— Хватит! — обрывает его Мигель. — Вот тебе то, что ты просишь, и скройся.
   Они выехали затемно.
   Солнце еще не взошло. В туманах рождается утренняя заря, в ее лучах распускается день. Месяц бледнеет на западе. Величествен лик природы, спокойно ее дыхание.
   И понял Мигель всю ничтожность человека перед необъятной ширью земли.
   И перед его духовным взором пронеслась вся его жизнь.
   Путь мой отмечен слезами и кровью.
   Соледад — Мария — Изабелла — Флавио — Эстер…
   Три жизни я отнял. Замолкли три голоса, погасли три пары глаз. От моей руки. По моей вине. Я — трижды убийца. Но почему так случилось? Ведь я не хотел смерти никого из этих троих! Но убил. Отчего так жестоко мое сердце? Это у меня-то, которого мать предназначала в священники! Я, в душе которого Трифон сеял ненависть к женщинам, гублю их на каждом шагу!
   Скрипит зубами Мигель. Что же такое посеяли вы во мне, если плоды столь ужасны?!
   А Грегорио? Нет, он был другим, совсем другим. Говорил — дарить любовь всегда и везде… Ах, падре Грегорио, почему не умею я стать таким, каким вы хотели меня видеть? Почему я хочу только брать, а давать не умею?
   Нет! Вы плебей, а я господин! У меня есть право… но на что, боже милосердный, на что?! На то, чтоб убивать? Нет, нет! Право на счастье, на необъятное счастье! Никто не может отказать мне в этом праве, И я должен его найти! Должен! Не стану я прозябать в пресвитериях кафедральных соборов, ни перед кем не смирюсь, я буду стремиться к счастью любой ценой!
   Себялюбие, говорили вы, падре? Быть может. Да. Стократ да! Но не могу я быть иным — и не хочу! Только не убивать — о, только не это!..
   О ты там, в небесах, почему не даешь ты мне хоть небольшой, но постоянной радости, как даешь ты другим? Почему же ты пригнетаешь меня к земле вечными разочарованиями? Зачем вкладываешь в руку мне шпагу, а в уста — жестокие слова, которые убивают? Злоба твоя ко мне только ожесточает меня. Есть во мне гордость — и я не умею отступать…
   Выплыло солнце, подобное сияющему божьему лику, и сиянье его затопило горы и долы.
   И Мигель смиренно склоняет голову.
   Господи, я верил тебе, верил в тебя. Не хочу больше убивать! Примирись со мною, боже! Дай мне счастье, которого я так жажду! Я поверю в тебя на веки вечные. Буду чтить тебя…
   Великолепное солнце разом смело утренний туман и запылало в полную силу.
   Свет твой — доброе предзнаменование, господи. Верую. Да, я пойду дальше и найду свое счастье. А ты, господи, держи надо мною десницу свою!
 
 
   Имя твое, Торредембарро, легче выбить на барабане, чем выговорить языком. Имя, гремящее, как цепи позорного столба. Хрустит оно, как щетка из рисовой соломы, когда ею трут сухую доску, скрипит, как ключ в заржавленном замке, как песок на зубах, но все ж прекрасна ты, Торредембарро, прекрасна, как очи каталонских детей, свежа, как их щечки.
   С высоты Иленских холмов рыбачья деревня Торредембарро кажется зернами риса, разбросанными в траве, или отарой белых овец на пастбище, — наполовину она зарылась в прибрежный песок, наполовину взбегает по склону холма, греясь на солнцепеке, как курочка.
   Но сегодня — слезы на милом лице Торредембарро, ибо напали на оливы жуки, и не истребить их ни окуриванием, ни молитвами.
   На лужайке посреди сливовой рощи стоит белая часовенка, и рыдает перед ней вся коленопреклоненная деревня.
   Деревенский юродивый Дааро возглавляет молящихся. Он так худ, что, на ребрах его можно сыграть песню, ноги его обмотаны тряпками, голова повязана цветастым платком. Голос его — как крик попугая или обезьяны. Но народ его любит.
   Поодаль от молящихся, в тени оливы, молодая красавица чинит рыбацкую сеть. Но сейчас и она, не сходя с места, опустилась на колени, сложив молитвенно руки.
   Солнце раскалено добела.
   Отец молодой рыбачки стоит на коленях рядом с Дааро, причитая за всю деревню:
   — Чем провинились мы, что ты так наказываешь нас, боже! Рыба будет у нас, будет вино, но не будет олив… Ооо!
   Деревня стонет с ним вместе.
   В это время, спускаясь с холма, медленно приближался к селенью незнакомый человек.
   — Смилуйся, пречистая дева! Спаси наши оливы!
   — Сжальтесь, святые угодники! Мы пожертвуем вам полный невод рыбы и бочонок вина…
   Языческое солнце, словно камнями, побивает землю своим пламенем.
   Дааро бьется лбом об стену часовни. Потом встает и, воздев к небу руки, возглашает:
   — Наши святые — из камня, пречистая дева — из дерева, божий дом — из кирпича. Не могут они нас спасти! Я один могу вам помочь! Только я!
   — Не кощунствуй, блаженный!
   — Я — влага, я — ливень и дождь. Я — тот, кто благословлен изгнать жуков из олив!
   Тем временем незнакомец подошел уже к девушке и замер, восхищенный ее пленительной свежестью.
   Вот творение природы! Она прекраснее всех знатных дев Испании! Травами благоухает она, морем и травами, цветет яблоней, сияет, как этот солнечный день, розовеет, как дозревающий персик, она крепка и вся налита весенними соками. Женщина — воплощение сливовой рощи, дева-земля! Вот женщина, которая нужна мне! Ее объятия подарят мне счастье.
   Рыбачка подняла глаза на незнакомца.
   Вот мужчина, каких здесь не видали. Откуда пришел он? Куда идет? Почему так пристально смотрит на меня? Ах, он мне нравится! Покорил меня сразу. Мечта моя сбывается. Дааро мне предсказал: прекрасна ты, и явится за тобой благородный юноша. О, это он! Это он!
   — Можно ли мне разделить с вами эту тень, девушка?
   — Можно, сеньор. Тень не моя. Она — божья и принадлежит всем. Оливы дают свою тень всем, кто приходит.
 
   — Оливовая роща осквернена! — вопит Дааро. — Здесь водятся змеи! Но бог избрал меня спасти весь край, пока жуки не успели сожрать оливы, пока деревья не засохли!
   — О Дааро, сделай так!..
 
   — Кто вы, красавица?
   — Арианна, дочь рыбака Хосе.
 
   — Я — апостол господен! — кричит Дааро. — Я божий избранник! Я одолею злые силы, изгоню самого дьявола! Я вижу сквозь века прошлое и будущее!
   — Что будет с оливами, Дааро?
   — Деревья ваши исцелятся! Я спасу их…
   — О, сделай так, Дааро!..
 
   Духота хватает за горло, терпко пахнет земля, огнедышащее солнце давит людей и землю.
   — У вас очаровательные руки, Арианна.
   Девушка краснеет, но не разнимает ладоней, сложенных для молитвы.
   Мужчина стоит позади, отравляя слух ядовитыми словами обольщения.
   — Вы созданы для любви, Арианна.
   — Для любви, сеньор?
 
   — Слушайте меня, оливы! Слушайте, о раскидистые деревья! Я вхожу в вас. Проникаю в стволы ваши, в ветви, в листья, в плоды. Я вхожу в вас, наполняю вас собой, оливы! Люди! Чудо близко!
   — Сотвори его, Дааро!
 
   — Вам не скучно в этой деревушке, Арианна?
   — Нет, сеньор. Хлопочу по хозяйству, ухаживаю за отцом, за пчелами, пряду, молюсь и чиню отцовский невод.
   — Пойдете со мной, Арианна? — Мигель вперяет в девушку свои пылающие глаза. — Вам будет хорошо со мной. Пойдете?
   — Пойду, сеньор.
   Она встает и подходит к незнакомцу.
   — Жар-птица взлетела! — вопит Дааро. — Взмахи крыльев ее взбудоражили море и воздух! Настал мой час. Огонь из клюва ее соединяется с моим горячим дыханием. А вот доброе предзнаменование: орлы над горами, ласточки над морем! Человечья плоть зреет для савана, злая нечисть — для пламени! Люди, чудо близко!..
 
   — Дайте мне руку, Арианна. Вот так. Вы не хотите узнать, куда я веду вас?
   — Я верю вам, сеньор.
   — Идем же! Хочу быть счастлив с тобою.
   — Хорошо, сеньор.
 
   — Я воплощаюсь в вихрь! Йоэ, йоэ, бурбур ан деновар! Дьявол в оливах сгорит во имя господне!
   — Сверши так, о Дааро!
 
   Мужчина и девушка поднимаются в гору через кусты. Черный плащ мужчины блестит на солнце, словно он из металла, карминная юбка рыбачки словно поет своей злостью. Он поцеловал девушку.
   — Арианна!
   — О сеньор!..
 
   — Смотрите, как гибнут жуки от моего вихревого дыхания! — мощным голосом прокричал юродивый. — Пламя из уст моих настигает жуков! Вон! Видите? Видите там, на склоне, в кустах, черную фигуру? Это дьявол! Дьявол, которого я изгнал из олив! Он удаляется! Он бежит! Я спалил его! Ликуйте, о люди!
 
   Рыбак Хосе поднял взор и тревожно воскликнул:
   — Там моя дочь! Моя Арианна с каким-то чужаком! Арианна! Арианна!
   — Арианна! — кличут односельчане, ибо девушка — всеобщая любимица. — С кем уходишь?!
   Арианна не слышит. Взор мужчины притягивает ее, но в сердце затрепетал страх. А мужчина, окутал черным плащом плечи девушки, смолкла алая песня.
   — Мне страшно, сеньор.
   — Чего ты боишься?
   — Греха. Наказания божия. Он правит миром…
   Нахмурясь, мужчина махнул рукой:
   — Не бог — я направляю судьбы людей.
   Девушка раскрыла ему свои объятия и смежила веки от ослепительного солнечного света.
 
   — Видали? — кричит помешанный. — Оливы будут жить! Дьявол бежал! Исчез! Его уже не видно!
   — Арианна! — в смятении зовет рыбак.
   — Он не вернется! — неистовствует Дааро. — Никогда не вернется! Он отправился в пекло, где его место! Это антихрист, люди, антихрист!
   Селяне в ужасе склоняют головы в пыль:
   — Антихрист… Антихрист…
   Ночью вернулась домой Арианна, и с той поры лицо ее, прежде расцветавшее улыбкой, заливают слезы скорби.
 
 
   Cubicula locanda[16] испанских дорог. Просторное помещение с нарами, на которых и под которыми храпят спящие. Удушливая духота, смрад. Пот стекает по лицам. Храп поднимается ввысь и падает снова до самых низких тонов. Два мерцающих каганца бросают скрещивающиеся тени на тех, кто спит на полу.
   Рядом с Мигелем лежит бродячий торговец, над ними — старик францисканец. Сон бежит их, и оба пустились в разговор. Монах наклоняется с нар, чтобы видеть того, с кем он говорит, и его растрепанная голова похожа на спелую маковицу.
   — Положение скверное, брат во Христе, — рассуждает вслух монах. — Засыхаем мы тут в Испании.
   — Это верно, — отзывается торговец. — Гонят нас от одной войны к другой, чтоб не зажирели мы в благоденствии.
   — Много зла оттого, что бога перестали чтить, — продолжает францисканец. — Мало стало истинного благочестия. А ты не иудей, приятель? — понизил он голос, внимательно разглядев собеседника.
   — Тише! Во имя ковчега завета, не выдавай меня, сударь! Божья любовь будет тебе наградой…
   — Не выдам, — говорит монах. — Ленив я доносить. А как у вас насчет благочестия?
   — Мы, евреи, — шепчет торговец, — достаточно благочестивы. Да что проку? И тело и дух наш вечно под угрозой…
   Монах втянул голову, замолчал. Мигель лежит тихо — слушает.
   — Ну, монах, не прав ли я? Что не отвечаешь?
   — Думаю вот — разговаривать мне с тобой или нет, коли ты иудей.
   — Не убудет тебя, святой отец, — уязвленно возражает еврей — Только бы нас никто не слышал. А так — блох у меня ровно столько же, что и у тебя, и кусаются они одинаково.
   Монах молчит; еврей продолжает:
   — Наш бог был отцом вашего. А разве отец — меньше сына? Чти отца своего, сказано в заповедях и наших и ваших.
   — Решил я, что буду с тобой разговаривать, — снова свесив голову, заговорил францисканец. — Вполне возможно, что это доброе дело, поговорить с презренным.
   — Эх, ты, даже на мне хочешь заработать хоть грошик вечного спасения, — ворчит еврей. — А говорят — только мы, евреи, мастера торговаться…
   — А вы и есть мастера, только еще дураки при этом, — добродушно произносит монах.
   — Почему это дураки?
   — Потому что при всей хитрости вашей ждете не знаю уж сколько тысяч лет своего мессию. Ну, не глупость ли?
   — Нет, — серьезно отвечает еврей. — Это — надежда.
   — Долгая же у вас надежда! — смеется монах. — Когда же он наконец явится, ваш мессия?
   — Это никому неведомо. Может, нынче вечером, может, через месяц, а то и через год. Или через тысячу лет.
   — И откуда он явится? Слетит на молнии с неба? Поднимется из преисподней?
   — Ничего подобного, — сердится еврей. — Он родится от смертной женщины, как всякий человек.
   — А отец его кто будет? — поддразнивает иудея монах.
   Торговец задумался.
   — Не знаю. Во всяком случае, не я — стар я уже. Но, может, мой сын…
   — Как же, в аккурат твои! — насмешничает францисканец. — Вот посмотришь — твой сын будет таскаться с товаром от деревни к деревне, как и ты.
   — Ну и что же, пускай. Знал бы ты, какие господа таскаются от деревни к деревне! К примеру вот — севильский граф Маньяра. Говорят, он бродит где-то в этих местах. Разве честную жизнь ведет этот человек?
   — Нет, — соглашается монах. — У этого малого, кажется, и чести-то нет. Обольщает всех женщин, убивает. Он — зло природы. Но ему покажут! Говорят, сам король возмущен его необузданностью и повелел схватить его. Санта Эрмандад рыщет по всей стране в поисках грешника.
   — Как ты думаешь, что он сделает? Позволит себя изловить?
   — Вряд ли. Денег у него много — ясное дело, удерет за границу. Там-то он будет в безопасности. А здесь ему не сносить головы.
   — А может быть, — задумчиво произносит иудей, — этот Маньяра — несчастный человек… Что за жизнь без любви? Вот у меня дома жена, и я с радостью возвращаюсь к ней. А к кому вернется он? Не к кому… Собственно, нет у него никого на свете, монах… Это ли не ужасно?
   Они замолчали. А Мигель все слушает…
   Через некоторое время снова подал голос монах:
   — Мне до вашего мессии дела нет, иудей, но думаю я, коли суждено ему искупить мир, то должен он родиться от большой любви.
   — Как это тебе в голову пришло после разговора о Маньяре? — удивился еврей.
   — Не знаю. Просто так — пришло, и все тут. Разве мысли всегда бывают связными?
   — Да, кроме господа бога, никто не мыслит правильно, — тихо отозвался еврей. — Он единый мыслит, знает и может. Да святится имя его…
   Иудей забормотал древнееврейский псалом, а монах, назло ему, завел «Отче наш» — чтоб поддержать свое достоинство.
   Оба окончили свои молитвы, замолкли, и потный сон придавил их тела к доскам нар.
   На другое утро, пораньше, Мигель приказал Каталинону седлать, и они поскакали к Барселоне.
   — Мы покидаем Испанию, — заявил Мигель. — Скачи немедленно в Маньяру, передашь письмо отцу. Я подожду тебя в Барселоне. Да поспеши, ждать я не люблю!
 
 
   Несколько дней скрывался Мигель в Барселоне в ожидании Каталинона, который привез из Маньяры золото и рекомендательные письма к банкирам в Италии, Фландрии, Германии и Франции.
   «В пути ты не будешь испытывать недостатка ни в чем, — писал отец, — только богом тебя заклинаю, живи, как подобает дворянину, а не какому-нибудь искателю приключений. Не забывай родовой чести!»
   «Не забывай бога!» — писала мать, и слова ее в отчаянии плачут с листа.
   Мигель читает слова, не вникая в их смысл. Он прощается с родиной, прозябающей в тени чудовищных крыл церкви, инквизиции и ненасытного министра Филиппа IV — маркиза де Аро.
   Презираю вас, сильные мира сего, ибо все вы — стяжатели и лицемеры! Презираю ваши костры, на которых вы заживо сжигаете людей, чьего имущества вы возжелали! Мутный мрак, из которого, подобно щупальцам осьминога, тянутся ваши жадные руки к чужому добру, ваши тайные суды, и пытки допрашиваемых, ваши скаредность, алчность, притворство — все это мне отвратительно!
   Я ведь знаю — стоило отцу моему положить на ваши ненасытные ладони несколько мешков с золотом — и я был бы оправдан и свободен. Но такая свобода мне не нужна! Вы, конечно, станете тянуть с отца и за мое бегство, как тянете со всех за все. Ах, живописная родина моя! Я любил твои белые города, твои сады и струйки текучих вод, твою угасающую рыцарственность и расцветшую поэзию! Любил твои милые тихие дворики, зарешеченные окна балконов и арок, за которыми мелькают тени красавиц в кружевных мантильях. Прощай же, Севилья, город тысяч садов, и Гранада с каскадами журчащей воды, гордый Толедо над излучиной Тахо, что славишься чеканными светильниками, украшениями и мечами! Черное и золотое вино твое, родина, танцы женщин твоих, сладостно поющие голоса — все это я любил с тою же силой, с какой ненавидел тот мрак, из которого крысами выползают лживые доносчики. А я не хочу мрака и лжи — хочу ослепительного света, солнечного счастья, а ты не дала мне их, родная страна, страна Лойолы!
   Мой Грегорио! Как хотел бы найти я такую любовь, какую ты для меня провидел! Но где та женщина? Где та любовь, что до краев наполнила бы мое сердце? Найду ли ее на чужбине, если на родине не нашел?..
   — Пора на корабль, ваша милость, — нарушил его думы Каталинон, и вскоре оба были уже на борту трехмачтового судна, которое идет с грузом сандалового дерева в Неаполь с заходом на Корсику — ради Мигеля.
   Отчалил корабль, шумно дыша поднятыми парусами.
   У наветренного борта стоит Мигель, не отрывая взгляда от исчезающей земли.
   В путь — к колыбели рода Маньяра, Лека-и-Анфриани! В путь — к Корсике!
   В Кальви сошли с корабля, провели бессонную ночь в матросском трактире. Утром сели на мулов и двинулись в горы — туда, откуда пошли деды Мигеля.
   Некогда — Мигелю было лишь восемь лет — захотел дон Томас получить для сына крест и мантию ордена Калатравы, и пришлось ему тогда отправить на Корсику послов, чтобы достали они доказательства знатности Мигеля. Генуэзский сенат поручил это дело своему комиссару в Кальви, и пятьдесят четыре свидетеля подтвердили, что «дон Мигель де Маньяра есть законный и правомочный наследник и сын высокородного Томаса, сына высокородного Тиберио, который был сыном высокородного Джудиччо и внуком высокородного Франческо ди Лека, графа Чинарка», а также что цепь эта, составленная из множества звучных имен, берет начало свое от «высокородного Уго ди Колонна, великого князя из ветви прославленного рода римских Колонна».
   Свидетели присовокупили под присягой, что «все члены этих семейств, равно как и жены их, матери и бабки, пользовались преимуществами, привилегиями, освобождениями, почестями и достоинствами, принадлежащими на Корсике только особам высокого рода, далее, что никогда никто из них не занимался ремеслом или торговлей, живя благородно на доходы от своих владений, что никогда никто из них ни в чем не обвинялся и не подвергался расследованию со стороны святой инквизиции и что все они были издревле христианами чистой крови без примесей».
   Ветвь этого рода, графы Чинарка, владели Корсикой в течение двухсот пятидесяти лет.
   От ветви же Лека произошел знаменитый Матео Васкес, который под покровительством кардинала Диего де Эспиноса, председателя королевского совета и верховного инквизитора Испании, заметившего одаренность Матео и его приверженность к ордену, достиг исключительного положения среди духовенства страны. Вначале секретарь кардинала Эспиносы, затем архидиакон Кармонский, позднее севильский каноник и член верховного совета святой инквизиции, Матео Васкес был назначен его величеством королем Филиппом II генеральным секретарем Испании, и «через руки его проходили все наиболее важные дела мира». Сервантес, испрашивая ходатайство Матео Васкеса за христиан, попавших в рабство в Бурбании, писал ему: «О вас, сеньор, можно сказать — и я говорю это, и буду говорить, ибо верю в это, — что вами руководит сама добродетель».
   Второй Матео Васкес ди Лека собрал письма своего знаменитого деда и под названием «О тщете славы в этом мире» издал их в 1626 году — в том самом, когда родился Мигель.
   Припоминает Мигель славные страницы родовой хроники, и вся гордость и честь рода проходят перед воображением того, кто изгнанником возвращается на родину предков.
 
 
   Дорога, поднимающаяся меж скал прямо в темно-голубое небо, пройдена быстро — и цель все ближе.
   Среди скал, высушенных, выжженных солнцем дотла, приютилась деревня Монтемаджоре; здесь, под сенью ветшающих стен, скромно и тихо живут потомки предков Мигеля.
   Замок Лека-Анфриани прост, беден, но исполнен вкуса; он господствует над деревней.
   Слуга оповестил о прибытии Мигеля, назвав его полным родовым именем. И вот уже сходит по лестнице глава дома, раскрывая объятия редкому гостю и родственнику.
   Мессер Джованни, называемый дома «шьо[17] Анфриани», кузен дона Томаса, — стройный человек с бородкой, тронутой проседью, и с горделивой осанкой. Он приветствует племянника пышными словами и обнимает его.
   — Добро пожаловать ко мне — мой дом и я будем служить тебе.
   После этого гостеприимство на деле.
   — Зарежьте овцу! — кричит мессер Джованни в пустынные переходы замка. — Зарежьте для гостя самую жирную овцу!
   — Зарежьте овцу! — повторяет приказ изнуренного вида майордомо на пороге кухни.
   — Зарежьте овцу! — отдается эхом по переходам и по двору.
   Испуганный повар бежит в деревню.
   — Зарезать овцу, хорошо, а где ее взять? Найдется ли во всем Монтемаджоре жирная овца? И что придется хозяину отдать в обмен за нее, когда гость уедет?
   «Овцу, овцу! — приглушенно разносится по деревне. — К мессеру Джованни приехал важный гость…»
   А гость и хозяин сидят перед погасшим камином.
   — Да, дорогой Мигель, по-нашему будет Микеле, знаешь ли, наш род всегда был из первых в стране. Фимиам славы… на поле чести… Ах, меч и кровь! Плохие настали времена — не с кем воевать, бог оставил нас милостью своей, ржавеют наши мечи… Занимаемся, знаешь, хозяйством, и я… А, вот и дочь моя Роккетта, она прядет, молится и ведет дом…
   — Вы прекраснее дочерей Испании, донна Роккетта, — молвит Мигель.
   Жестом королевы подала она руку для поцелуя и покраснела, нежная, белая девушка с пышными темно-каштановыми волосами, несколько строгим ртом и большими глазами.
   — У вас девушки тоже прядут и укладывают пряжу в сундуки? — спрашивает она.
   — У нас девушки наряжаются и распевают песни.
   — Благочестивые песни?
   — И безбожные тоже, донна Роккетта.
   — Ужас, — качает головой шьо Анфриани. — Падают нравы в Испании. Наши братья забывают бога…
   — Они живут, — возражает Мигель.
   — А разве мы не живем? — гордо вопрошает мессер Джованни.
   Простота и прекрасная строгость домашней жизни, союз смирения с гордостью, нужды с возвышенностью, скудости с чистотою мыслей.
   Тихи шаги девушки, которая в честь гостя помогает накрывать на стол движениями жрицы.
   Слова, чистые и точные, без скрытого смысла и ловушек, речь свободная и открытая, как ясный день над бело-серыми скалами.
   Кувшин вина, кувшин ключевой воды, ячменный хлеб и жаркое из тощей овцы.
   — Боже, благослови дары свои, от которых вкусим мы ныне по милости твоей!
   — Ты дома, дорогой гость. Поединки, из-за которых вынужден ты бежать с родины, не роняют твоей чести. Победы тебя украшают. Кровь — цвет славы. Пробудь у нас год или десять лет. Ты дома.
   И шьо Анфриани гордо принял дар Мигеля в виде мешочка с золотом.
   Пока господа беседуют, Каталинон сидит один в своем чуланчике и раскладывает карты.
   Семерка, девятка, двойка — брр, одни младшие карты! И так уже семь раз подряд. Дурной знак. Сдается, ждет нас здесь такая же пакость, как и всюду. Пора тебе, дружище, поискать лазейку, через которую можно будет удрать, когда туго придется, говорит себе Каталинон. Чертовски трудно будет искать дорогу в этих скалах…
 
 
   Двенадцать раз обратилась над скалами ночь, и настал тринадцатый день, и сменила его тринадцатая ночь — ночь эта стала в судьбе женщины тем водоразделом, после которого ток жизни спускается уже по другому, более печальному склону.
   Тринадцатая ночь — само предательство, само преступление и утраченная честь…
   Мессер Джованни, не соскрести ли вам ржавчину с вашей шпаги? Не дать ли добычу оружию, что так долго бездействовало? Не призвать ли на голову злодея кровную месть?
   Стисните зубы, сожмите кулаки, шьо Анфриани! Ваш племянник похитил честь вашей дочери. Более того, этот изверг не исполнит долга, налагаемого обществом, он не женится на Роккетте, ибо уже сегодня мысль о том, что завтра ему предстоит увидеть ее лицо при свете дня, внушает ему ужас.
   Молчит мужчина, девушка плачет, и медленно поворачивается над скалами тринадцатая ночь.
   Подобно двум дьяволам, летят во тьме Мигель и Каталинон на конях мессера Джованни к побережью. Скалы нависают над их головами, ветреная ночь провожает зловещим посвистом.
   В маленьком портовом городке Червионе они взошли на рыбачье суденышко, и Мигель наполняет золотом пригоршню хозяина за провоз до Ливорно.
   Серое утро висит над корсиканскими скалами, мессер Джованни рвет седеющую бороду, призывая человеческую и божью месть на голову Мигеля.
 
 
   Мигель странствует по Италии.
   Вокруг звучат томные стихи, звенят мандолины, льются песни.
   Но Мигель резко отличается от своего окружения. Угрюмо-серьезный, мрачный, молчаливый — на фоне светлого неба человек, словно злой дух. Его черная душа, беспрестанно единоборствующая с божьими законами, витает над ним, подобная крыльям ангела смерти.
   На этих берегах, где воздух напоен любовным томлением, трагедия Мигеля открылась во всем ее ужасе — трагедия жертвы собственного обаяния, удел которой — стать Агасфером любви.