших дорог. — У меня было море женщин, это — главная добыча бандита, сеньор. Это и есть настоящая жизнь.
   — Он врет! Врет! — завизжала Эксела, взмахивая костлявыми локтями. — Выдумывает все! Отродясь не было у него женщин, кроме меня!
   — Откуда тебе знать? — презрительно бросил разбойник, отхлебнув молока.
   — Ты мне поклялся в этом, негодяй! Богом и святым Иаковом клялся, что я была и буду единственной!
   Бандит наклонился к Мигелю, и по его утомленному лицу пролетела насмешка:
   — Верите вы, благородный сеньор, в единственную?
   Лицо Мигеля серьезно.
   — Верю.
   Эксела милостиво улыбнулась ему, а Рамон ухмыльнулся:
   — Сеньор верит в чудеса.
   — Сеньор еще молод и ждет чудес, — возразила Эксела, и в голосе ее прозвучала легкая насмешка.
   Помолчали.
   — Море женщин, кошельки, набитые золотом, власть, преклонение, слава — да, это была жизнь, сударь! — нарушил молчание бандит, а глаза его словно плывут по волнам сладостных воспоминаний.
   — И что же осталось вам от вашей славы? — спрашивает Мигель, и тон его настойчив.
   — Я у него осталась, а больше ничего, — ответила, жуя, Эксела.
   — Что осталось? — выпрямился старик. — Все. Все это до сих пор во мне. Вот здесь, в груди. Ничто не ушло. Все живет еще. Все повторяется…
   — Ну да, — осклабилась старуха. — Во сне. Во сне он кричит, словно напал на самого короля. А утром глядит в пустоту, моргает, и его грызет голод.
   — Разве нынче грабежом проживешь? — помрачнел бандит. — Золота нет ни у кого, кроме святых отцов да богатых дворян. А они путешествуют в сопровождении многих сотен наемников. Печальные времена настали для Испании. Королевство в упадке, благородный сеньор.
   Мигель встал. Как страшно видеть обломки человека…
   Ему стало не по себе. Падение старого разбойника напомнило ему его собственное. Он, единственный отпрыск рода Маньяра, убивает, скитается по окольным дорогам, как отверженный. Мигелю противно стало само это место. Прочь отсюда!
   — Мы — прах на ветру, — говорит ему на ухо старуха. — Воды горстью не зачерпнешь. Утекает сквозь пальцы…
   — Готовься в путь, Каталинон, — резко приказывает Мигель.
   Бандит посмотрел на лошадей.
   — Добрые кони у вашей милости… Да, нет у вас, верно, ни в чем недостатка. Ни в золоте, ни в женщинах.
   — И золотых-то у вас, поди, полный кошель, — подхватывает Эксела.
   — Да, — задумчиво отвечает Мигель, — только я не знаю, на что они мне…
   У старого корсара Ламанчской равнины загорелись глаза.
   — Нельзя признаваться при разбойнике, что у вас есть деньги! — испуганно шепчет Мигелю Каталинон.
   Но глаза бандита приняли уже свое обычное, усталое и сонное выражение.
   — Мы прах на ветру! — вздохнув, повторила его возлюбленная.
   Мигелю уже невыносимо смотреть на одряхлевшего хищника. Вот — облезлый орел, скорее похожий на мокрую курицу…
   — В путь! — повторяет он, протягивая пастуху несколько реалов за завтрак.
   — Если вам незнакома местность, я могу проводить вас, — сказал бандит. — Как бы с вами не приключилось недоброе…
   — Местность знакома мне.
   — За небольшую мзду Рамон доведет вас до самого Сиудад Реаля или до толедских гор, — вкрадчиво произносит Эксела.
   Мигель вынул золотой дублон.
   — Дон Рамон, примете ли вы от меня на память это изображение его величества?
   — Бери! Бери! — засуетилась Эксела.
   Бандит борется с гордостью, а глаза его не в силах оторваться от монеты.
   — Вы предложили мне его с таким благородством, дон Мигель, что гордость моя не вправе отказать вашему высокородию, — напыщенно проговорил он наконец и ловко сгреб дублон с ладони Мигеля. — Я просверлю его и повешу на цепочке на шею моей подруги — на память о вас. Благодарю, ваша милость.
   — Ты слышал, Антонио? — старуха схватила пастуха за руку. — Он сказал, что даст золотой мне! Ты будешь свидетелем, если он потом отопрется от своих слов!
   Мигель с Каталиноном вскочили на коней и поскакали на север. Свежим, ароматным утром мчались они галопом, а трава вокруг них искрилась мириадами росинок.
 
 
   Серраниа-де-Куэнка осталась с левой стороны, с правой — гора Хаваламбре, и всадники, проехав под Гударом, спустились в расцветшую весну, где воздух мягок от света и запахов. Переночевали в Морелле.
   До рассвета седлает коней Каталинон; хозяин гостиницы приносит счет.
   — Так много? Два дублона за одну ночь? — удивляется Мигель.
   — Живодер! — подхватывает Каталинон.
   Хозяин, с фонарем в руке, распаляется:
   — Это — много?! Боже милостивый, ты все видишь, скажи, до чего дешево я беру! Поставил ли я в счет вашей милости учтивую встречу и приятное обхождение? Не обращался ли я с вами как с рыцарями и князьями? Или я учел, что вы сидели на бархате, на котором сидят у меня только герцоги и выше? Или я прошу отдельно уплатить за то, что ваша милость спала на кровати, на которой почивал сам блаженной памяти дон Мигель де Сервантес Сааведра? А что еды было мало, как говорите вы, сеньор слуга, что вы не наелись досыта, — так разве же, о господи, благородные сеньоры обращают на это внимание?