Луций видел, как убит горем его отец. А он сам стоял перед ним опозоренный, уличенный в подлости. Сердце Луция разрывалось: он будет служить республике! Он не может предать отца. Но точно так же он не хочет, не может отказаться от Валерии. Вчера он провел у нее целую ночь. Когда он вспоминает об этой ночи, то еще и сейчас чувствует, как холодок пробегает по спине. Как она умеет разжигать страсть! Движениями, прикосновениями, словами, поцелуями, тысячекратной лаской. Луций забыл даже, как оскорбительна для него ее властность. Он хочет эту женщину, он хочет ее сладкой и хищной любви…
   Авиола думал о своей дочери. Об отличном зяте, который ускользал от него. Минуту он колебался, стоит ли пускать в ход последний, наиболее сильный козырь, который был у него в руках. Наконец решился:
   – Сын Сервия Куриона изменяет своей невесте с дочерью императорского выскочки. С проституткой из лупанара, которую мог купить каждый грязный свинопас…
   Луций схватил Авиолу за плечи:
   – Как ты смеешь так говорить о ней?
   Авиола силой освободился из цепких рук Луция и, задыхаясь, закричал:
   – Это правда! Вся Александрия с ней спала. Это девка – вот кто это.
   Известная проститутка…
   Луций вспомнил движения Валерии, вспомнил ее изысканные ласки. И не хотел верить. Он набросился на Авиолу, зачем он оскорбляет ее, лжет!
   – Хочешь доказательства? – рассмеялся Авиола. – Нет ли у нее на боку родимого пятна, такого маленького черного пятнышка? Ага! Вот видишь! Я бывал с ней. Несколько раз. В александрийском лупанаре за один золотой…
   У Луция опустились руки. Авиола не лгал. Он представил себе Валерию в объятиях Авиолы. Его самолюбие и патрицианская гордость были смертельно оскорблены. Он, патриций, дал себе провести девке!
   Тоска по Валерии сразу обернулась ненавистью. Как нежна, как чиста по сравнению с ней Торквата! Ему страшно захотелось увидеть ее. Только бы увидеть. Сейчас! Сию минуту, чтобы вытравить из памяти этот кошмар.
   Сервий был рад такой развязке. Он пытался понять сыновьи чувства.
   Угадал в глазах сына оскорбление и ненависть. Это хорошо. Он будет наш.
   Снова будет мой. Но отцу было стыдно за сына перед этим толстым невежей.
   Он поднялся с кресла и встал перед Авиолой, твердый, уверенный:
   – Только что Ульпий интересовался, кому удалось уговорить Макрона провести парад сирийского легиона, которому отводится главная роль в нашем заговоре. Это сделал Луций. Даже глупцу ясно, почему мой сын встречается с дочерью Макрона. И дураку понятно, как это важно для нас – быть осведомленными о планах Макрона. Ты этого не понимаешь?
   Авиола не был психологом. Объяснение Сервия звучало вполне убедительно.
   Сбитый с толку толстяк растерянно моргал глазами.
   Вскоре Сервий начал прощаться. Они сели с сыном в лектику. и рабы понесли их. Оба Куриона молчали. Всю дорогу не посмотрели друг на друга, не сказали ни слова.
   Стены сенаторского кабинета были из зеленоватого мрамора, занавески были желтые, рассеченные горизонтальными зелеными полосами. Они, как волны, легко покачивались, колеблемые потоками теплого воздуха. В угасающем свете дня зелень и желтый цвет придавали лицам синеватый оттенок.
   Сервий был бледен. Сегодня самый несчастливый, самый страшный день в его жизни, он не мог припомнить ни одного такого несчастливого дня, и, думая о своих будущих днях, он не мог даже предположить, что может быть день ужаснее этого. Что значит лишиться жизни в сравнении с разочарованием в сыне. Сервий больше всего на свете любил республику и Луция. Вернее, но в этом он никогда бы не признался открыто: Луция и республику. Он втайне восхищался Ульпием, который в любых обстоятельствах республику ставил превыше всего. Любовь Сервия к сыну была глубокой, горячей, он верил в него, сын был его надеждой.
   У Сервия дрожали пальцы, дрожали губы от боли и волнения. Слова Авиолы были и для него тяжелым ударом. Но Сервий – старый солдат, и он тут же приготовился к борьбе. Он не отдаст им сына. Он должен, должен его спасти, должен вернуть его на путь чести! Курион опустился в кресло, попросил Луция сесть напротив. Он не знал, с чего начать. Наконец решил, что о дочери Макрона не скажет ни слова.
   Со старческой педантичностью он вспоминал давние события, когда Луций, будучи мальчиком, вел себя достойно своего рода. Мальчиком Луций был всегда честным, верным, надежным.
   Луций время от времени смотрел на отца. Когда они встречались глазами.
   Луций опускал взгляд. Уши его уже не выдерживали однообразия знакомых, столько раз слышанных слов. Они раздражали Луция, он разволновался. Ему стало казаться, что голос отца сереет, становится сиплым. Отец восхвалял старую Римскую республику, превозносил ее как чудо из чудес.
   Луций, не владея собой, закричал:
   – Кто из нас, кто из вас помнит республику? Ее ошибки, ее несправедливость, ее проскрипции…
   Движение отцовской руки заставило его замолчать.
   – Проскрипции шли от диктаторов. Властителей таких, как император. Ты это хорошо знаешь.
   И Сервий продолжал, возвысив голос. Громкие слова, восхваляющие деяния консулов и сенаторов, славу республики. возмущали Луция все больше и больше. Он часто беседовал со своим учителем Сенекой о государственных системах Азии, Африки и Европы. Сенека утверждал, что республика, возможно, и хороша в малых городах-государствах, как, например, в Греции.
   Огромная империя имеет, по его мнению, другие особенности; здесь управлять может только сильная рука просвещенного властелина, а не шестисотчленный ансамбль – сенат с двумя консулами. И сейчас Луций осознал, что Сенека был прав. Отец казался ему романтиком, и его фанатическая приверженность республике выглядела смешной. Республика сегодня – это пережиток, все более убеждался Луций, но открыто сказать об этом не решался. И только когда отец все больше и больше начал настаивать на своем, он не удержался и высказал ему точку зрения Сенеки, которую он, Луций, разделял.
   Сервий рассердился. Вместо аргументов с его языка посыпались напыщенные фразы. Луций возражал. Он чувствовал, что заговор сорвет его планы, близкие к осуществлению. И в такой момент он должен рисковать своей головой за безумную и романтическую идею? Эгоизм и тщеславие заставили его возразить:
   – Разве не был каждый заговор раскрыт и потоплен в крови заговорщиков?
   А готовили их люди могущественные и осторожные, такие, как Сеян!
   – Мой сын – трус? – воскликнул сенатор.
   – Я не трус. Но мне не хочется копать себе могилу ради нескольких ненасытных пиявок…
   – Луций!
   – Да. Я знаю, – продолжал Луций страстно, – ты и Ульпий, вы честные люди. Великие римляне. Но разве ты не слышал у Авиолы этих шакалов, дерущихся из-за добычи, которая им еще не принадлежит? Авиола, Пизон, Вилан, Даркон, Бибиен. что, эти обжоры хотят республику во имя ее идей?
   Ради сената и римского народа? Они хотят этого только для самих себя! Они мечтают об огромных прибылях и о том, чтобы им никто не мешал решать эти вопросы в сенате и легально обворовывать родину. Вот их любовь к Риму! Вот их патриотизм! Маленький торговец с доходом в пять тысяч сестерциев в год – это проходимец; Авиола, который глотает разом прибыль в двадцать миллионов, – достойный уважения муж! Позор! И с этими подлыми людьми ты объединился, ты. честный и мудрый, с такими невежами хочешь уничтожить империю.
   У Сервия потемнело в глазах. Напрягая всю силу воли, он овладел собой; в упор глядя в глаза сыну, он заговорил свысока, холодно, по-деловому, как человек опытный, поучающий неопытного мальчика:
   – Ты сказал правильно: честный и мудрый. Как честный мужчина я хочу добиться того, что считаю лучшим: республики, даже если ради этого мне придется погибнуть. Как человек мудрый я знаю. что добьюсь этого только при помощи определенных людей. И пусть у этих людей какие угодно личные планы, в этот момент они нам нужны. Потом, потом власть в республике мы не отдадим в их руки. Но сейчас они необходимы. Я был бы плохим стратегом, если бы не понимал этого. Я ожидал от сына, что он будет понятливей.
   Холодный отцовский тон привел Луция в себя. Его поразила вера отца в победу заговорщиков. Он молча склонил голову.
   Сенатор понял, что завладел сыном. Он закончил тоном, в котором каждое слово звучало приказом:
   – Мой сын не продастся узурпатору. Он не предаст ради золотого венка республику и честь Курионов, он не будет изменником. Я это знаю.
   При слове "изменник" Луций вздрогнул. Он почувствовал в холоде слов, как кровоточит отцовская любовь к нему. Он не согласился, но и против не сказал ни слова. Еще ниже склонил голову и молчал.
   Старик объяснил сыновье молчание по-своему: он согласен. Подчиняется.
   Он мой! Наш!
   Сервий горячо обнял Луция, однако Луций почувствовал, что расстояние, разделявшее их, стало еще больше.
***
   Авиола, раскачиваясь на плоскостопных ногах, шел от павильона к своему дворцу. Вздыхая и отфыркиваясь, вошел он в перистиль, залитый солнцем.
   Лбом прислонясь к мраморным коленям Афродиты, стояла Торквата, и по щекам ее текли слезы:
   – Верни мне его, богиня! Верни мне его!
   Авиола был тронут. Единственным человеком, которого он любил, как самого себя, была его дочь. Он подошел к ней, растерянно погладил заплаканное лицо и, желая ее утешить, добавил неуверенно:
   – Не плачь, доченька. Увидишь, он к тебе вернется.
   Она бросилась на шею отцу и расплакалась в голос.
***
   Поздно вечером Луций пришел. Тайно, как ходил к Валерии. Под прикрытием темноты, как вор. Раб сообщил, что Луций ожидает в саду. Тьма устраивала обоих. Торквата стыдилась бледных щек и покрасневших от слез глаз, Луцию при свете тяжело было смотреть на девушку.
   Луций немного волновался. Ему казалось, что и в темноте он видит упрек в ее глазах. Говорил он тихо, отрывисто:
   – Я знаю, что я провинился, моя дорогая… меня попутал демон… вина моя безгранична…
   При свете звезд его тень перед девушкой была до смешного маленькой, трясущейся.
   – Я не достоин целовать край твоего платья…
   Он опустился на колени, рукой пытаясь ухватиться за край ее одежды.
   Поймал опушку плаща, поцеловал его, поцеловал, охваченный ненавистью к той, другой, все еще находясь в ее власти. Он пытался вытравить из своей души ту наглую, распущенную девку, но был бессилен. И пытался заглушить свои чувства словами, полными любви к Торквате, но любви не испытывал.
   – Она заколдовала меня на миг, на миг, моя бесценная, но я не люблю ее, клянусь тебе перед всеми богами… Я не люблю ее, я презираю ее…
   Он сам верил тому, что говорил, но страх сжимал горло. А что, если Валерия узнает, что я ее презираю! Ведь она всемогуща, я против нее ничто, я представитель прославленного рода. Ведь она может и убийцу подослать…
   Ветер раскачивал верхушки кипарисов.
   Для Торкваты слова Луция звучали волшебной песней. Как он извиняется, мой дорогой! Как сожалеет! Как он меня любит! И она снова мечтала о тихой, горячей любви, о семейном очаге.
   Она погладила его по лицу холодной ладонью. Он задрожал от этого холодного прикосновения.
   Торквата заговорила. Несмелыми словами она пыталась передать свое чувство. Она прощала его. Радовалась возвращению. Сладкие слова раздражали его. Он предпочел бы услышать упреки, крики, гнев.
   – Меня преследуют Фурии, они изматывают меня…
   Ее чувствительное сердце дрожало от любви. Она поцеловала его, прижалась к нему. Но он был далеко. Он проклинал ту рыжеволосую темную силу и страстно желал ее.
   Любовь победила девичий стыд. Торквата уже знает, как его успокоить, как ему доказать, пусть он не ждет…
   – Иди, мой Луций, возьми меня, – шептала она.
   Он был далеко, был у той, другой, проклятой.
   – Я хочу быть твоей…
   Он застыл.
   – Я не достоин, моя дорогая…
   Она снова предлагала ему себя, думая только об одном: о его счастье.
   Он освободился из ее объятий.
   – Нет, нет. Только после свадьбы, – процедил он сквозь зубы. – Только после нашей свадьбы. Я должен идти. Я в опасности…
   Она испугалась.
   – Какая опасность? Почему? Кто?
   – Не спрашивай, – ответил он уклончиво. Он сам не понимал себя. Сам не знал, что говорит, что делает. Он весь дрожал, когда целовал ей руку на прощание. Не сказал, когда снова придет. Пришел покорный, преданный, а уходил скрытный, далекий, чужой.
***
   Он до рассвета бродил по городу. Тупо, без мыслей, едва сознавая, куда идет. Когда забрезжил рассвет, он вошел в старый цирк на Марсовом поле.
   Приказал привести коня и как сумасшедший ринулся по ездовой дорожке. Он не думал о том, что при такой бешеной езде можно свернуть голову. А может быть, он желал именно этого.



Глава 27




 
О всемогуществе богов, о стих, пропой, мой!

 
   Все, что существует, создано волей бессмертных богов: жемчужные зубки, лиловые виноградные гроздья, розовые раковины, оливы и зеленая морская гладь.
   Все, что делается, делается по воле бессмертных богов: жемчужные зубки сверкают в улыбке, лиловые виноградные гроздья дают хмельной напиток, поет розовая раковина, цветут оливы и зеленая морская гладь пенится, как руно…
   Поет петух. Людские сны теряют очертания. Соня трет глаза. Тонут в море клочья тумана. За горами, над Альбой-Лонгой, в матово-серебряном небе искрится рассвет.
   Вставайте, лентяи! Разве не щекочет вам ноздри аромат вина и запах капающего с вертела жира? Разве вы не слышите крика чаек над морем? Разве вы не слышите, как трубят в рог? Разве не разбудил вас еще топот копыт на Остийской дороге, забитой пешими и конными, спешащими из Рима к торжественному открытию моря?
   Все пробуждается, кроме моря, которое не засыпает никогда.
   Вставай, люд Остии! И скорее на форум! Пусть никто не пропустит чудесного зрелища: процессия вот-вот двинется. Пусть никто не замешкается, ведь Октав Семпер уже собирает своих музыкантов. Сладкозвучные гитары, пастушьи форминги и сиринксы – вперед. Вслед за ними – звонкие систрумы. свирели и кроталумы, потом – тамбурины с бубенчиками, а в самом конце – трубачи со своими рогами и раковинами.
   – У тебя губа распухла, Лавиний, – замечает Октав Семпер. – Как же ты трубить-то будешь, бездельник!
   – Я в рог трубить буду, а губа тут ни при чем, умник.
   – Мое почтение великому Октаву! – смеется цимбалист.
   – Октав Семпер Ступид[45], – слышится намеренно измененный голос одного из гитаристов.
   Вспотевший от беготни Октав разбушевался, услышав прозвище, которым наградила его Остия.
   – Дураки! – Голос он сорвал еще вчера. – Я всю ночь ношусь как угорелый…
   – По трактирам, это нам известно!
   – Я работаю как вол…
   – Пять раз в год, на праздники, а то дрыхнешь, и вообще ты городу в тягость, люди над тобой смеются, а богов ты позоришь!
   Октав Семпер воздел к небу руки, растопырив грязные пальцы, и стал сетовать на судьбу:
   – Городу в тягость! Ты слышишь, Аполлон! Люди смеются, ты слышала, премудрая Минерва! Богов позорю, о Юпитер Капитолийский! Да ты как со мной разговариваешь, невежа? Если я и не работаю, так мои помощники работают…
   – Ге-ге-ге, у Ступида помощники! Это кто такие?
   – Мой Аякс и мой Лео! Разве этого мало?
   Музыканты разразились хохотом. Осел и петух! Ну и помощники!
   – Парочка как на подбор! Прямо сказка! Я их так и вижу рядом, надрываются, на Ступида работают! А такса у тебя какая, ворюга? Паршивый осел до Рима и назад – восемь сестерциев. Такого еще свет не видывал!
   Октава нисколько не задело слово "ворюга", но за осла он обиделся.
   – Если бы мне пришлось иметь дело с такими заказчиками, как ты, я бы давно с голоду помер! – бушевал Октав.
   – Да один гребень моего петуха – запомни хорошенько! – стоит больше, чем ты весь!
   – Конечно, твой облезлый петух – это вещь. А все равно в сегодняшнем бою плохо ему придется. Петух Лавра ему голову-то проломит, от замечательного гребня не останется ничего!
   Октав выпрямился и пренебрежительно произнес:
   – Мой Лео этого Лаврова недоноска отделает еще в первой схватке.
   Заруби себе это на носу!
   – Смотри-ка, опять он лезет со своим занюханным паршивцем. Да ему подыхать пора!
   Октаву это надоело. Он протянул руку:
   – Ставлю десять сестерциев! Ну как?
   – Давай, давай! – кричали музыканты, перебивая друг друга.
   Ставки посыпались одна за другой. Все бились об заклад, побросав свои инструменты. Семпер был страшно доволен: очень неплохо. Если Лео выиграет бой, дело в шляпе: заплачу долг за осла, а потом вам покажу. Закачу такую гулянку, какой Остия не видывала. Пусть знают, кто такой Октав Семпер! Я вам покажу Ступида, негодяи! Осел – дерьмо! Я куплю лошадь и буду возить в Рим чужестранцев, которые здесь высаживаются. А со временем с доходов куплю таверну, двенадцать амфор слева, двенадцать амфор справа…
   Эдил, имевший в Октаве верного прихвостня и устроителя всех торжеств, прервал его размышления:
   – Трубачи, начинайте!
   Ту-ту-ту…
   Погонщики гонят на форум жертвенных животных с позолоченными рогами и с шерстяными плетенками на шее. Белый бык, розовые кабаны, белые бараны.
   Жертвы Нептуну, богу моря.
   В это время над Альбанскими горами взвилась золотая птица – солнце.
   Люд Остии. приветствуй праздничное утро фанфарами смеха! Сегодня все идут просить Нептуна, чтобы он открыл дорогу кораблям.
   Рынок опустел. Все склады закрыты, сегодня праздник моря, сегодня праздник тех, кого море кормит. Все торопятся сложить к ногам Нептуна свои дары, чтобы бурное море было милостиво к рыбакам, чтобы Нептун дал им богатый улов.
   Смотри-ка, самый старый остийский рыбак шествует во главе всей семьи и несет в дар богу моря сплетенный из тростника челнок. И все остальные тоже приходят с дарами: с камбалой, с курицей, с миской оливок, с кроликом, с головкой сыра. с выкрашенными в сине-зеленый цвет яйцами, с горбушкой нищенского хлеба.
   Вездесущий Октав Семпер ставит их в конец процессии. Он поспевает всюду. Всюду слышен его охрипший от пьянства голос, повсюду мелькает его неуклюжая фигура.
   – Ну, ты даешь, Марций! Черствый кусок черного хлеба! Фу! А ты что тащишь, Деций? И это яйца? А помельче не нашлось? Это козье дерьмо, а не яйца! Не стыдно тебе…
   Он бегает среди рыбаков, гребцов и грузчиков, критикует, проклинает, ругается…
   Люд остийский знает своего Октава Семпера Ступида.
   – Отрезать тебе язык, так ты и не пригодишься ни на что, хвастун, блюдолиз…
   Смотри-ка, как он кланяется собравшимся на форуме жрецам – того и гляди, сломается.
   Глашатаи бежали перед лектикой из эбена, серебра и слоновой кости, лектику сопровождали шесть преторианцев на белых конях:
   – Дорогу дочери высокородного Макрона!
   Пурпурная занавеска отодвинулась, рабы открыли дверцы, и из носилок вышла Валерия. И вот уже гнутся перед ней спины остийских сановников, сыплются слова приветствий.
   Толпа в изумлении зашевелилась. Эта рыжеволосая женщина – настоящая Венера. Все на ней горит, переливается: карминный рот, золотые браслеты, рубины в ушах, алмазные перстни.
   Женщины задерживают взгляды на красавице, оценивая каждую деталь ее прически и туалета. Всеобщее внимание привлекают восемь эфиопов, которые уже опускают на землю следующие носилки.
   – Это сенаторы Сервий Курион и Авиола. А девушка с ними – дочь Авиолы, – важно сообщает Октав Семпер музыкантам; он счастлив блеснуть перед ними тем, что знает таких важных особ.
   Но глазеть было уже некогда, потому что по знаку понтифика процессия тронулась от форума к берегу.
   В процессии шли представители жреческих коллегий. Понтифики в белых одеждах, коллегия которых, как говорят, была основана еще во времена царя Нумы, это они выработали сложный ритуал жертвоприношений во время торжеств и бракосочетаний, погребений и ввода в права наследства, а также при акте усыновления. Преисполненные высшей мудрости, они выступали сановным шагом, и важная поступь служила лишним подтверждением их значительности.
   Фламины, жрецы трех божеств, Юпитера, Марса Сабинского и Квирина, в островерхих кожаных шапках, на чьей одежде, которая скреплялась лишь пряжками, не должно было быть ни узла, ни стежка, выступали не менее величественно.
   За ними плыли весталки в белоснежных одеяниях с покрытыми головами. Они поддерживали священный огонь Весты и стерегли прославленный палладиум, древнее деревянное изображение Минервы, которое, по преданию. принес в Рим из Трои Эней. Они шествовали по главной улице Остии, гордые от сознания своей неприкосновенности.
   Следом шли благородные авгуры, облаченные в тоги с пурпурными полосами, в руках у них символ жреческого сана – остроконечный жезл. Они – толкователи прорицаний, заключенных в священных Сивиллиных книгах, они – предсказатели судеб Рима, успехов или неудач в сражениях. Будущее открывалось им в полете орла и ястреба, в карканье ворона, в криках петуха и совы. Они читали судьбы мира по клювам священных цыплят, имея, впрочем, полное право взять для гадания цыпленка откормленного или тощего, что влияло на исход гадания и определялось интересами вопрошающего, но чаще самого благородного авгура.
   За ними шли гаруспики, которые умели предсказывать решительно все, что будет и чего не будет в жизни, гадая по внутренностям жертвенных животных, чьи печень, желчь, легкие и сердце никогда не солгут и не ошибутся.
   Музыканты со свирелями, цимбалами, тамбуринами и сиринксами шли впереди салиев, жрецов сабинского бога войны Квирина. Салии были в пурпурных туниках с металлическими поясами, на груди – легкий панцирь, на голове – шлем с острым наконечником, в левой руке – легкий меч, в правой – копье; они плясали на всем пути, от форума до берега, ударяя копьями в священные медные щиты. которые несли рабы. Их танец сопровождался визгливой музыкой, а дородные жрецы выкрикивали древние аксаменты. молитвенные обращения к Марсу. Янусу и Минерве. Народ слов не понимал. Салии тоже.
   Потом поступью тяжеловооруженных воинов шествовали фециалы. На плечи этих жрецов была возложена ответственность за жизнь и смерть многих, разделяемая. впрочем, ими с его императорским величеством и высокочтимым сенатом, они объявляли войны. Делалось это следующим образом. У военной колонны храма Беллоны в Риме главный фециал символически метал окровавленное копье в ту сторону, где находилась неприятельская земля.
   За ними двигались вереницы жрецов, служащих во время обычных жертвоприношений, жрецы рядовые, среди них луперки, титии и другие.
   Процессию жрецов заключали августалы, коллегию которых основал Тиберий в честь своего отчима Октавиана Августа после его кончины. За ними следом шли сотни греческих ликторов, пекари, выпекавшие жертвенный хлеб, слуги, глашатаи, рабы, погонщики жертвенных животных, которые гнали предназначенный для сегодняшнего торжественного жертвоприношения скот, помощники жрецов, которые несли кадильницы, миски для крови, корзинки для внутренностей, кропильницы и другие необходимые во время жертвоприношений предметы.
   И в самом конце – толпы народа во главе с рыбаками, которые несли на плечах сплетенные из соломы челны. В них покачивались глиняные фигурки членов Нептунова двора: тритоны, наяды, нереиды, сирены.
   Желтые челны плавно вздымались в такт музыке, будто покачиваясь на морских волнах. Все было в движении. Пестрая одежда глиняных наяд и нереид напоминала одежду рыбачек. Покачивались челны, фигурки, плечи рыбаков – все плыло и качалось. Ведь море – это наша обитель, наша судьба, наше плодородное и дающее пищу поле. Покачивалось на рыбацких плечах огромное чучело дельфина. Покачивались в руках рыбаков гарпуны, направленные на фантастических морских чудовищ. Общий ритм движения возбуждал и опьянял людей, они шли, раскачиваясь из стороны в сторону.
   И все же, несмотря на прекрасное это зрелище, в толпе нашлись недовольные:
   – Вы видали, какая прорва тут этих жрецов да их помощников? Клянусь Нептуном! Ну и набралось же дармоедов! А сколько их по всей Италии! Во кому сладко-то живется. Их государство кормит.
   – Государство. Конечно. Но только ведь и мы их кормим: жертвами, приношениями, тяжко заработанным денарием, ведь меньше-то они не берут…
   – Паразиты!
   – Молчи-ка лучше. А то отделают тебя так, что родная мать не узнает!
   Но остийский люд не робок. Ему терять нечего, поэтому он выражает свое мнение вслух:
   – Проклятые дармоеды!
   Между тем процессия пересекла город и остановилась на морском берегу, где за жертвенником стояла большая мраморная статуя Нептуна. Бородатое лицо бога всех вод, соленых и пресных, величественно, как само море.
   Божественный взгляд спокойно остановился на толпах людей, на жрецах и их помощниках, которые суетились около алтаря с жертвенными животными.
   Главный жрец Нептуна с воздетыми к небу руками, заслонив лицо тогой, обошел жертвенник, славя богов. Потом, склонившись перед алтарем, молил о снисхождении сначала Януса, этого требовала традиция, потом Нептуна, которому предназначалась жертва, и, наконец, Весту.
   Голос жреца поднимался ввысь и отчетливо звучал в тишине, нарушаемой лишь треском огней в плошках на пилонах вокруг жертвенного алтаря и криком чаек. Из кадильниц, раскачиваемых четырьмя жрецами, поднимался к небу благовонный дым. И вот взлетели молоты, сверкнули длинные лезвия ножей, упал первый бык, второй, пятый, падали бараны, кабаны, козлы.