— Я задумался, падре, — склоняя голову, сознается юный граф. — Я вспомнил о ладье с подарками от дяди, о ладье из Нового Света — она пристанет, вероятно, завтра. Простите, падре.
   — На моих лекциях вы не должны думать ни о чем, кроме бога, — скрипит голос Трифона. — Прошу вас; будьте внимательны: в каждом человеке с рождения заложены добро и зло. Ваша задача — подавить в себе все злое.
   — В матушке моей — тоже добро и зло? — внезапно спрашивает мальчик.
   — Безусловно. Как в каждом из нас.
   — Нет! — рвется из груди Мигеля; он вскакивает. — В матушке нет зла. Моя мать — святая. Она нежна и бела, как Мадонна.
   — Остановитесь! — повышает строгий голос Трифон. — Вы кощунствуете! Ваша мать превосходная женщина, но не смейте ставить ее выше пресвятой девы! Это тяжкий грех. Первый долг наш — любить бога, чтить бога и защищать бога.
   — Простите, — упавшим голосом произносит мальчик, садясь под зарешеченное окно.
   — В вас, в душе вашей много гордыни, дон Мигель. Много строптивости и горячности. Бог же любит смирение. Назначаю вам заучить завтра Евангелие от Матфея, от главы шестнадцатой по девятнадцатую.
   — Но завтра день моего рождения, падре, — несмело возражает мальчик.
   — Тем лучше. Восславим этот день чтением святой книги, — сухо бросает священник, уходя. — Бог да пребудет с вами, ваша милость.
   Мигель встал, подошел к окну. Он смотрит через квадраты решетки на тихий вечер, на блистающую вдалеке полосу реки — по ней притащат на канатах ладью с подарками дяди; Мигель видит, как под окном дочь кухарки, Инес, и косенький Педро, внук Рухелы, гоняются друг за другом, визжа от радости.
   «Инес похожа на матушку, — размышляет Мигель. — Но она не так бела. Мать — святая, а этого не изменит даже падре Трифон. Она всегда одинока, как святые, и бела, как лебедь. Нет, грех так думать…»
   Мигель отошел от окна, взял Евангелие.
   «Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына человеческого, грядущего в царствии своем…»
   Поверх книги устремил мальчик взгляд на закатное солнце и разразился слезами:
   — Я этого не понимаю!..
 
 
   Андалузское небо после полудня — огненный купол. В зените его кипит, пышет жаром раскаленный добела диск. На дне же земля горяча, как котел над огнем, она обжигает подошвы, воздух над ней обжигает гортань и легкие.
   Мелкая, всюду проникающая пыль клубится низко над растрескавшейся почвой и оседает серо-голубым слоем на кактусах вдоль дороги. Над рекою вьются тучи москитов, опьяненных зноем.
   Мужчины, тянущие бечевой пузатую ладью против течения Гвадалквивира, обнажены до пояса; тела их — жилы, кожа да кость. Тыльной стороной ладоней они утирают пот со лба. Слиплись от пота черные или рыжие клочья волос на их грудях, ребра часто вздуваются и опадают от хриплого дыхания. Глаза слепит сияние солнца и воспаляет зной.
   Идут они тяжким шагом, обеими руками придерживая на плече бечеву, от которой в кожу врезается красная полоса.
   Эти люди, и судно, и груз — собственность дона Томаса. Год назад король Филипп IV назначил брата доньи Херонимы, дона Антонио Андриано ди Лека, наместником над областью Серебряной реки, что в Новом Свете. И вот из сказочной заморской страны шлет дон Антонио подарки своей сестре и ее детям, Мигелю и Бланке.
   Один из самых молодых подданных дона Томаса, по имени Каталинон, был взят за море доном Антонио; и сегодня, год спустя, он возвращается старшим над четырьмя невольниками, влекущими судно от Севильи; под Ринконадой путь им преградили пороги, и груз там переправили посуху на людях и лошадях. Теперь пороги Ринконады пройдены, к вечеру судно достигнет Бренеса, где скрещиваются дороги на Кармону и Алькала-дель-Рио; в Бренесе будут ночевать.
   Восемнадцатилетний начальник Каталинон — впереди, он подгоняет людей однообразными окликами и щелканьем кнута.
   — Тяните хорошенько! — нараспев кричит он. — Налегай, налегай!
   Люди молчат, тянут, дыхание со свистом вырывается из легких, как воздух из бутылки при последнем глотке; они ступают тяжело, как скот, раскачиваясь в бедрах.
   Каталинон остановился, отстегнул от пояса кожаный бурдюк, поднял его над головой и направил прямо в горло тонкую струю вина: он пьет, не глотая. Освежившись, передал бурдюк остальным.
   Постояли немного в тени опунции, и вот уже закричал Каталинон:
   — Берись! Тяни! Гой, гой! Налегай, налегай, ленивые черти! Не соломенные! А ну, берись ухватистей!
   Зашагали дальше. Закатное солнце жжет им левый бок, на голых спинах и ногах вздуваются, опадают и снова вздуваются мышцы…
   Гигантские кактусы шагают рядом по берегу, их тени похожи на рогатых, хвостатых, бородатых великанов.
   Каталинон покрутил в воздухе кнутом и коротко засмеялся, ибо завидел вдали колокольню бренесской церкви.
 
 
   О, как пылает это неистовое арабское солнце! Как оно сверканием своим напоминает нам о жизни, чьи соблазны подстерегают человека повсюду! О, если б могло это языческое солнце умерить свой жар, когда госпожа омрачает прекрасный свой лоб раздумьем о последних делах человеческих!
   Сколько кощунства в сиянии, отражающемся и переливающемся в черных ее волосах! Что за день настает — день греховного веселья, вместо того чтобы стать днем душевной заботы о спасении в этой юдоли теней и жалоб!
   Но сегодня должна донья Херонима подчиниться обычаю — и она позволяет одеть себя в светлый пурпур и белые кружева.
   Мигель проснулся усталым. И первая мысль его была о дядином судне. Его еще нет! Что с ним случилось? Мигель спрыгнул с постели и быстро оделся.
   Но в эту минуту входят к нему отец, мать и сестра Бланка — их руки полны цветов, а уста — ласковых речей.
   — Желаем тебе много радости, Мигелито, — поцелуи, — крепкого здоровья, — поцелуи, — хорошо учиться, — поцелуи, — бога не забывай, — поцелуи, — а вот наши подарки: одежда, книги, красивые вещи…
   — А вон там — мой подарок, — говорит дон Томас, подводя сына к окну.
   — Ах! Вороной конь! Какой красавец!
   Мигель бросается в объятия отца.
   — О, благодарю, благодарю! Теперь я не стану больше ездить на запаленной кобыле. Мой конь! Мой! О, как я благодарен, отец!
   Донья Херонима кусает губы: нехорошо, что он так ликует. Какая грешная страстность!
   — Отец, можно мне сейчас же проехаться?
   — Конечно.
   И сын с отцом бросаются к двери.
   Но на дворе Мигеля задерживает челядь, пришедшая с поздравлениями. Майордомо, его жена, Бруно, Али, Инес, поварята, служанки, латники, слуги, погонщики — кто с цветами, кто с финиками, цикадами, апельсинами, кто с кроликом, кто со свистком или с четками из орешков.
   Мигель благодарит, дает целовать себе руки — так принято по обычаю, — но при первой возможности вырывается и вскакивает в седло.
   Дон Томас пустил сына вперед, с гордостью отметив про себя, что мальчик сидит в седле, как влитой. Потом он догнал сына, и оба, счастливые в эти минуты, молча поскакали по пастбищу к северу.
   Тем временем из Севильи прикатила карета, вся в золоте. Четверка белых лошадей — словно снежное видение. Карета вплыла в ворота величаво, как белый корабль.
   — Его светлость герцог Викторио де Лареда, архиепископ Севильский!
   Донья Херонима выходит встречать гостя.
   — Спешу припасть к вашей руке, донья Херонима.
   — Как рада я видеть вас, друг мой. Вы нас еще не забыли?
   — Забыть вас? Вот эти цветы — вам, а вот крест для дорогого Мигеля.
   Роскошные алые розы и большой золотой крест, унизанный рубинами, на золотой цепочке.
   — Спасибо, дон Викторио! Прекрасный подарок. Вы сами повесите ему на шею, не правда ли?
   — Где же наш милый мальчик?
   — Отец подарил ему коня, и оба выехали на прогулку.
   — Примирился ли уже дон Томас с нашей мыслью — посвятить вашего сына служению господу?
   — О нет, дон Викторио, — говорит Херонима. — К сожалению, нет. Он постоянна вмешивается в воспитание Мигеля и, должна сказать, всегда не к пользе, последнего. Он дал ему учителя в языках, капуцина Грегорио, который недостаточно строг. И потом дон Томас прививает мальчику вкус к светской жизни…
   Архиепископ усмехнулся:
   — Нельзя ждать от него ничего иного, моя дорогая. У дона Томаса, как у всякого солдата, тяжелая рука, но это не страшно. Его влиянию на Мигеля следует противопоставить умелые действия. Как показал себя рекомендованный мною Трифон?
   — Падре Трифон — превосходный наставник. Он приведет Мигеля к богу. И я твердо верю, что Мигель, по вашему примеру, станет опорой святой церкви.
   — Вера ваша подобна скале. — Вельможа церкви умеет говорить приятное. — Я преклоняюсь перед вами.
   И дон Викторио снова целует руку графини и смотрит в глаза ей долгим взглядом.
   Молчание затянулось. Послышались решительные шаги за дверью.
   — О, какой дорогой гость! — кланяется, войдя, дон Томас. — Добро пожаловать, ваша светлость.
   — И друг, забыли вы добавить, — учтиво подхватывает архиепископ. — Ваш дом, донья Херонима и вы, мой друг, угодны господу, ибо это дом истинной христианской любви.
   — Герцог, ваша похвала дорога нам превыше всех иных, — отвечает хозяйка дома. — Я выслушала ее со смирением в сердце и благодарю за нее.
   Они спустились в патио[1], где их ждал накрытый стол.
   К полудню съехались соседи, друзья из близких и из дальних мест, и в их числе — нареченный Бланки, дон Мануэль.
   Донья Херонима с опаской следит за сыном, который украдкой бросает на архиепископа враждебные взгляды. Что это значит? Неужели проницательность детского взора открыла то, что она, донья Херонима, так тщательно укрывает в сердце, что лелеет в своем маньярском уединении? Однако тут благородная дама ошибается.
   Мигель знает от Грегорио, что этот учтивый сановник церкви прислал в Маньяру его тюремщика Трифона. И если мальчик ненавидит Трифона, то ненавидит и того, кто уготовил ему постоянную муку. К тому же падре Грегорио недолюбливает высоких церковников — это Мигель знает давно. Зачем же любить их ему, Мигелю? То, что он знает о них от Грегорио, говорит об их лицемерии. А притворства Мигель не выносит просто инстинктивно. Впрочем, золотой крест с рубинами примиряет мальчика с архиепископом. Крест ему нравится. Такой, вероятно, носили прославленные рыцари и военачальники.
   Праздник удался на славу.
   Было высказано множество льстивых слов, заеденных множеством превосходных блюд, запитых реками вина. Затем дон Томас отправил в Бренес, навстречу судну, слугу Франсиско, одного латника и четырех лошадей.
   Падре Грегорио выпросил у графа разрешение для Мигеля весь день провести в забавах и даже играть с Инес и Педро.
 
 
   Инес — прелестная девочка, двумя годами моложе Мигеля, а третий — косенький Педро. Инес живая, веселая — все-то ей смех да радость; Педро, сын бедняка Лермо, замкнут и предан Инес и Мигелю. Дети вместе рассматривали подарки, как вдруг Мигель заметил за колоннами патио тень Бруно.
   Следит за мной, решил Мигель. Да, Бруно постоянно где-нибудь поблизости. Что я — малый ребенок? Или не господин здесь? Я покажу всем, что я не овца! Пусть и Инес увидит, что я всегда буду делать только то, что хочу!
   Чувство унижения, тлевшее искоркой, разгорается пламенем.
   Мигель хватается за шпагу. Первой жертвой его ярости был апельсин, мальчик насадил его на клинок, как маслину на спицу; затем погибла жаба, жившая в патио, — по мавританскому поверью, душа сада, охраняемая всеми, — и в конце концов Мигель одним ударом поразил кошку, как отец его поражал быка.
   Инес и Педро бежали в ужасе. Бежал и Бруно, когда юный граф кинулся на него. Оставшись один, Мигель вспомнил о ладье, о Франсиско, посланном в Бренес, и жажда деятельности сперла ему грудь. Он прокрался в конюшню, — все люди отдыхали после пира, — оседлал своего жеребца, вывел из загона и, вскочив в седло, помчался к югу, в Бренес. Дыхание у него перехватывало от гордости за первый самостоятельный шаг, а горло сжимало ощущение отваги и силы.
   Дорога по иссушенной красной земле вдоль правого берега Гвадалквивира… В приречных камышах, подобные идолам, стоят на одной ноге розовые фламинго. В воздухе дрожит марево. И кровавые цветы кактусов вдоль дороги, будто кто-то израненный спасался бегством через эти заросли.
   Тучи москитов набрасываются на ляжки коня, высоко над всадником кружит коршун, высоко над коршуном выгнулся белый свод небес, и кипит на нем раскаленный солнечный диск.
   В Виллареале догнал Мигель Франсиско, который от изумления и страха за молодого господина не в состоянии закрыть рот. Мигель отклонил его просьбы вернуться домой, поел с людьми вяленой рыбы и сыра — и в седло!
   С наступлением сумерек перевозчик перевез их на большом пароме через реку к Бренесу.
   В то же самое время к Бренесу приближалось и судно.
   Каталинон издали узнал сына своего господина и побежал к нему, презрев усталость.
   — Господин, дорогой мой господин! — ликует Каталинон, целуя Мигеля.
   — Привет тебе, Каталинон. Добро пожаловать из дальних стран.
   — Гой, гой! — раздаются на берегу голоса — то пастухи со своими стадами возвращаются в Бренес, окликают путников. — Где будете ночевать?
   — У вас, — отвечает Франсиско, — в Бренесе, на старом постоялом дворе «У святых братьев».
   Затем причалили судно, наказав перевозчику сторожить его.
 
 
   Перед постоялым двором придорожный камень римской эпохи, иссеченный временем гранитный столб с римскими цифрами — они стерлись, они едва различимы, зато ниже хорошо заметны арабские цифры.
   Здесь, на этом перекрестке, скрещиваются пути севильских горожан, горцев с Падре Каро, пастухов из Эль-Арахала, эстремадурских ремесленников и купцов, возвращающихся из Африки и плывущих вверх по реке, в Кордову или Толедо, с драгоценными товарами.
   Когда-то по этим дорогам глухо отдавалась поступь римских легионов, половодьем валили по ним войска вандалов и визиготов, гарцевали жеребцы арабских халифов, шагали наемники их католических величеств Фердинанда и Изабеллы — и все, что осталось еще вдоль дорог, напоминает о тех временах.
   До сих пор не выветрился мавританский дух на постоялом дворе «У святых братьев». Быть может, дух этот сохраняет текучая вода в фонтане посреди двора и в фонтанах внутренних помещений. Или цветущий вдоль стен шафран, или закопченный веками потолок, с которого свисают тончайшей чеканки светильники.
   Въехали во двор через широкие ворота, спрыгнули с седел, и Франсиско отвел лошадей в просторную конюшню.
   Во дворе, вокруг фонтана, суета, как на базаре: лошади, мулы, ослы, и снова лошади, повозки с овощами и фруктами, корзины с рыбой, носилки какого-то сановника, кипы товаров, люди — белые, русые, каштановые, черные, бритые и бородатые, монахи, нищие, дворяне, потаскушки, пастухи, рыбаки, латники — все голоса, все краски жаркой страны.
   Хозяйка, узнав по вооружению знатных гостей, вышла их встретить.
   — Сын дона Томаса из Маньяры!
   Хозяин, по имени Титус, весит больше, чем три мешка кукурузы. В обхвате он объемистей бочки, живот его толще тугой перины горцев с Морены, его лицо — о, лица нет, только блин, круглая груда жира с отверстиями рта, ноздрей и глаз, похожих на глаза василиска. И сидит этот бурдюк за столиком, принимает деньги, и столь непоколебим вид его, что вы могли бы поклясться — эта куча сала и мяса торчит тут со времен Кая Юлия Цезаря.
   Титус, оповещенный женой, прогремел льстивое приветствие басом, соразмерным его толщине:
   — Какая честь! Какое счастье! Никогда до сих пор не увлажнялись глаза мои, и вот я плачу! Взгляни, о господин, на эти слезы счастья и позволь поцеловать твою руку. Это большое помещение для простых путников и недостойно тебя. Проводи, жена, сеньора графа в желтую комнату. Ступай, благородный сеньор, за моей женой и будь господином в моем доме!
 
 
   В малом помещении с занавесями из желтой материи уютно. Оловянные подсвечники с восковыми свечами, оловянные кубки с вином. Посередине каменного пола струится прохладная вода, освежая воздух.
   Хозяйка, войдя, возгласила:
   — Его милость дон Мигель, граф Маньяра, сын дона Томаса!
   Гости, до того шумно беседовавшие, стихли. Центром компании был работорговец Эмилио, веселившийся в компании двух женщин и трех мужчин.
   Дон Эмилио встал и, низко кланяясь, приблизился к Мигелю:
   — О! Будущий повелитель Маньяры! Выдающийся сын выдающегося отца! Гордость Андалузии! Еще дитя, но уже — муж. Привет тебе, граф, удостой меня чести побыть в твоем обществе!
   Мигель молча рассматривает бледное водяночное лицо с лисьими глазками и множеством бородавок; рот с отвисшей нижней губой напоминает жабу, и губы шевелятся даже тогда, когда дон Эмилио молчит, — словно пережевывают жвачку; руки, белые, волосатые, гибки, как угри.
   Мигель кивнул и подал руку этому человеку.
   — Дон Эмилио Барадон, мирный житель и подданный короля, и я рад, что узнал тебя, сеньор. Порадуйтесь же и вы, горлицы, и вы, господа, такой встрече. Вина!
   Женщины улыбаются мальчику, мужчины кланяются.
   Дон Эмилио произнес многословный тост, зазвенели кубки, старая мансанилья гладко скользит в горло, разговор оживился, а дон Эмилио кружит над мальчиком, как москит над обнаженной грудью.
   — Я негоциант, сеньор, и знаю жизнь. Но клянусь именем господа, Аллаха и Иеговы, такого прекрасного юноши я еще не встречал. Я плаваю по океанам, — продолжает Эмилио, и губы его шевелятся, как свиной пятачок в кормушке, — меня знает весь мир, корабли мои привозят драгоценные коренья…
   Тут от дверей раздался язвительный смех. Это вошел горбун, очень похожий на дона Эмилио, только лицо его еще безобразнее и коварнее, а руки невообразимо жилисты.
   Дон Эмилио нахмурился:
   — Над чем ты смеешься, Родриго?
   — Над твоими драгоценными кореньями, сеньор брат!
   — Мой брат Родриго, благородный граф, — поясняет Эмилио. — Бездельник, болтун и лжец, да к тому же пьян в стельку.
   — Да признайся, дорогой брат, что ты — работорговец, человечиной торгуешь! Пусть сеньор граф знает! — хохочет пьяный.
   Тишина спустилась. Рука Эмилио сжимает кубок, затем, дрожа, отставляет его. Эмилио принужденно смеется:
   — Знаете, сеньор, обо мне говорят, будто я работорговец, — жабья морда пытается улыбнуться, — но в этом нет ни грана истины Вот, скажите хоть вы!
   Компания Эмилио спешит заверить Мигеля, что пьяный Родриго лжет.
   — В нем говорит ненависть ко мне, — объясняет Эмилио. — Горбун мне завидует. Но бог с ним. Вина!
   Мигель отыскал взглядом Каталинона — тот за столиком в дальнем углу рассказывает Франсиско обо всем, что повидал в Новом Свете. Как хотелось бы Мигелю послушать! Но тут он ощутил на руке своей прикосновение чего-то мягкою, как лебяжий пух или как бархат матушкина платья Девичья ладонь!
   Рука потаскушки, а напоминает ангельские крылья… Мигель затрепетал, но руки не отнял.
   — Я уже долгое время сижу возле вас, сеньор, но вы еще не удостоили меня ни единым взглядом, — ласкает слух вкрадчивый голосок.
   Рыжеволосая красавица вдвое старше Мигеля, — алый рот, миленький подбородок. Глаза как спелые оливы.
   Мигель трепещет и молчит.
   — Мое имя Аврора, я племянница дона Эмилио, — шепчет девушка так, чтобы ее не услышал грубиян Родриго и не изобличил во лжи.
   — Счастлив мой день, сеньора, благодаря той минуте, когда я узнал вас, — отвечает Мигель, растерянно оглядываясь на Каталинона, но тот пьет с товарищами, и глаза у них стекленеют.
   Все покрывает скрипучий голос Родриго:
   — Кордова в упадке. Город городов превращается в овечий хлев. Засыхает, как сорванный апельсин. Вот Толедо — другое дело, голубчики! Там — жизнь! Была у меня там смазливая девчонка. Чужестранка, черт ее знает откуда. Когда я обнимал ее, она заводила глаза и бормотала непонятные слова.
   — Она была дорога? — раздается голос тощего человечка, который сидит поодаль со своим приятелем, их появления никто не заметил Человечек время от времени записывал что-то на листе пергамента и шептался со своим спутником.
   Родриго удивленно обернулся к нему:
   — Не знаю, правда, с кем имею честь, но повторяю, тощий незнакомец, что девчонка была настоящий дьявол, рослая, как пальма, горячая, как полдень. А была ли она дорога? Сто реалов — это дорого?
   — Сто реалов! — ужасается потрепанный человечек. — Да это целое состояние для нашего брата! Я — Макарио Саррона, бедный бакалавр, для которого сотня реалов менее доступна, чем небо. А это мой друг Мартино, добрый друг, но еще беднее меня.
   — Выпей со мной, бакалавр, — кричит Родриго, — и ты, костлявый мыслитель!
   — Вы делаете доброе дело, ваша милость, — разливается бакалавр, пьет и вместе с приятелем снова склоняется над своим пергаментом.
   Настроение — от вина — безоблачное.
   — Любить женщин как далекие звезды! — восклицает спутник Эмилио с пышной прической.
   — Ступай куда подальше, глупец! — гремит Эмилио. — Тоже мне любовь! Не правда ли, дон Мигель? Вы только взгляните — разве ножка этой девушки вблизи не прекраснее небесных созвездий?
   И дон Эмилио поднимает юбки Авроры до розовой подвязки. Девушка для виду отбивается, визжит.
   Мигель вскочил, обнажив шпагу.
   — Что вы себе позволяете! — обрушился он на Эмилио. — Какое бесстыдство! Позор! Негодяй!
   Желтую комнату сотрясает хохот.
   Аврора, не обращая внимания на шпагу, бросается к Мигелю, обнимает его:
   — Нет, нет, ваша милость! Не трогайте его! Простите его! — И тихо добавляет: — Ведь он мне дядя…
   Смех гремит, гремит…
   Эмилио с преувеличенным рвением извиняется, кланяется Мигелю.
   Пристыженный, тот не знает, что делать.
   — Я спою для вашей милости, — воркует Аврора, и пальцы ее уже ударяют по струнам гитары:
 
Мирный бой, живая смерть,
Смех навзрыд, забвенья слава,
Бездны взлет, кромешный свет,
Зоркости слепой забава,
Яд, животворящий кровь.
Желчи мед, беды отрада.
О, воистину любовь —
Это небо в муках ада.[2]
 
   — Отлично! Прекрасно! Великолепно!
   И впрямь — голос Авроры единственное, что здесь прекрасно. Мигель, необычайно восприимчивый к звукам, в особенности к звукам человеческого голоса, протягивает к Авроре руки:
   — Пойте еще, сеньора!
   Аврора на лету поцеловала пальцы мальчика, и вновь зарокотали струны:
 
Ночью звезду небеса обронили,
А утром унес Гвадалквивир,
Ночью друг друга мы полюбили,
А утром он меня позабыл.
Друм, друм, друм-риди-друм,
А утрам свет ему стал не мил.
 
   Аврора видит — глаза юноши зажглись восхищением, и наклоняется поцеловать его. Но Мигель резко откидывает голову, уклоняется. Аврора обиделась, целуется с пышноволосым.
   Хозяйка разносит кубки с вином; в соседнем большом зале все уже давно стихло, мелкий люд давно отправился спать, только благородные господа и дамы еще кутят.
   Мигель видит здесь — обнявшуюся парочку, там — мужскую руку в вырезе корсажа, тут — бедро, стиснутое ладонью мужчины.
   Тощий бакалавр и его приятель на минутку вышли.
   Два листка, упавшие с их стола, белеют на полу. Родриго поднял их.
   — Не иначе кропает стишки сей алчущий любви бакалавр, — бормочет Родриго. — Я прочитаю вам: «Антонио, рыбак из Алькала, два д. Альфонс, работник, ер., Кантильяна, ер., три д. Серафимa, ст. знахарка, ведьма, четыре д. Стефано, виноторговец из Бренеса, ерет., восемь д. Хулио, работник из Гудахоса, бунт., четыре д…» Да что же это, господа? А на втором листке? «Его преподобию дону Микаэлю Рампини, судье святой инквизиции…»
   — Шпионы! — взревел Эмилио. Хмель мигом слетел с него, он задрожал. — Я понял! Такой-то и такой-то — еретик, два дуката за донос…
   Соглядатаи! Строчат на нас доносы!
   Ужас охватил всех.
   — Доносчики!
   — На Эмилио донесут за работорговлю!
   — Всех нас оговорят!
   — А это — костер! Нас сожгут!
   — Горе мне! — в страхе вопит Эмилио. — Горе Нам! Убейте мерзавца! Я вам приказываю! Я вам заплачу!
   Мужчины — хотя разум их носится по винным волнам, подобно беспомощному обломку корабля, — вскакивают, хватаются за оружие.
   — Смерть шпионам!
   Тут-то Каталинон вдруг спохватился, что он отвечает за Мигеля; одним прыжком он оказался рядом и потащил его к двери. Там они столкнулись с бакалавром, который возвращался с невиннейшей миной.
   В большом зале, пустом и освещенном теперь одной только лампой, Мигель взбунтовался:
   — Пусти меня! Я тебе приказываю отпустить меня! Я уже не ребенок, понимаешь?!
   Из желтой комнаты донесся крик, визг женщин, звон оружия.
   — Убейте меня, убейте, но я не пущу вас! — спорит Каталинон.
   Раздался пронзительный вопль — и все стихло.
   — Все равно все кончено, — спокойно говорит Каталинон. — Его песенка спета Пойдемте, ваша милость.
   Прежде чем Мигель успел раскрыть рот, дверь распахнулась, и в полосе света появились два спутника Эмилио, несущие безжизненное тело.
   Мигеля объял ужас. Стуча зубами, он едва выговорил:
   — Кто это?
   — Доносчик, — буркнул один из носильщиков.
   Мимо пробежали еще два человека со шпагами в руках — они бросились в ночь искать приятеля убитого бакалавра.