В полумраке повозок под холщовым верхом находит Мигель — по запаху, по блеску очей — девичью свежесть; в окнах домов подмечает он лица цветущих женщин; у фонтанов и родников с восхищением следит за их антилопьей походкой; с балконов падают к нему сияющие улыбки — ибо жизнь коротка. Ловите, что можно.
   Дурная слава Мигеля опережает его.
   Вот картина:
   Скачут два всадника. Позади — плач и проклятия, впереди — городок, названье которого повторено стократно.
   Едет Микеле де Маньяра!
   Городок захлебывается страхом, прячет голову в песок, прячется за скалой или под скалою — хочет стать невидимым, двери запираются на железные затворы, ключи поворачиваются в замках, матери спускают жалюзи, захлопывают ставни, мужчины точат кинжалы и шпаги, а девушки и женщины украдкой прикладывают глаз к щели в ставнях — посмотреть на это исчадие ада.
   Покоя как не бывало — городок кипит, шумит, мечется в ужасе, разворошенный молвой, что летит от города к городу.
   Хищник падает камнем. Наперекор всем сторожам хватает добычу, оставляя за собой слезы и кровь, и снова мчатся два всадника, через разбитые семьи, порванные узы любви, расстроенные свадьбы — сеятель зла породил несчастье и исчез в дорожной пыли…
   Вот картина, повторяющаяся без конца, — картина, в которой меняются только женские лица.
   Изгнанник, не занятый ничем, с карманами, полными золота, бездельник и насильник бешено мчится вперед, все дальше, все дальше, без отдыха, измученный непрестанной борьбой между непомерным желанием и жалким осуществлением его, отверженный, мчится все дальше, все глубже впадая в порок, падая ниже и ниже…
   Он предпринимает новое приключение, не успев разделаться с предыдущим, — входит, пылающий, добивается цели и уходит, холодный как лед.
   По трупам устремляется себялюбец к мечте о женщине, губит жизни, губит мирный покой женщин и девушек, разбивает семейное счастье. Покидает женщин, на глазах у которых — слезы от горя, на устах — проклятья и жалобы.
   Он не знает смеха, не знает веселья, не знает радости. Раб собственной страсти, проклятый, чья ненасытная плоть бросает его из объятий в объятия, — он встает с ложа женщин, разочарованный, не насытившийся, с каждым разом еще более голодный и несчастный.
   Сходится с женщинами, но не любит их. Ни одну не любит.
   Любовь его — без любви и без радости. Он завоевывает женщин лестью, обманом, клятвами, золотом и силой. Ужасом веет от него, ужас — в нем самом, он ужасается сам себя, но, стремясь заглушить пустоту в душе, рвется к победам, напролом, через препятствия, через поединки, через кровь — и снова; летит метеором к цели, которая лишь возвращает ему чувство разочарования. Путь Мигеля отмечен слезами и кровью.
   Лишь редко, очень редко оставляет он позади себя благодарность и любовь тех женщин, которым он мимолетной вспышкой своей дал представление о великой любви.
   Годы бегут; после Италии — Греция, Триполитания, Тунис, альпийские страны, Германия, Фландрия, Франция — и напрасно Мигель все ждет от отца вести, что можно ему вернуться на родину.
   Годы бегут; завершается пятый год со времени бегства, и Мигель ожесточается, грубеет.
   Как? Неужто этот человек — сын испанского вельможи, слушатель севильской Осуны, будущий владелец Маньяры?
   Этот хищник, который не любит людей, но которого душит одиночество, который бежит собственной тени, а по ночам — если он один — мечется, раздираемый сомнениями, мечтами и страхами? Страшные плоды приносит лицемерное воспитание Трифона, ибо оно убило в Мигеле-ребенке человека и возмутило его против всех и вся.
   На исходе пятого года скитаний невыносимая тоска по родине охватила Мигеля. Словно контрабандист, пересек он границу Франции, за ночь перешел Пиренеи и, как вор, прокрался в родную страну.
   И вот в городе Памплона, где некогда распутный дворянин по имени Иньиго Лопес де Рекальде божьим промыслом превратился в ужасного последователя Иисуса — Игнатия Лойолу, Мигеля догнало известие, что он помилован, и путь к возвращению ему открыт.
   В тот же день он сел на коня и пустился в Севилью — старше пятью годами и тяжелее на целую глыбу злодеяний.
 
 
   Возвращение блудного сына.
   Сколько воды утекло за эти пять лет по речным руслам, сколько морщин вписала рука времени на лица, сколько грез зародилось, расцвело и увяло…
   Слезящимися глазами смотрит на сына мать. Сколько золота выбросил дон Томас, чтоб добиться прощения сыну! Сколько светских и духовных вельмож округлило свои состояния в ущерб сундукам Маньяры! И вот наконец-то он здесь — единственный сын…
   — Я плачу от радости, Мигель, от радости, что ты вернулся, — говорит мать, силясь улыбнуться.
   В мыслях ее витают давние и, увы, напрасные мечты о том, чтобы стал Мигель слугою божьим. Но, скорбная, молчит мать, не упрекает ни в чем и всем сердцем приветствует сына.
   — Бедный отец твой! Вот уже ровно год, как я его похоронила.
   Удар жесток.
   Человек, давший ему жизнь, человек, который был добр, жизнерадостен и мягок — отец, любивший сына простой, но великой любовью…
   Мигель обводит комнату взглядом — нет, не раздадутся больше решительные отцовские шаги. Комната обеднела, потемнела, стихла и уменьшилась…
   И я еще более одинок, с горечью думает Мигель, еще один человек покинул меня. Я стал беднее на одно сердце, на один ласковый голос…
   Донья Херонима зябко кутается во вдовьи одежды, хотя на дворе знойный день.
   — Лишь после его смерти удалось мне умолить судей, чтобы тебе позволили вернуться. Вернуться как наследнику отцовских владений, чтоб ты мог управлять ими, живя в Маньяре…
   Смотрит Мигель на нее: черные, уже сильно поседевшие волосы, несколько морщинок не испортили красоты — она теперь новая, более серьезная, глубже хватает за душу. В ней — оттенок скорби.
   — Боже мой, как ты возмужал, Мигель. Каким стал серьезным. Ты худощав и жилист, как отец. Лицо и движенья строги, как у отца, только глаза все те же…
   …искрящиеся, чей неотступный взгляд завораживает, словно поглощает, мысленно добавляет мать. Ах, этот зрелый, этот смуглый мужчина — мой сын! Вертопрах, погрязший в пороках? Дуэлянт? Мало ли что выдумают завистники. Они лгут. Стократно лгут. Это мой единственный сын. И мать улыбается ему, гладит черные кудри.
   Мигель сравнивает образ матери с тем, который отпечатался в его памяти, и он растроган. Растроган нежностью, которая ласкает, а не корит, не упрекает, не гневается, а только тихонько плачет и старается скрыть слезы.
   Стыдом сдавило горло.
   — Пойдем, матушка, — говорит он, стараясь подавить свои чувства. — Пройдемся по дому и сходим на могилу отца.
   Они идут — дом и двор поворачиваются вокруг их оси.
   Как здесь все мало, тесно, узко, как сковано все строгим ритуалом, старым, повторяющимся регулярно, без перемен. Крестьяне, завидев господ, избегают их. Разве сын не хуже, чем был отец? Погоняла Нарини мытарит людей все больше и больше, а сам богатеет. Для разгульной жизни дона Мигеля требуется много золота, и мы добываем его рабским трудом…
   Кладбище. Под гранитной плитой покоится хозяин Маньяры, Ветер расчесывает ветви туи над могилой, шуршит кукурузой в поле за кладбищенской стеной.
   Новый хозяин Маньяры стоит на коленях перед отцовской могилой. И вдруг замечает в изголовье мраморного надгробия крест. Нахмурившись, резко встает.
   Опять он!
   — Пойдем, матушка, — говорит Мигель, беря под руку мать.
   — Ты останешься в Маньяре? — мягко спрашивает она.
   — Нет, матушка. — Мигель избегает ее взгляда.
   — Теперь ты здесь господин. Наследник отца. Надо бы тебе заняться хозяйством, — тихо уговаривает сына донья Херонима.
   — Ты здесь госпожа, — уклончиво отвечает Мигель. — Я вернусь в Севилью.
   — Зачем, Мигелито?
   — Хочу доучиться, — находит отговорку сын. — Хочу, чтобы меня снова приняли в Осуну.
   — Не имею права мешать тебе, — шепчет мать.
   — Спасибо, матушка.
   — Но ведь ты пробудешь здесь хоть несколько дней?
   — Побуду до завтра. Но завтра… мне нужно…
   Он поцеловал ей руки, и слезы опять выступили у него на глазах. Пошли. Мать не сводит с него взора.
   — Куда ты смотришь?
   — Не знаю…
   — Ты словно глядишь в пустоту, мой мальчик. Что же ты видишь?
   — Ничего, матушка.
   — Тебе чего-нибудь не хватает, Мигелито?
   Он обратил к ней налившиеся кровью глаза, но усилием воли погасил их неистовый блеск.
   — Нет, матушка, ничего…
   — Женщины? — тихо спросила донья Херонима.
   Он выпрямился и как бы заледенел.
   — Нет. Отнюдь, — ответил резко. — У меня есть все, чего я желаю.
   — Ты бледен, угрюм. Тебя ничто не мучит?
   — Нет, ничего.
   — Не забываешь ли бога, сын? — с внезапной строгостью произнесла донья Херонима.
   Лицо его исказилось от боли.
   — Нет. Он сам старается, чтоб я его не забывал. Сам постоянно напоминает мне о себе. Нет, я не забываю о нем. И не забуду.
   Мать, уловив в этих словах недобрый призвук, удивленно подняла на сына глаза, но он прибавил шагу.
 
 
   — Дон Жуан возвращается!
   — Какой дон Жуан?
   — Да Маньяра! Забыли?
   — А, помню, помню…
   — Наверное, он уже здесь. В городе об этом только и разговоров. Присматривайте за женой, сударь. Не спускайте глаз с дочери, если у вас есть дочь.
   — Наши женщины, кум, гранит!
   — Дьявол и скалы ломает, а Маньяра — сам дьявол.
   Тревожная весть о возвращении Мигеля разносится по Севилье, как звон набата при пожаре. Город крайне возмущен. Дворянин, опозоривший свое сословие, человек, которому нет места нигде. Отверженный. Зачем он вернулся?
   — Ну и подумаешь, — вслух говорят мужчины, а из уголков их душ высовывается призрак опаски.
   — Интересно, каков он? — украдкой шепчут женщины.
   Бродит вокруг дворца Мигеля Трифон, закутавшись в плащ по самые глаза. Сколько лет моей жизни посвятил я этому человеку. Ах, чего бы я не дал, только б вернуть его церкви!
   Трифон, еще более высохший за эти пять лет, коварно плетет сеть для золотой рыбки. Он не теряет надежды. А что, если вдруг поймает?..
 
 
   — Не пойдешь!
   — Пойду. Не могу не пойти.
   — Ты выйдешь замуж за сеньора Нуньеса. Три года он предан тебе, три года ждет, три года ты молчишь. А теперь говоришь — не выйдешь за него, и бежишь встречать подлеца, который осквернил тебя! — хрипло кричит Паскуаль.
   Но Мария выскальзывает из дому и бежит к Хересским воротам.
   Она все так же прекрасна, только еще нежнее, и все так же верна.
   Хоть увидеть его, любимого…
   Нет, ничто не забыто! — сжимает кулаки Изабелла.
   Время не загладило ничего. Что болело тогда, болит теперь еще больнее. Ненавижу его потому, что все еще люблю. Что останется мне? Жить в тени и следить, как, по моленьям моим, карает его господь!
 
 
   «У херувима» только и разговоров, что о возвращении Мигеля.
   Николас Санчес Феррано не отходит от двери, словно каждую минуту ждет, что она откроется под нажимом руки Мигеля.
   — Он должен объяснить мне — почему же сам он изменил своим высоким принципам! Мог быть искупителем и спасти нас, и вот возвращается подлецом… Ох, бедная моя голова! За что же мне ухватиться, если он покинул меня — тот, о чьих словах я думаю вот уже пять лет день за днем! Я жирею. Тучность мешает дышать мне, я старею, и мне нужен пример добродетельной жизни. Кто же подаст мне этот пример, коли нельзя уже положиться даже на дона Мигеля?
   — Молчи, пьянчужка! — прикрикнул на него Вехоо. — Тебе уж никто и ничто не поможет.
   — А я все еще верю в него, клянусь! — божится Николас. — Как в звезду Вифлеемскую, верю в него…
   Девки расхохотались.
 
 
   — Я слышал, что вы приезжаете, ваша милость. Но никогда бы не подумал, что вы станете разыскивать меня.
   — Почему ты обращаешься ко мне на «вы», Грегорио? — угрюмо спрашивает Мигель.
   — Я не смею…
   — Лжешь. Тебе стыдно за меня, падре.
   Монах молчит.
   — Тебя первого хотел я увидеть, — тихо произносит Мигель.
   — Почему, осмелюсь спросить?
   Потому что я потерял отца. Потому что потерял самого себя, думает Мигель. Потому что только с тобой, мой невзрачный старик, я не чувствую себя одиноким, только тогда я чувствую, что есть кто-то, кто дорог мне, кого я люблю…
   — Сам не знаю, — отвечает он вслух. — Просто пришло в голову повидать тебя.
   Старик понял чувство стыда, скрытое притворством, и поднял руку — погладить Мигеля по щеке. Но рука опускается, старик избегает взгляда Мигеля.
   — А ты действительно не умеешь притворяться, — с восхищением и горечью говорит Мигель. — Ах, не отвергай меня прежде времени, падре!
   — Больно тебе, Мигелито? — разом меняется монах, и уже вся человеческая участливость звучит в его голосе.
   — Нет, нет, — сурово отвечает Мигель. — Не будем сегодня об этом. Приходи ко мне, падре. Побеседуем. Быть может, я захочу исповедаться…
   — Приду, — низко склоняется монах. — Приду с радостью.
 
 
   »…что Ваша милость вернулась в наш город, для меня — настоящая радость. И я почту за честь, если Вы посетите мой простой дом, посмотрите сына моего, чьим крестным отцом Ваша милость соизволила стать…
   От всего сердца призываю, друг, благословение божие на Вашу благородную голову.
   Бартоломе Эстебан Мурильо».
 
 
   Гости во дворце Мигеля.
   — Мы, старые твои друзья, приветствуем тебя в городе городов. Будь здесь счастлив, Мигель! — ораторствует Альфонсо. Давно отвергнутый Изабеллой, он забыл о своем соперничестве с Мигелем.
   — Счастлив… — тихо повторяет Солана, которая успела превратиться в красавицу, и с восторгом смотрит на Мигеля.
   — За счастье! — восклицает Диего, чокаясь со своей женой Кристиной.
   — Удерем от старости! — смеется Вехоо, ныне первый актер в Севилье, в то время как бывшего актера Капарроне изменчивая судьба поставила на место Вехоо — сторожем к лошадям.
   — Нет, мои дорогие, от старости вам не убежать, — улыбается Грегорио. — Живем мы в семнадцатом веке — веке бедствий и страха. Одни хиреют от недостатка, другие от страха перед завтрашним днем. Увядает наша мировая держава, и мы с нею…
   — Мы забываем бога, — подхватывает желтый, исхудавший Паскуаль — по бедности он оставил университет и сделался писарем на городской таможне.
   — Зато бог не забывает нас! — разглагольствует Альфонсо, чьи речи изрядно отдают вином. — Он позволяет нам жить так, как мы желаем…
   — Жить! — кричит опьяневший Диего. — О, жить — это ведь не только трудиться, но и радоваться!
   Диего и Альфонсо — уже бакалавры Осуны.
   — Ты — счастлив? — спрашивает Мигель, обращаясь к Диего.
   — Более чем счастлив! — повышенным тоном отвечает тот. — Вот он, источник счастья моего — моя жена! Жена, красивая, добрая, верная…
   Зависть шевельнулась в сердце Мигеля. Это сейчас же подметил хмельным своим взглядом Диего.
   — Завидуешь мне, дон Жуан? А я рад, что ты мне завидуешь. Видали — вот он, господин над всем и вся, путь его усыпан розами, полмира служит ему, а счастья он не может купить, и завидует мне…
   — Перестань, Диего, — шепчет мужу Кристина.
   — Нет, сердца человеческого ему не купить! — гнет свое Диего. — Его мрачная слава коснулась небес, его гордость еще не встречала отпора, но встретит и спотыкнется… Эй, сюда посмотри, смотри, вурдалак, на жену мою Кристину — здесь ты погоришь! Ты желаешь ее — по глазам твоим вижу, что желаешь, но она устоит! Она — неприступная твердыня, И остается тебе только завидовать, завидовать…
   Альфонсо и Вехоо выводят Диего, испуганная Кристина бежит за ними.
   Солана в смятении смотрит на Мигеля — лицо его темно и зловеще.
   — Самая жестокая борьба, друзья мои, — мягко произносит Грегорио, — это та, которую ведет человек с собою самим. Это — единоборство плоти и духа. И все пути усеяны страданием и скорбью, но только скорбь ведет к подлинному познанию. Вспомните, дорогие, стих поэта Фернандо Эррера: «Скорбь ушла, и я уже знаю, что есть жизнь».
 
 
   Черной ночью движется тележка к воротам. На тележке — укрытый труп Кристины.
   Висенте подталкивает тележку сзади, чтоб покойница была у него перед глазами, а не за спиной. Каталинон тащит тележку спереди.
   Ветер воет в чердаках.
   В воротах их останавливает стража.
   — Люди графа Маньяра? Ха, так всякий может сказать! А чем докажешь? По серебряной монете на каждый палец? Гром и молния, вот это доказательство! Этого вполне хватит. Да, но у меня две руки… Ах, на обе? Отлично! Теперь ясно, что вы люди графа Маньяра. Эй, там, откройте ворота!
   Тележка скрывается в темноте за чертой города.
   Начальник стражи спрятал монеты, и тогда лишь спохватился:
   — Эй, вы! А что вы везете?
   Тихо. Только поспешный удаляющийся стук колес по камням королевской дороги.
   Тьма — густая, как каша. Облепляет со всех сторон. Трус Висенте стонет от ужаса.
   — Может быть, довольно мы отошли, Каталинон?
   — Нет. Надо добраться до карьера.
   Пройдя еще немного, свернули с дороги, сбросили тело в песчаный карьер и кое-как забросали песком.
   Тележка возвращается к городским воротам.
   — Что мы везли? Да так, всякую старую рухлядь. Нехорошо держать ее в городе, сержант.
   А теперь, после этой грязной работы, стаканчик вина. Висенте пьет, как никогда не пил. Страх иссушил его гортань, трусливой душонке необходимо залить искры укоров совести.
   — Ох, это слишком для меня! — бормочет Висенте. — Заманил в дом жену друга, обесчестил, а муж накрыл их, заколол жену, а этот нечестивец приказал бросить ее за чертой города, как мусор… Дрожу я, боюсь я, иссыхаю от страха, Каталинон!
   — Пей, старик. Вино поможет забыть проснувшуюся совесть.
   Но душа Висенте полна теней, и он наводнил ими весь разгульный трактир. Многие уже оглядываются на старика.
   — Смотри, Като, они присматриваются ко мне… Все глядят на меня — отчего? Что вам нужно, люди?!
   — Ха-ха-ха, дед, у тебя рука в крови!
   Старик подносит руки к глазам — на тыльной стороне одной из них алеет пятно.
   — О небеса! Спасите! Спасите душу мою!
   — Убил, что ли, дед?
   — Ты что болтаешь, безумный?
   — Или помогал убивать?
   Каталинон с угрозой сжимает плечо Висенте, но сердце старика трепещет, как пойманная птица, его охватывает жажда исповеди — он кричит:
   — Мой господин, Маньяра, обольстил ее, дон Диего убил, а нас заставили вывезти за ворота, о, несчастный я, грешный!
   Каталинон вытолкал старика на темную улицу.
   Ветер воет в чердаках, из трактира доносится песня:
 
За ночь трех женщин обольщает,
Невесту в шлюху превращает…
Жуана мерзкого — в тюрьму!
Пошли, господь, ему чуму!
 
 
 
   На мольберте картина: пречистая дева.
   — Моя последняя работа, — говорит Мурильо, улыбаясь Мигелю. — Мадонна.
   — Донья Беатрис, — догадывается Мигель, и жена художника радостно смеется.
   — Да, я пишу мадонн с Беатрис, — так, дорогая?
   Мурильо привычным движением приглаживает свои волнистые темные волосы: его глаза и нос утонули в жирке возрастающего благополучия; с мясистых губ срывается громкий возглас:
   — А вот и ваш крестник!
   Мурильо кладет руку на головку младшего из двух своих сыновей.
   Донья Беатрис с улыбкой сажает себе на колени дочурку.
   — Бог благословил нас, дон Мигель.
   — А я и заслужил это! — грохочет Мурильо. — Я честно служу ему. Во славу его я написал целый цикл картин для монастыря святого Франциска. Не успеваю писать — такой спрос на мои картины, — похвастался он. — Решил теперь — открою мастерскую и подберу помощников.
   Мигель посмотрел на него с сомнением.
   — Нельзя иначе, дон Мигель. Мой учитель, славной памяти Хуан де Кастильо, поступал точно так же. Мы ему помогали — он же только подправлял.
   — Не пострадает ли от этого ваше искусство, дон Бартоломе?
   — Нисколько. Сам я тоже буду писать. Но на все меня не хватает.
   — Вы изменились, — размышляет вслух Мигель, рассматривая Мадонну.
   Художник заговорил с жаром:
   — Надоела прежняя моя манера — контрасты света и теней. Вы видели мои картины в монастыре святого Франциска? Там это еще есть. Снизу тусклый свет, а над ним цвета во всей полноте, светлые и темные. Помню, вам когда-то не понравились мои мальчики с собакой. Теперь я понимаю вас. В картине должна быть поэзия, как вы думаете, сеньор?
   — Безусловно.
   — Я лично называю это иначе. Даже когда я пишу Мадонну, то есть образ воображаемый, а не реальный, я должен сделать его реальным, но смягчить цвет, нужно добиться теплых, мягких тонов. Это и есть поэзия. Не верите? О, это так! Убрать немного божественного и придать Мадонне немножко человеческого — и, наоборот, убрать часть человеческого, но придать реальной женщине нечто высшее, неземное. И все это можно выразить теплотою и мягкостью цвета. Каждый человек несет в сердце своем мечту, белую и чистую, и по образу ее…
   Мигель, нахмурившись, встал.
   — Боже мой, мои слова задели вас, дон Мигель? О, простите великодушно… Может быть, я коснулся какого-нибудь воспоминания…
   — Вас возмущает жизнь, которую я веду, правда?
   Мурильо покраснел еще больше — он не знает, что делать, он растерялся. Но с привычной прямотой слова сами слетают у него с языка:
   — Знаю, вы пренебрежете моим мнением, но я боюсь за вас. Я люблю вас, дон Мигель, искренне люблю, и каждое слово, брошенное в ваш адрес кем бы то ни было, причиняет мне боль…
   Вот человек, сочувствующий мне просто и человечно. Без причин. Ведь я ему больше не нужен. Это — человек.
   Мигель с благодарностью жмет ему руку.
   — Но чего же вы боитесь? Сам я не боюсь никого.
   — И даже… даже сильных мира сего — даже бога, дон Мигель? — заикается Мурильо.
   — Разве я причиняю ему зло?
   — Человек должен повиноваться его законам…
   — Я никому не повинуюсь.
   — Но человек должен быть покорным. Иначе…
   — Да?
   — Иначе бог карает. Раньше или позже, но карает, — тихо произносит художник, и глаза его полны тревоги.
   Мигель сжал его плечо:
   — Вас заботит моя судьба, друг… Благодарю! Я не забуду этого. Но выбросьте это из головы. Я не знаю страха и, видно, уже не научусь…
 
 
   Третий год вздыхает по Марии сеньор Нуньес. Его до прозрачности бледное лицо отсвечивает матовым перламутром, только лихорадочные пятна на скулах слегка скрашивают эту бледность.
   До поздней ночи сидит он в библиотеке герцога Мендоса, заточив свои сорок лет в свитки, пергаменты, каталоги книг — весны его проходят без весен, и каждую ночь, уже третий год, приводит его тоскующая душа под окна Марии.
   Сегодня герцогский архивариус собрался с духом и поднялся по скрипучим ступеням.
   Мария выслушала его объяснение молча, уставясь на пламя свечи, и отказала — мягко, но решительно.
   Опустил Нуньес плечи, ярче проявились пятна на скулах его, безнадежность отразилась в глазах, и ноги понесли его к двери.
   Его остановил приглушенный голос Паскуаля:
   — Подождите минутку, Нуньес!
   Взяв за руку, Паскуаль вывел его на галерею:
   — Видите, как сверкают над земною ничтожностью искры звезд? Не теряйте надежды, Нуньес.
   — Три года не терял я ее, — шепчет Нуньес. — Три года, подумайте. Но я уже падаю духом. Нет больше сил.
   — Не отказывайтесь еще, — говорит Паскуаль. — Вскоре нечто изменит мысли Марии и судьбы всех нас. Будет задута одна коптящая свеча — и все озарится теплом и светом. О, я окажусь полезен вам, Нуньес! Полезен всей Испании — вот увидите!
   Мягкая душа Нуньеса мечется в сетях смятенных слов Паскуаля.
   — Я не понимаю вас, друг, — И Нуньес испуганно отшатывается.
   Паскуаль мысленно всматривается в ненавистное лицо Мигеля и шепчет, блестя глазами во тьме:
   — Нуньес, я изменю порядок, царящий в мире. Я сдвину с места солнце и заставлю сместиться звезды. Архидьявол рассыплется прахом в пламени, и севильские фонтаны начнут извергать счастье вместо воды. Это будет и вашим счастьем, Нуньес. Оно близко. Не падайте духом и верьте!
   Он порывисто стиснул руку Нуньеса. Архивариус высвободил ее из горячей ладони Паскуаля и, со смятением в мыслях, стал спускаться по скрипучим ступеням.
   Паскуаль вошел к сестре.
   — Нуньес — прекрасный человек. Приятный и тонкий. Верный в любви.
   — Я тоже верна, — тихо возразила Мария, сжав руки.
   — Не говори так, сестра!
   Он падает перед ней на колени.
   — Я не знаю женщин и не стремлюсь познать их. Единственная женщина для меня — это ты, сестра. Я прилепился к тебе, в тебе все мои радости, в твоем счастье — мое…
   Мария гладит его по лицу:
   — Но я счастлива, брат. Я живу своею любовью больше, чем воздухом и пищей.
   — Ты любишь мерзавца, понимаешь?! Твоя любовь — это болезнь! — вскричал, вскакивая, Паскуаль. — Ты погибнешь от стыда и позора…
   — Нет, нет. Я горжусь тем, что люблю его. И счастлива этой любовью.
   В бешенстве хрипит Паскуаль:
   — Недолго же тебе гордиться! Как то, что я верю в бога, как то, что живу и хожу по земле, — клянусь всем, что мне свято, я его устраню! Сотни людей ввергает он в горе и отчаяние. Пороком заразил всю страну. Но я избавлю мир от этого чудовища! Я убью его!
   Ужас на лице Марии сменяется легкой насмешливостью:
   — Ты?..
   — А, ты считаешь меня трусом? — Гордость Паскуаля возмущена. — Думаешь, у меня не хватит смелости уничтожить его?
   Мария берет брата за руку.
   — Ты не должен вредить ему, Паскуаль. Этим ты больше всего повредишь мне.
   Паскуаль молчит, потупившись.