Страница:
Плотными рядами, гулко топая, проходят солдаты к Таможенным воротам.
На Памплону! На француза! Да здравствует король!
Поступь войска отдается по городу. Пронзительно воет труба. Барабаны трещат, трещат…
Эти люди идут в сражение. Опять на смерть, думает Мигель. Но они знают, куда идут! Им известна цель. Памплона. А куда иду я? Иду? Или меня что-то ведет, уносит?.. Нет, нет, это я уношу, я — теченье, я — сила… Но — куда? Зачем? В чем смысл моих стремлений?
Пустота изводит меня. Окружить себя людьми, шумом, пороками, оглушить себя, залепить глаза, чтоб не видели холодную тьму…
Женщины… Мухи, летящие мне навстречу, словно на огонь свечи. Как я их презираю. Как ненавижу. Знаю теперь, счастья они мне не могут дать. Но я хочу их иметь — назло! Хочу брать их, когда бы ни встретил. Мучить, истязать…
Мигель повернул к дому.
Его окружила шайка нищих:
— Милостыни, сеньор!..
Он обвел глазами лица — злые, добрые, несчастные, жадные и скупые; задрожав от отвращения, бросил горсть серебра.
Нищие с криком и восхвалениями кинулись подбирать монеты.
— Велик, велик граф Маньяра, он щедр и великодушен!..
Мигель быстро пересек двор, стал подниматься по лестнице.
Рядом возник Каталинон.
— Опять сегодня гости, ваша милость?
— Да, я угощаю сегодня друзей.
— Хорошенькие друзья, — хмурится Каталинон. — Недостойная вас орава пьянчуг и дармоедов, которые льстят вам, подлизываются ради вашего золота, продажные женщины, подонки, смердящие преисподней…
Мигель грозно посмотрел на слугу.
— Молчу, молчу, — осекся тот. — Пойду за музыкантами, коли вам угодно веселиться…
— Веселиться… — глухо повторяет Мигель, и голос его поглощает бархат портьер.
Донья Херонима, дыша хрипло, как все тяжело больные, добрела до распятия и сложила исхудавшие руки.
— Господи всемилостивейший, не жалей меня, не жалей жизни моей, призови меня к себе, но не покинь сына моего! Останови шаг его, стремящийся к безднам греха! Просвети мысль его, проясни душу, положи сиянье свое на его сердце! Из тьмы, о господи, выведи его на солнечный свет милости твоей! Спаси душу его, спаси его душу!
Коварный недуг подрывает здоровье Херонимы. Кожа лица сморщилась и приобрела землистый оттенок, щеки ввалились. Тишина запустения окутала замок и двор.
Дряхлая Рухела, переползая от человека к человеку, шепотом, с глазами, полными ужаса, рассказывает, что видела в полночь, во сне, как над Маньярой парит ангел смерти.
Заботы сморщили лицо города.
Что ни ночь — то какое-нибудь безобразие, что ни день — злая весть: опять дон Мигель де Маньяра…
Севилья была бы счастлива избавиться от Мигеля каким угодно способом. Горожане, сдвинув головы, шепчутся, точно так же, как дворяне и вельможи — власти светские и духовные.
На языке у всех храбрость, а сердца дрожат в страхе.
Нет, нет, никто не осмеливается выступить против него, никто не положит предела его преступлениям, даже святая инквизиция отступает перед ним, боится. Человек, пропитанный пороком, как губка водой, держит город в своей власти.
А на улицах поют:
Народ хмурится, сжимает кулаки и тоже ничего не предпринимает. Воля его проявляется только в набожных пожеланиях и вере:
— Ничего, десница божия достанет его и покарает!
Мигель летит на коне в деревню Эспирито-Санто, но около Кории-дель-Рио дорогу ему преграждает мост, подмытый полой водой.
Крестьяне столпились около моста, бьются об заклад — до скольких успеешь досчитать, пока мост рухнет.
— Не въезжайте на мост! — кричат Мигелю. — Того и гляди, обвалится! Смотрите — уже обе опоры накренились!
— С дороги! — угрюмо приказывает Мигель.
— Нельзя, сеньор! — кричит староста. — Не берусь я отвечать за вашу жизнь! Не въезжайте на мост!
Но не успели люди оглянуться, как Мигель стиснул коленями коня и галопом выскакал на мост. Он чувствует, как шатается настил, искры сыплются из-под копыт, и, промчавшись с бешеной скоростью, выносится на тот берег.
В то же мгновение треснули своды, и каменный мост с грохотом обрушился в бушующие волны.
Люди не сразу пришли в себя от ужаса, но вот закрылись разинутые рты, и прорывается изумление:
— Кто это был?
— Либо святой, либо сам дьявол…
— Нет, это Маньяра, я узнал его!
— Ну да, сам дон Жуан!
— Ооо! Дьявол!
Изумление возрастает.
— Видали? Чудо!
— Смерть отвергает его…
— Город боится его, церковь боится, инквизиция в страхе перед негодяем…
— Сам бог его опасается!
Пауза — и рассудительный голос:
— Нет, бог бережет его.
А за конем и всадником, который мчится к своей злокозненной цели, долго стоят в воздухе тучи пыли, и люди осеняют себя крестным знамением, словно увидели дьявола.
В гостиной, у пурпурной занавеси, стоит Мария. Лицо, просветленное страданием, светится любовью и нежностью.
— Простите, дон Мигель, что я пришла к вам, — тихо говорит она входящему.
Мигель, приблизившись, равнодушно смотрит в ее сияющие глаза.
— Я непрестанно думала о вас все те годы, что вы провели на чужбине. И со времени вашего возвращения внимательно наблюдаю за вашей жизнью…
Он нахмурился:
— Следите за мной, Мария?
— О нет, наблюдаю с любовью — и со страхом. Поверьте мне, прошу. Не опасайтесь, я не стану упрекать вас за прошлое. Что было — было самым прекрасным в моей жизни.
Мигель поражен нежностью ее тона. Какою сладостью дышит это существо! Как могло случиться, что я прошел мимо, держал ее в объятиях и ничего не понял?
— Говорите же, Мария! — мягко просит он.
— Я люблю вас, Мигель. Все так же верно и преданно, как прежде.
Девять лет. Девять долгих лет! Возможно ли?
— Я не собираюсь обременять вас, выпрашивая любовь. Мне довольно моей любви к вам. Я буду счастлива ею до конца дней.
Девять долгих лет собачьей преданности.
— Мария, — говорит Мигель, и голос его вибрирует от глубокого волнения. — Вы пришли сказать мне о своей любви в то самое время, когда вся Севилья беснуется от ненависти ко мне?
— Да, Мигель.
— Но почему? Что заставило вас прийти и сказать мне это?
— Я боялась, что вы несчастны, — шепчет девушка. — Хотела хоть немножко порадовать вас… помочь…
Пот выступил на висках Мигеля, он склонил голову. Вот — человеческое. Простое, искреннее, прекрасное. Вот — любовь, о которой он мечтал годы.
Подняв голову, прочитал на лице ее такую жаркую любовь, что затрепетал.
До чего же я нищ рядом с нею! Как завидую ей за это богатство и постоянство чувства! Как я посрамлен ее страстью…
Мария поняла движение его души, и слезы выступили у нее на глазах. В эту минуту она прекрасна.
— У тебя красивые глаза, когда ты плачешь, — пробормотал Мигель и, протянув руки, привлек ее в свои объятия.
И внезапно, порывисто, прижался губами к ее губам.
Да! Поцелую ее — и в меня перельется пламя ее любви: наконец-то я стану счастлив!
Но он прервал поцелуй, отстранился.
Холод, мороз, мрак вдруг наполнили грудь. Поцелуй оставил его равнодушным и пустым, как прежде. Нет для него счастья.
Зависть сдавила сердце — оттого, что сам он не способен на такую любовь, как она. Он ощущает нищету своего сердца рядом с этой чистой и ясной женщиной и хрипит от ярости и ненависти:
— Хотите до конца моих дней играть роль моего ангела-хранителя? Я не нуждаюсь в этом, Мария! Я не хочу вас!
Он зашагал по комнате, он упрямо смотрит себе под ноги и даже не заметил, как Мария молча ушла.
— Не умею любить, как вы! — яростно срываются слова. — Я смеюсь над вашей верностью. Не желаю, чтоб меня опутывали сетями нежности, чтоб за мной ухаживали, как за больным, обкладывали меня компрессами улыбок этой вашей несокрушимой любви — ненавижу, презираю… Нет, нет! — Он вдруг сломился, голос зазвенел болью. — Я лгу, это не так, я завидую вам, Мария…
Тут только заметил он, что Мария ушла, и он говорит в пустоту.
Толпы подданных дивятся — до чего доходит надменность господ. Сколько зла может натворить человек, если у него мешки золота, сотни тысяч подвластных душ и — скука от безделья. Нагружая суда Маньяры или снимая урожай с олив и с кукурузных полей в маньярских латифундиях, люди с отвращением произносят имя своего господина.
Зато приятно нарушена скука скудеющих феодалов.
От Памплоны до Малаги в патио дворянских домов, у каминов благородных идальго перебирают каждое событие в жизни Мигеля. Вслух осуждают, в душе восхищаются.
Вот человек, который снял маску экзальтированного благочестия.
Вот человек, который делает, что хочет, для кого ничего не значит женская честь, человеческая жизнь и законы, данные нам королями и властителями церкви.
Гордость Мигеля не позволяет ему скрывать свою порочность, и явным становится зло, которое он сеет, и свободнее становятся нравы города.
Молодые франты во всем стремятся подражать Маньяре. Они открыто похваляются своими успехами, заключают пари на благосклонность девиц, выставляют напоказ свою испорченность, бахвалятся целыми списками обольщенных женщин и обманутых мужей.
Вспыльчивые, воинственные петушки ищут случая окровавить свои шпаги. Они одеваются, как Мигель, подражают его походке, угрюмому выражению лица, манере говорить. Они перестают ходить в церковь и насмехаются над родителями, над богом, надо всем, что прежде почиталось возвышенным.
Они ищут ссор и поединков и — с оглядкой — заставляют себя богохульствовать.
А Мигель, властитель половины Андалузии, грешит мыслью, духом и телом, безнадежно погруженный в видения своего перевозбужденного воображения.
Агасфер мечты, которая не осуществилась, но посеяла в нем ненависть ко всему доброму, ко всему, что мирно живет под своим солнцем. В душу его ворвалось порочное коварство, и оно становится беснующейся сущностью зла. Заколдованный круг, из которого не может вырваться Мигель.
«Любовь монахини, горящая пакля и поцелуй проститутки — одинаково опасны», — гласит испанская пословица.
— Приготовь трех коней, лестницу, фонарь и плащ, — приказывает Мигель Каталинону, одеваясь в вечерних сумерках.
— Ваша милость в самом деле решили похитить эту монахиню?
— Сестра Анхелика, сестра Анхелика… — вполголоса произносит Мигель.
— Но она ведь невеста Христова! — настаивает. Каталинон. — Ее жених — сам Иисус Христос!
— Знаю.
— И вы не боитесь отнять невесту у бога? Стать соперником самого господа?
— Именно таково мое желание.
Каталинон, осенив себя крестом, в ужасе смотрит на своего господина. И тут докладывают о спешном гонце из Маньяры.
— Пусть войдет, — хмурится Мигель, думая о нежных устах святой сестры.
Гонец вошел, кланяясь. Ее милость, графиня Херонима, сокрушенная тяжким недугом, призывает сына. Ее милость опасается, что жить ей осталось немного дней, и не хочет она уйти из мира сего, не простившись с единственным сыном.
— Скажи — приеду, как только смогу.
— Завтра, ваша милость? — отваживается спросить гонец.
— Не знаю, завтра или еще когда, — недовольно бросает Мигель. — Передай ее милости, что я желаю ей выздороветь и что я приеду.
Гонец удалился с поклонами.
— Умирает ведь ее милость, — заикнулся было Каталинон. — Надо бы ехать сегодня…
— Верно, только — к монастырю, за сестрой Анхеликой, — отвечает Мигель. — Поспеши с приготовлениями.
Каталинон, мрачный, упрямо молчит.
— Ну? Пошевеливайся!
И тут Каталинон заговорил — сначала медленно, но с каждым словом повышая голос и разгорячаясь:
— Сказать по правде, ваша милость, я уже сыт по горло. Что за жизнь у меня при вашей милости? Вечно кого-нибудь отгоняй от вашего дома, вечно оберегай вас от всяких назойливых посетителей, а их с каждым днем все больше, и мне приходится выдумывать отговорки, чтоб отвадить от вас разных ваших якобы родственников, девушек, которых вы испортили, наемных убийц, ежеминутно я принимаю в вашей передней то вызов на дуэль, то корзину с отравленными фруктами и черт его знает что еще. А мне уже пора подумать о женитьбе. Петронила, бедняжка, ждет меня уже десять с лишним лет! Разве это по-людски? С какой стати ей-то страдать? И мне тоже, ваша милость?
— Твои намерения почтенны и богоугодны, — насмешливо обрывает его Мигель, — но у тебя хватит времени обдумать их по дороге за сестрой Анхеликой…
Каталинон, всегда смелый и веселый, впадает в отчаяние:
— Вы все еще не отказываетесь от похищения? Даже когда умирает ваша мать?
— А как же иначе? Я ведь сказал, что тебе делать.
Сузились глаза Каталинона, лицо приняло пепельный оттенок, и он задрожал, ужаснувшись неумолимости своего господина и его жестокости. Отступив поближе к двери, он произносит вполголоса, спотыкаясь о собственные слова:
— Берегитесь, сеньор! Нет деревьев, что доросли бы до неба. Близко мщение господне! И оно будет грозным…
Стол залит вином, в лужах плавают лепестки цветов. Компания кутил, чьи мозги окутаны винными парами.
— Да здравствует Мигель, король наш!
— Пой, Кончита, пой!
Шабаш ведьм пред ликом сатаны. Чудится блеяние коз и козлищ, в призрачном полумраке змеино извиваются белые руки, впалые очи мечут искры из-под решеток длинных ресниц, бледные веки на миг опускаются на кристалл глаза, а под ними все кипит, все тлеет.
— В память сестры Анхелики! И зачем она бросилась в реку, безумная?
— Пейте! Пейте!
Мигель молчит, погруженный в себя.
Анхелика? Была? Не была? Снова — тихо, пусто. Ничего. Мертво внутри, ни отзвука. Еще шире распростерлась во мне пустота, и все углубляется… Опускается почва, на которой стою, уходит из-под ног. Неужели Трифон навсегда отравил во мне любовь к женщине?
Вон вокруг меня все смеются, кричат. А мне в этой сумятице голосов слышится жуткая тишина, и над нею возносится высокий, свистящий звук — он звучит непрестанно, этот звук, угрожающий, похожий на звон москита под сеткой…
Мигель, сделав усилие, вырывается из круга своего одиночества, отпирает сундук, оделяет гостей золотыми монетами. В недобрые руки бросает он золото! В руки знатных дворян, расточивших все, что имели, и обедневших дворянчиков, жадно глотающих все, чего лишились, ведя распущенную жизнь, в руки пропойц, паразитов, продажных девок. Берите! Хватайте! Все для вящей славы и сладости греха…
И они берут, алчно набрасываются на золото, ползают на животе, отыскивая закатившуюся монету, и уходят, и грешат на золото, доставшееся так легко.
Но эти низкие души оставляют себе лазейку. Что, если вдруг в один прекрасный день все же раскроется небо и явится бог, чтоб судить живых и мертвых? Оставим-ка в запасе на всякий случай хоть маленькое, да доброе дело, хоть одну молитовку…
И случилось так, что среди оравы Мигелевых прихлебателей оказался человечек, простой, как оливковая ветвь, с душою белой, как голубица. Затесался, бедняга, к столу нечестивых, сам не зная как. Взял он монеты, поклонился низко, но не пошел и не пропил их, ни девки на них не купил, ни обоюдоострого разбойничьего ножа.
Золото отдал жене, детишек приодел, дом свой поддержал.
Увы, об этом узнали. Преследуемый насмешками и презрением, он был исключен из порочного сообщества. Никогда больше не поклонится он золотому тельцу.
Закопчены, истрепаны души этих ничтожеств, но и каждой найдешь хоть малую частицу света. Одна лишь душа Мигеля, прочерневшая насквозь, охваченная мерзостью, несет в себе только тьму, и мятежность, и вызов богу. Ничего уж не ждет он ни от бога, ни от мира. Миру и богу объявил войну.
А мать его умирает и плачет, что сын не приехал.
У Мигеля нет больше мечты, нет желаний. Он неистово мечется, заглушая, опьяняя себя наслаждениями, и если его полупогасший ум время от времени вспыхивает тлеющими угольками, то только ненавистью к людям или отвращением к самому себе. Лишь редко засветится в нем воспоминание о Грегорио, да и оно быстро бледнеет и угасает.
«У херувима» за багровой завесой в каморке проститутки Амарилис — душно, как в аду. Только что вышел отсюда плечистый матрос, оставив после себя запахи трюма и полуреал на столе.
Амарилис, сложив руки, страстно шепчет самой себе:
«Были у меня родители, и герб, и право на радостную жизнь. Я хотела жить и любить! Счастливая невеста, я готовилась стать спутницей жизни дона Родриго, делить с ним радость и страх, нести с ним вместе зло и добро. Проклят тот час, когда я увидела тебя, изменник Мигель! Ты все отнял, ограбил меня и бросил. И вот чем ты меня сделал…
Да будут же прокляты потомки твои на вечные времена, пусть родятся они слепыми, глухими, немыми, пусть поразят их болезни, пусть покроются они чумными пятнами, пусть влачат они жизнь, еще более жалкую, чем моя, еще более позорную и унизительную…
Одно у меня утешение в муках моих — это то, что нас много, погубленных им. Что он погубил не одну меня — толпы женщин!
Пусть же их будет больше! Больше!
Всех, от моря до гор, пусть всех вас получит он, всех вас обманет, предаст, покинет!
Купайтесь в вине, бывшие подруги мои из знатных семейств, купайтесь, пока есть время. Ибо после того, как он пройдет расстояние, отделяющее дверь от вашего ложа, никто уже не станет пить вино из ваших туфелек, и купаться вы будете в слезах. С какой стати страдать мне одной? Пусть я буду не одна! Пусть нас будет столько, что глазом не охватить! Больше, больше!..»
Однажды ночью, под деревьями на Аламеде, Мигеля подстерегали наемные убийцы. А он спокойно прошел между шестью кинжалами, которые за его спиной окрасились кровью невинного.
В Ронде Мигель с конем упал в пропасть. Конь сломал хребет — всадник выбрался без единой царапины.
В предместье Санта-Крус он вышел из дома, в котором только что обесчестил пятнадцатилетнюю. Едва он переступил порог — дом рухнул и похоронил под обломками всех жильцов, в том числе и жертву Мигеля, а преступник остался невредим.
Видит ли бог его бесчинства? Почему он терпит их? Чего он ждет?
Город ненавидит Мигеля, ненавидит яростно. Стены дворца Маньяры к рассвету исписывают позорящими словами и проклятиями. Стены покрыты плевками, измазаны грязью и гнилыми яйцами, окна выбиты.
Люди перестают верить в бога оттого, что бог оставляет его безнаказанным. Другие говорят — если и есть бог, значит, он несправедлив.
Все злодеяния в городе приписывают Мигелю.
Изверг. Антихрист.
И однажды в разгар пира — так Мигель называет свои оргии — входит гонец из Маньяры и сообщает графу, что мать его умерла, напрасно призывая сына.
А сын посадил на колени цыганку Фернанду и начал ее целовать.
Знает ли бог о таком кощунстве?
Каталинон сидит на лестнице рядом с Висенте, плачет по скончавшейся госпоже и с отвращением думает о господине.
— Пойду напьюсь… Дай мне денег, старик! Противно у меня во рту. Пойду напьюсь за его грехи. Мне надо напиться — только не на его деньги. Дай мне две монеты, старик!..
Она стояла у границы матросского квартала, прислонившись к стене. Было душно; короткая шерстяная накидка портовых бускон[20] сползла к ногам, она расстегнула платье до самых увядших грудей и стояла, зевая. У пояса — желтая роза. Цветок на гробе… В такой духоте даже зевать утомительно. За весь день заработала два реала. Дешева любовь в порту.
Мужские шаги — четкие, быстрые. Трезвый идет. Трезвый все видит отчетливо — опять ничего не будет.
Она прикрыла лицо дешевым веером и приглушенно, скрывая недостаток зубов, шепнула:
— Возьми меня с собой, миленький!
Матрос взглянул на нее, сплюнул:
— Тьфу, да ты древнее земного шара, старая рухлядь!
И ушел, отплевываясь. Женщина зевнула.
Опять шаги. Заплетаются, спотыкаясь о булыжники.
— Сеньор, пойдем позабавимся…
— Уф! — вздыхает пьяный, подходит вплотную к старой потаскушке, ощупывает ее обеими ладонями и вытаращенными глазами. — Черт, да ты словно деревяшка! Прощай навек. Ни за мараведи!
Он плетется во тьму; подмигивает уличный фонарь.
Женщина равнодушно глядит в пространство.
Снова шаги. Медленные, медленные… Зевнув, потаскушка подняла накидку, приблизилась к мужчине.
— Задумались, сударь? Тоска одолела?
Мужчина смотрит в землю, молчит.
— Я развлеку вас, хотите? Пойдемте…
Мужчина, не взглянув, идет за ней. Что одна, что другая.
По скрипучим ступеням поднялись в какую-то смрадную берлогу. За окном, внизу, поет море. Женщина засветила каганец, заслонила свет платком.
— Говори тихонько, понимаешь? — прошептала она.
Он лег, не глядя на нее. Обнял сильно, как давно никого не обнимал. Печаль разжигает страсть. Но удовольствия он не испытывает.
После она захотела положить ему голову на плечо. Он отодвинулся. Она легла рядом.
В открытое окно входит темнота, душная, дышать нечем; под окном курится испарениями море. Нагота женщины укрыта темнотой.
— Ты и теперь печален. Дай поцелую…
Поцеловала — мужчина содрогнулся. На губах ее — вкус желчи.
— Жизнь пуста, как дырявый горшок. Все сейчас же проваливается, не остается ничего, — усталым голосом говорит она.
И потом:
— Скажи мне — для всех ли сотворил господь мир?
— Да.
— Господи! — Она немного приподнялась. — Что же мне-то дано в этом мире?!
— Любовь. — Голос в темноте насмешлив. — Одна любовь. Уйма любви.
Женщина склонилась к нему, обдав неприятным дыханием:
— Поверишь ли, я ведь до сих пор не знаю, что такое любовь!
Молчание душное, мутное.
— А ты — ты знаешь? — спрашивает женщина.
Не ответила ночь. Из глаз в глаза переливаются сквозь темноту видения тоски.
Мужчина погружен в себя, женщина лежит, как камень на краю пустыни, и тоже молчит.
Потом заговорила снова:
— Я тоже из плоти и крови. Я тоже хотела бы хоть разок узнать, что такое любовь. С малых лет мечтала узнать ее. Но бог не дал мне…
Боль ее мучительно жжет Мигеля — ведь это его собственная, до мозга костей его собственная боль. Широко раскрытыми глазами видит он пропасть. Колесо времени вращается впустую — мгновенье равно столетию, и душит боль…
Он шевельнулся, спросил внезапно:
— Веришь в бога?
— Верю. Надо же во что-то верить.
— Каков он, бог, женщина?
— Могущественный, сильный. Наверняка. Строгий. Но, говорят, любит убогих. Вот когда умру, — засмеялась, — будет мне в царствии божием лучшая жизнь. А я наверняка попаду туда, потому что земля была для меня адом. Как ты думаешь, кто здесь, на земле, больше страдает — тот, кто всю жизнь испытывает боль, или тот, кто причиняет ее другим?
Мигель затрепетал. Да, он всю жизнь причиняет боль другим — так вот почему он страдает? Гневом исказилось его лицо.
— Я ухожу, — резко сказал он.
— Что так? — удивилась женщина. — Или я сказала что дурное?
— Молчи. Встань!
Женщина поднимается, пропуская его.
— Ты очень молод, а глаза у тебя неподвижные. Чувства в них нет. Это нехороший знак.
Он в бешенстве швырнул ей под ноги золотой.
— Ааа! Богач… Повезло мне нынче!
— Перестань болтать! — злобно крикнул он.
Она, забыв, что надо разговаривать тихо, засмеялась — смех ее, пусть глухой, оказался лучше всего, что у нее было. Он прорезал темноту и рассеял свет каганца по всей комнате.
— Эх, все мы только люди. И скорее согласны жить в позоре, чем лежать в могиле. — Она наклонилась, ища что-то на полу. — У меня была розочка… желтенькая такая… Мне ее одна девчушка подарила, я иногда даю ей медяк. Куда ж она девалась? А, вот… О, вы растоптали ее!
— Прощай.
— Прощайте, сударь, и пусть исполнится ваше желание.
Он обернулся с порога, тихо спросил:
— А как ты думаешь, чего я желаю?
— Спать, спать без снов и, может, не просыпаться больше…
Мигель выбежал в духоту ночи.
На Памплону! На француза! Да здравствует король!
Поступь войска отдается по городу. Пронзительно воет труба. Барабаны трещат, трещат…
Трещат барабаны, звуки вскипают…
Кираса на груди.
На ней цветок от милой.
Награда впереди,
А может быть, могила.
Вернут тебе цветок
С победного парада.
И ты поймешь, дружок,
Что ждать меня не надо.
Э-хо, что ждать меня не надо!
Эти люди идут в сражение. Опять на смерть, думает Мигель. Но они знают, куда идут! Им известна цель. Памплона. А куда иду я? Иду? Или меня что-то ведет, уносит?.. Нет, нет, это я уношу, я — теченье, я — сила… Но — куда? Зачем? В чем смысл моих стремлений?
Пустота изводит меня. Окружить себя людьми, шумом, пороками, оглушить себя, залепить глаза, чтоб не видели холодную тьму…
Женщины… Мухи, летящие мне навстречу, словно на огонь свечи. Как я их презираю. Как ненавижу. Знаю теперь, счастья они мне не могут дать. Но я хочу их иметь — назло! Хочу брать их, когда бы ни встретил. Мучить, истязать…
Мигель повернул к дому.
Его окружила шайка нищих:
— Милостыни, сеньор!..
Он обвел глазами лица — злые, добрые, несчастные, жадные и скупые; задрожав от отвращения, бросил горсть серебра.
Нищие с криком и восхвалениями кинулись подбирать монеты.
— Велик, велик граф Маньяра, он щедр и великодушен!..
Мигель быстро пересек двор, стал подниматься по лестнице.
Рядом возник Каталинон.
— Опять сегодня гости, ваша милость?
— Да, я угощаю сегодня друзей.
— Хорошенькие друзья, — хмурится Каталинон. — Недостойная вас орава пьянчуг и дармоедов, которые льстят вам, подлизываются ради вашего золота, продажные женщины, подонки, смердящие преисподней…
Мигель грозно посмотрел на слугу.
— Молчу, молчу, — осекся тот. — Пойду за музыкантами, коли вам угодно веселиться…
— Веселиться… — глухо повторяет Мигель, и голос его поглощает бархат портьер.
Донья Херонима, дыша хрипло, как все тяжело больные, добрела до распятия и сложила исхудавшие руки.
— Господи всемилостивейший, не жалей меня, не жалей жизни моей, призови меня к себе, но не покинь сына моего! Останови шаг его, стремящийся к безднам греха! Просвети мысль его, проясни душу, положи сиянье свое на его сердце! Из тьмы, о господи, выведи его на солнечный свет милости твоей! Спаси душу его, спаси его душу!
Коварный недуг подрывает здоровье Херонимы. Кожа лица сморщилась и приобрела землистый оттенок, щеки ввалились. Тишина запустения окутала замок и двор.
Дряхлая Рухела, переползая от человека к человеку, шепотом, с глазами, полными ужаса, рассказывает, что видела в полночь, во сне, как над Маньярой парит ангел смерти.
Заботы сморщили лицо города.
Что ни ночь — то какое-нибудь безобразие, что ни день — злая весть: опять дон Мигель де Маньяра…
Севилья была бы счастлива избавиться от Мигеля каким угодно способом. Горожане, сдвинув головы, шепчутся, точно так же, как дворяне и вельможи — власти светские и духовные.
На языке у всех храбрость, а сердца дрожат в страхе.
Нет, нет, никто не осмеливается выступить против него, никто не положит предела его преступлениям, даже святая инквизиция отступает перед ним, боится. Человек, пропитанный пороком, как губка водой, держит город в своей власти.
А на улицах поют:
И святая инквизиция плотно закрывает окна, чтоб не слышать этих песенок, и дипломатически молчит.
Твой, де Молина, Бурладор теперь почти святой.
Должно быть, ты писал его подкрашенной водой.
Севилья на крутом вине замешана была —
Жуана нового — тебе на зависть родила.
За ночь трех женщин обольщает,
Невесту в шлюху превращает…
Жуана мерзкого — в тюрьму!
Пошли, господь, ему чуму!
Народ хмурится, сжимает кулаки и тоже ничего не предпринимает. Воля его проявляется только в набожных пожеланиях и вере:
— Ничего, десница божия достанет его и покарает!
Мигель летит на коне в деревню Эспирито-Санто, но около Кории-дель-Рио дорогу ему преграждает мост, подмытый полой водой.
Крестьяне столпились около моста, бьются об заклад — до скольких успеешь досчитать, пока мост рухнет.
— Не въезжайте на мост! — кричат Мигелю. — Того и гляди, обвалится! Смотрите — уже обе опоры накренились!
— С дороги! — угрюмо приказывает Мигель.
— Нельзя, сеньор! — кричит староста. — Не берусь я отвечать за вашу жизнь! Не въезжайте на мост!
Но не успели люди оглянуться, как Мигель стиснул коленями коня и галопом выскакал на мост. Он чувствует, как шатается настил, искры сыплются из-под копыт, и, промчавшись с бешеной скоростью, выносится на тот берег.
В то же мгновение треснули своды, и каменный мост с грохотом обрушился в бушующие волны.
Люди не сразу пришли в себя от ужаса, но вот закрылись разинутые рты, и прорывается изумление:
— Кто это был?
— Либо святой, либо сам дьявол…
— Нет, это Маньяра, я узнал его!
— Ну да, сам дон Жуан!
— Ооо! Дьявол!
Изумление возрастает.
— Видали? Чудо!
— Смерть отвергает его…
— Город боится его, церковь боится, инквизиция в страхе перед негодяем…
— Сам бог его опасается!
Пауза — и рассудительный голос:
— Нет, бог бережет его.
А за конем и всадником, который мчится к своей злокозненной цели, долго стоят в воздухе тучи пыли, и люди осеняют себя крестным знамением, словно увидели дьявола.
В гостиной, у пурпурной занавеси, стоит Мария. Лицо, просветленное страданием, светится любовью и нежностью.
— Простите, дон Мигель, что я пришла к вам, — тихо говорит она входящему.
Мигель, приблизившись, равнодушно смотрит в ее сияющие глаза.
— Я непрестанно думала о вас все те годы, что вы провели на чужбине. И со времени вашего возвращения внимательно наблюдаю за вашей жизнью…
Он нахмурился:
— Следите за мной, Мария?
— О нет, наблюдаю с любовью — и со страхом. Поверьте мне, прошу. Не опасайтесь, я не стану упрекать вас за прошлое. Что было — было самым прекрасным в моей жизни.
Мигель поражен нежностью ее тона. Какою сладостью дышит это существо! Как могло случиться, что я прошел мимо, держал ее в объятиях и ничего не понял?
— Говорите же, Мария! — мягко просит он.
— Я люблю вас, Мигель. Все так же верно и преданно, как прежде.
Девять лет. Девять долгих лет! Возможно ли?
— Я не собираюсь обременять вас, выпрашивая любовь. Мне довольно моей любви к вам. Я буду счастлива ею до конца дней.
Девять долгих лет собачьей преданности.
— Мария, — говорит Мигель, и голос его вибрирует от глубокого волнения. — Вы пришли сказать мне о своей любви в то самое время, когда вся Севилья беснуется от ненависти ко мне?
— Да, Мигель.
— Но почему? Что заставило вас прийти и сказать мне это?
— Я боялась, что вы несчастны, — шепчет девушка. — Хотела хоть немножко порадовать вас… помочь…
Пот выступил на висках Мигеля, он склонил голову. Вот — человеческое. Простое, искреннее, прекрасное. Вот — любовь, о которой он мечтал годы.
Подняв голову, прочитал на лице ее такую жаркую любовь, что затрепетал.
До чего же я нищ рядом с нею! Как завидую ей за это богатство и постоянство чувства! Как я посрамлен ее страстью…
Мария поняла движение его души, и слезы выступили у нее на глазах. В эту минуту она прекрасна.
— У тебя красивые глаза, когда ты плачешь, — пробормотал Мигель и, протянув руки, привлек ее в свои объятия.
И внезапно, порывисто, прижался губами к ее губам.
Да! Поцелую ее — и в меня перельется пламя ее любви: наконец-то я стану счастлив!
Но он прервал поцелуй, отстранился.
Холод, мороз, мрак вдруг наполнили грудь. Поцелуй оставил его равнодушным и пустым, как прежде. Нет для него счастья.
Зависть сдавила сердце — оттого, что сам он не способен на такую любовь, как она. Он ощущает нищету своего сердца рядом с этой чистой и ясной женщиной и хрипит от ярости и ненависти:
— Хотите до конца моих дней играть роль моего ангела-хранителя? Я не нуждаюсь в этом, Мария! Я не хочу вас!
Он зашагал по комнате, он упрямо смотрит себе под ноги и даже не заметил, как Мария молча ушла.
— Не умею любить, как вы! — яростно срываются слова. — Я смеюсь над вашей верностью. Не желаю, чтоб меня опутывали сетями нежности, чтоб за мной ухаживали, как за больным, обкладывали меня компрессами улыбок этой вашей несокрушимой любви — ненавижу, презираю… Нет, нет! — Он вдруг сломился, голос зазвенел болью. — Я лгу, это не так, я завидую вам, Мария…
Тут только заметил он, что Мария ушла, и он говорит в пустоту.
Толпы подданных дивятся — до чего доходит надменность господ. Сколько зла может натворить человек, если у него мешки золота, сотни тысяч подвластных душ и — скука от безделья. Нагружая суда Маньяры или снимая урожай с олив и с кукурузных полей в маньярских латифундиях, люди с отвращением произносят имя своего господина.
Зато приятно нарушена скука скудеющих феодалов.
От Памплоны до Малаги в патио дворянских домов, у каминов благородных идальго перебирают каждое событие в жизни Мигеля. Вслух осуждают, в душе восхищаются.
Вот человек, который снял маску экзальтированного благочестия.
Вот человек, который делает, что хочет, для кого ничего не значит женская честь, человеческая жизнь и законы, данные нам королями и властителями церкви.
Гордость Мигеля не позволяет ему скрывать свою порочность, и явным становится зло, которое он сеет, и свободнее становятся нравы города.
Молодые франты во всем стремятся подражать Маньяре. Они открыто похваляются своими успехами, заключают пари на благосклонность девиц, выставляют напоказ свою испорченность, бахвалятся целыми списками обольщенных женщин и обманутых мужей.
Вспыльчивые, воинственные петушки ищут случая окровавить свои шпаги. Они одеваются, как Мигель, подражают его походке, угрюмому выражению лица, манере говорить. Они перестают ходить в церковь и насмехаются над родителями, над богом, надо всем, что прежде почиталось возвышенным.
Они ищут ссор и поединков и — с оглядкой — заставляют себя богохульствовать.
А Мигель, властитель половины Андалузии, грешит мыслью, духом и телом, безнадежно погруженный в видения своего перевозбужденного воображения.
Агасфер мечты, которая не осуществилась, но посеяла в нем ненависть ко всему доброму, ко всему, что мирно живет под своим солнцем. В душу его ворвалось порочное коварство, и оно становится беснующейся сущностью зла. Заколдованный круг, из которого не может вырваться Мигель.
«Любовь монахини, горящая пакля и поцелуй проститутки — одинаково опасны», — гласит испанская пословица.
— Приготовь трех коней, лестницу, фонарь и плащ, — приказывает Мигель Каталинону, одеваясь в вечерних сумерках.
— Ваша милость в самом деле решили похитить эту монахиню?
— Сестра Анхелика, сестра Анхелика… — вполголоса произносит Мигель.
— Но она ведь невеста Христова! — настаивает. Каталинон. — Ее жених — сам Иисус Христос!
— Знаю.
— И вы не боитесь отнять невесту у бога? Стать соперником самого господа?
— Именно таково мое желание.
Каталинон, осенив себя крестом, в ужасе смотрит на своего господина. И тут докладывают о спешном гонце из Маньяры.
— Пусть войдет, — хмурится Мигель, думая о нежных устах святой сестры.
Гонец вошел, кланяясь. Ее милость, графиня Херонима, сокрушенная тяжким недугом, призывает сына. Ее милость опасается, что жить ей осталось немного дней, и не хочет она уйти из мира сего, не простившись с единственным сыном.
— Скажи — приеду, как только смогу.
— Завтра, ваша милость? — отваживается спросить гонец.
— Не знаю, завтра или еще когда, — недовольно бросает Мигель. — Передай ее милости, что я желаю ей выздороветь и что я приеду.
Гонец удалился с поклонами.
— Умирает ведь ее милость, — заикнулся было Каталинон. — Надо бы ехать сегодня…
— Верно, только — к монастырю, за сестрой Анхеликой, — отвечает Мигель. — Поспеши с приготовлениями.
Каталинон, мрачный, упрямо молчит.
— Ну? Пошевеливайся!
И тут Каталинон заговорил — сначала медленно, но с каждым словом повышая голос и разгорячаясь:
— Сказать по правде, ваша милость, я уже сыт по горло. Что за жизнь у меня при вашей милости? Вечно кого-нибудь отгоняй от вашего дома, вечно оберегай вас от всяких назойливых посетителей, а их с каждым днем все больше, и мне приходится выдумывать отговорки, чтоб отвадить от вас разных ваших якобы родственников, девушек, которых вы испортили, наемных убийц, ежеминутно я принимаю в вашей передней то вызов на дуэль, то корзину с отравленными фруктами и черт его знает что еще. А мне уже пора подумать о женитьбе. Петронила, бедняжка, ждет меня уже десять с лишним лет! Разве это по-людски? С какой стати ей-то страдать? И мне тоже, ваша милость?
— Твои намерения почтенны и богоугодны, — насмешливо обрывает его Мигель, — но у тебя хватит времени обдумать их по дороге за сестрой Анхеликой…
Каталинон, всегда смелый и веселый, впадает в отчаяние:
— Вы все еще не отказываетесь от похищения? Даже когда умирает ваша мать?
— А как же иначе? Я ведь сказал, что тебе делать.
Сузились глаза Каталинона, лицо приняло пепельный оттенок, и он задрожал, ужаснувшись неумолимости своего господина и его жестокости. Отступив поближе к двери, он произносит вполголоса, спотыкаясь о собственные слова:
— Берегитесь, сеньор! Нет деревьев, что доросли бы до неба. Близко мщение господне! И оно будет грозным…
Король грешников, король распутников, антихрист, архиизверг сидит во главе стола.
Ах, если слезы пролились
И жестокого не тронут,
Пусть они в реке потонут
Из которой поднялись.
Если б этими слезами
Вековой валун омылся,
В решето бы превратился
Даже самый твердый камень.
Но если слезы пролились
И любимого не тронут,
Пусть они в реке потонут,
Из которой поднялись.
Стол залит вином, в лужах плавают лепестки цветов. Компания кутил, чьи мозги окутаны винными парами.
— Да здравствует Мигель, король наш!
— Пой, Кончита, пой!
Танцовщицы раскачивают бедрами, обнажая лодыжки в скользящем, плавном, кошачьем танце и заводят глаза, сладострастно извиваясь.
В шуме раковины буря океана.
В пляске юбки обнажают прелесть ног.
И, сощурившись, глядят глаза Жуана —
Берегись, к утру увянет твой венок!
Гой, гой, пляши, влюбленная,
Мерцай, свеча зажженная!
Но поутру увянет твой венок!..
Шабаш ведьм пред ликом сатаны. Чудится блеяние коз и козлищ, в призрачном полумраке змеино извиваются белые руки, впалые очи мечут искры из-под решеток длинных ресниц, бледные веки на миг опускаются на кристалл глаза, а под ними все кипит, все тлеет.
— В память сестры Анхелики! И зачем она бросилась в реку, безумная?
— Пейте! Пейте!
Мигель молчит, погруженный в себя.
Анхелика? Была? Не была? Снова — тихо, пусто. Ничего. Мертво внутри, ни отзвука. Еще шире распростерлась во мне пустота, и все углубляется… Опускается почва, на которой стою, уходит из-под ног. Неужели Трифон навсегда отравил во мне любовь к женщине?
Вон вокруг меня все смеются, кричат. А мне в этой сумятице голосов слышится жуткая тишина, и над нею возносится высокий, свистящий звук — он звучит непрестанно, этот звук, угрожающий, похожий на звон москита под сеткой…
Мигель, сделав усилие, вырывается из круга своего одиночества, отпирает сундук, оделяет гостей золотыми монетами. В недобрые руки бросает он золото! В руки знатных дворян, расточивших все, что имели, и обедневших дворянчиков, жадно глотающих все, чего лишились, ведя распущенную жизнь, в руки пропойц, паразитов, продажных девок. Берите! Хватайте! Все для вящей славы и сладости греха…
И они берут, алчно набрасываются на золото, ползают на животе, отыскивая закатившуюся монету, и уходят, и грешат на золото, доставшееся так легко.
Но эти низкие души оставляют себе лазейку. Что, если вдруг в один прекрасный день все же раскроется небо и явится бог, чтоб судить живых и мертвых? Оставим-ка в запасе на всякий случай хоть маленькое, да доброе дело, хоть одну молитовку…
И случилось так, что среди оравы Мигелевых прихлебателей оказался человечек, простой, как оливковая ветвь, с душою белой, как голубица. Затесался, бедняга, к столу нечестивых, сам не зная как. Взял он монеты, поклонился низко, но не пошел и не пропил их, ни девки на них не купил, ни обоюдоострого разбойничьего ножа.
Золото отдал жене, детишек приодел, дом свой поддержал.
Увы, об этом узнали. Преследуемый насмешками и презрением, он был исключен из порочного сообщества. Никогда больше не поклонится он золотому тельцу.
Закопчены, истрепаны души этих ничтожеств, но и каждой найдешь хоть малую частицу света. Одна лишь душа Мигеля, прочерневшая насквозь, охваченная мерзостью, несет в себе только тьму, и мятежность, и вызов богу. Ничего уж не ждет он ни от бога, ни от мира. Миру и богу объявил войну.
А мать его умирает и плачет, что сын не приехал.
У Мигеля нет больше мечты, нет желаний. Он неистово мечется, заглушая, опьяняя себя наслаждениями, и если его полупогасший ум время от времени вспыхивает тлеющими угольками, то только ненавистью к людям или отвращением к самому себе. Лишь редко засветится в нем воспоминание о Грегорио, да и оно быстро бледнеет и угасает.
«У херувима» за багровой завесой в каморке проститутки Амарилис — душно, как в аду. Только что вышел отсюда плечистый матрос, оставив после себя запахи трюма и полуреал на столе.
Амарилис, сложив руки, страстно шепчет самой себе:
«Были у меня родители, и герб, и право на радостную жизнь. Я хотела жить и любить! Счастливая невеста, я готовилась стать спутницей жизни дона Родриго, делить с ним радость и страх, нести с ним вместе зло и добро. Проклят тот час, когда я увидела тебя, изменник Мигель! Ты все отнял, ограбил меня и бросил. И вот чем ты меня сделал…
Да будут же прокляты потомки твои на вечные времена, пусть родятся они слепыми, глухими, немыми, пусть поразят их болезни, пусть покроются они чумными пятнами, пусть влачат они жизнь, еще более жалкую, чем моя, еще более позорную и унизительную…
Одно у меня утешение в муках моих — это то, что нас много, погубленных им. Что он погубил не одну меня — толпы женщин!
Пусть же их будет больше! Больше!
Всех, от моря до гор, пусть всех вас получит он, всех вас обманет, предаст, покинет!
Купайтесь в вине, бывшие подруги мои из знатных семейств, купайтесь, пока есть время. Ибо после того, как он пройдет расстояние, отделяющее дверь от вашего ложа, никто уже не станет пить вино из ваших туфелек, и купаться вы будете в слезах. С какой стати страдать мне одной? Пусть я буду не одна! Пусть нас будет столько, что глазом не охватить! Больше, больше!..»
Однажды ночью, под деревьями на Аламеде, Мигеля подстерегали наемные убийцы. А он спокойно прошел между шестью кинжалами, которые за его спиной окрасились кровью невинного.
В Ронде Мигель с конем упал в пропасть. Конь сломал хребет — всадник выбрался без единой царапины.
В предместье Санта-Крус он вышел из дома, в котором только что обесчестил пятнадцатилетнюю. Едва он переступил порог — дом рухнул и похоронил под обломками всех жильцов, в том числе и жертву Мигеля, а преступник остался невредим.
Видит ли бог его бесчинства? Почему он терпит их? Чего он ждет?
Город ненавидит Мигеля, ненавидит яростно. Стены дворца Маньяры к рассвету исписывают позорящими словами и проклятиями. Стены покрыты плевками, измазаны грязью и гнилыми яйцами, окна выбиты.
Люди перестают верить в бога оттого, что бог оставляет его безнаказанным. Другие говорят — если и есть бог, значит, он несправедлив.
Все злодеяния в городе приписывают Мигелю.
Изверг. Антихрист.
И однажды в разгар пира — так Мигель называет свои оргии — входит гонец из Маньяры и сообщает графу, что мать его умерла, напрасно призывая сына.
А сын посадил на колени цыганку Фернанду и начал ее целовать.
Знает ли бог о таком кощунстве?
Каталинон сидит на лестнице рядом с Висенте, плачет по скончавшейся госпоже и с отвращением думает о господине.
— Пойду напьюсь… Дай мне денег, старик! Противно у меня во рту. Пойду напьюсь за его грехи. Мне надо напиться — только не на его деньги. Дай мне две монеты, старик!..
Она стояла у границы матросского квартала, прислонившись к стене. Было душно; короткая шерстяная накидка портовых бускон[20] сползла к ногам, она расстегнула платье до самых увядших грудей и стояла, зевая. У пояса — желтая роза. Цветок на гробе… В такой духоте даже зевать утомительно. За весь день заработала два реала. Дешева любовь в порту.
Мужские шаги — четкие, быстрые. Трезвый идет. Трезвый все видит отчетливо — опять ничего не будет.
Она прикрыла лицо дешевым веером и приглушенно, скрывая недостаток зубов, шепнула:
— Возьми меня с собой, миленький!
Матрос взглянул на нее, сплюнул:
— Тьфу, да ты древнее земного шара, старая рухлядь!
И ушел, отплевываясь. Женщина зевнула.
Опять шаги. Заплетаются, спотыкаясь о булыжники.
— Сеньор, пойдем позабавимся…
— Уф! — вздыхает пьяный, подходит вплотную к старой потаскушке, ощупывает ее обеими ладонями и вытаращенными глазами. — Черт, да ты словно деревяшка! Прощай навек. Ни за мараведи!
Он плетется во тьму; подмигивает уличный фонарь.
Женщина равнодушно глядит в пространство.
Снова шаги. Медленные, медленные… Зевнув, потаскушка подняла накидку, приблизилась к мужчине.
— Задумались, сударь? Тоска одолела?
Мужчина смотрит в землю, молчит.
— Я развлеку вас, хотите? Пойдемте…
Мужчина, не взглянув, идет за ней. Что одна, что другая.
По скрипучим ступеням поднялись в какую-то смрадную берлогу. За окном, внизу, поет море. Женщина засветила каганец, заслонила свет платком.
— Говори тихонько, понимаешь? — прошептала она.
Он лег, не глядя на нее. Обнял сильно, как давно никого не обнимал. Печаль разжигает страсть. Но удовольствия он не испытывает.
После она захотела положить ему голову на плечо. Он отодвинулся. Она легла рядом.
В открытое окно входит темнота, душная, дышать нечем; под окном курится испарениями море. Нагота женщины укрыта темнотой.
— Ты и теперь печален. Дай поцелую…
Поцеловала — мужчина содрогнулся. На губах ее — вкус желчи.
— Жизнь пуста, как дырявый горшок. Все сейчас же проваливается, не остается ничего, — усталым голосом говорит она.
И потом:
— Скажи мне — для всех ли сотворил господь мир?
— Да.
— Господи! — Она немного приподнялась. — Что же мне-то дано в этом мире?!
— Любовь. — Голос в темноте насмешлив. — Одна любовь. Уйма любви.
Женщина склонилась к нему, обдав неприятным дыханием:
— Поверишь ли, я ведь до сих пор не знаю, что такое любовь!
Молчание душное, мутное.
— А ты — ты знаешь? — спрашивает женщина.
Не ответила ночь. Из глаз в глаза переливаются сквозь темноту видения тоски.
Мужчина погружен в себя, женщина лежит, как камень на краю пустыни, и тоже молчит.
Потом заговорила снова:
— Я тоже из плоти и крови. Я тоже хотела бы хоть разок узнать, что такое любовь. С малых лет мечтала узнать ее. Но бог не дал мне…
Боль ее мучительно жжет Мигеля — ведь это его собственная, до мозга костей его собственная боль. Широко раскрытыми глазами видит он пропасть. Колесо времени вращается впустую — мгновенье равно столетию, и душит боль…
Он шевельнулся, спросил внезапно:
— Веришь в бога?
— Верю. Надо же во что-то верить.
— Каков он, бог, женщина?
— Могущественный, сильный. Наверняка. Строгий. Но, говорят, любит убогих. Вот когда умру, — засмеялась, — будет мне в царствии божием лучшая жизнь. А я наверняка попаду туда, потому что земля была для меня адом. Как ты думаешь, кто здесь, на земле, больше страдает — тот, кто всю жизнь испытывает боль, или тот, кто причиняет ее другим?
Мигель затрепетал. Да, он всю жизнь причиняет боль другим — так вот почему он страдает? Гневом исказилось его лицо.
— Я ухожу, — резко сказал он.
— Что так? — удивилась женщина. — Или я сказала что дурное?
— Молчи. Встань!
Женщина поднимается, пропуская его.
— Ты очень молод, а глаза у тебя неподвижные. Чувства в них нет. Это нехороший знак.
Он в бешенстве швырнул ей под ноги золотой.
— Ааа! Богач… Повезло мне нынче!
— Перестань болтать! — злобно крикнул он.
Она, забыв, что надо разговаривать тихо, засмеялась — смех ее, пусть глухой, оказался лучше всего, что у нее было. Он прорезал темноту и рассеял свет каганца по всей комнате.
— Эх, все мы только люди. И скорее согласны жить в позоре, чем лежать в могиле. — Она наклонилась, ища что-то на полу. — У меня была розочка… желтенькая такая… Мне ее одна девчушка подарила, я иногда даю ей медяк. Куда ж она девалась? А, вот… О, вы растоптали ее!
— Прощай.
— Прощайте, сударь, и пусть исполнится ваше желание.
Он обернулся с порога, тихо спросил:
— А как ты думаешь, чего я желаю?
— Спать, спать без снов и, может, не просыпаться больше…
Мигель выбежал в духоту ночи.