Она подошла и провела рукой по его побелевшему лицу.
   – Ну, не бойся! Не стучи так зубами! Ну и герой! Вот Луций – другое дело. Какой император вышел бы из него! Ляг, закрой уши подушкой и поспи.
   – Я хочу к Цезонии, – пролепетал Калигула.
   Ливилла усмехнулась:
   – Вон что! Наша дорогая императрица! Прибежище покоя! Кладезь премудрости! Беги. Подожди, давай я тебя отведу.
   Цезония спала. Он разбудил ее. Она, зевая, выслушала его. Улыбнулась, будто ничего не произошло, и подвинулась, чтобы он мог сесть к ней на ложе.
   – Чего тебе бояться, Гай? Орут? Ну и пусть орут. Ведь у тебя есть солдаты, не так ли?
   Голос у нее был спокойный, твердый. Ее решительность немного подбодрила императора.
   – Может быть, ты выпьешь макового отвара и ляжешь? Уже светает. Тебе давно пора спать.
   Он сидел неподвижно и молчал, раздумывая о бегстве.
   – Прикажи, чтобы тебе приготовили ванну и сделали массаж. Это освежит тебя, дорогой.
   Но Калигула не сделал ни того, ни другого. Занятый своими мыслями, он приказал позвать авгура и вместе с ним поднялся на крышу. Помощники авгура несли в клетках белых священных голубей.
   Небо было ясное, безоблачное, над Альбанскими горами поднималось солнце. Город из мрамора и золота сверкал в его лучах. Вечный город потягивался, залитый золотым светом, и напевал обычную утреннюю песенку, как будто не было ночью никакого кровавого побоища, как будто ночью город сладко спал.
   Голуби взлетели, императора всего передернуло: как в этой проклятой пьесе, только ястреба не хватает! Стая птиц полетела на северо-запад, к Рейну. Белые крылья так ослепительно сверкали в солнечных лучах, что глазам было больно смотреть. Что это? Стая летит с трудом, ах, это северный ветер, он мешает, разбивает стаю, голуби растерянно мечутся в воздухе, но вот вдруг все резко повернулись, собрались вместе и, словно серебряные стрелы, понеслись на юго-восток, в Египет.
   Цезарь вскрикнул.
   Авгур, исподтишка поглядывая на императора, пытался вычитать в полете птиц доброе предзнаменование.
   – Это ветер им помешал, они летели прекрасно, все вместе, ты же сам видел, божественный, ты ведь сам великий авгур, – лепетал он.
   Движением руки Калигула заставил его замолчать. Он уже знает то, что хотел знать. Да, да, бежать в Египет!
   Давняя мечта! Перенести столицу в Александрию, сделать ее главным городом империи и центром мира. И в облике фараона, в ореоле божественности вступить на трон египетских царей! Там он будет в безопасности. Нет, не на Рейн, а в Александрию, прочь от этой горящей под ногами земли, прочь от этого римского сброда, страшный, неукротимый ураган проносится над Римом, буря может разразиться здесь в любой миг, раз уж и эта актерская мелочь отваживается… Где Луций? Где Херея? Калигула в ярости спустился вниз. Внизу Херея и Луций ждали императора с донесением.
   …за ночь столько-то и столько-то убитых жителей, столько-то преторианцев…
   Калигула прервал их:
   – Ну, а что делается сейчас?
   Херея отвел глаза в сторону, не решаясь сказать, но солгать не сумел:
   – Паршивцы. Они разукрасили все стены…
   – Говори!
   – Надписи опять…
   – Против меня? Обо мне? – неистовствовал император.
   Херея смущенно кивнул, – Что за надписи? Я хочу знать!
   Херея повернулся к Луцию. Тот вынул навощенную табличку и неуверенно протянул ее императору. Цезарь прочитал:

 
Хотел построить Август Рим из мрамора и золота,
А я его построю вам из грязи и из голода.
Я был когда-то Сапожком, стал Сапогом Кровавым,
Поскольку, что такое власть, узнать давно пора вам!

 
   У Калигулы вздулись жилы на висках и на шее, он задыхался, казалось, что он сейчас потеряет сознание. Луций заботливо усадил его в кресло.
   Херея побежал за водой.
   – О цезарь, прости меня во имя богов. Но ты сам хотел знать…
   Императору удалось справиться с собой. Он жестом остановил Луция и хрипло выдавил:
   – Кто… кто это написал?
   Луций пожал плечами.
   – Этого никто не знает и узнать невозможно. Какой-то гнусный аноним…
   Но во всем виноват Фабий Скавр. Это результат его подстрекательства… – После паузы Луций спросил:
   – Приказать удушить его в тюрьме?
   Калигула не шевельнулся. Мысль о Египте придавала ему силы. Он ответил Луцию:
   – Хочешь задушить по моему приказу? Нет. Ты говорил, что через час соберется сенат? Ты пойдешь туда и выскажешь мое пожелание.
   И уже спокойно, без возбуждения, объяснил Луцию, что именно передать от него сенату. Луций смотрел на императора с восхищением.
***
   В ту ночь, когда римский люд толпами собирался то на форуме, то в Большом цирке, требовал устранения тирана и истекал кровью в заранее проигранной схватке с преторианцами, в ту ночь, когда впервые за много лет народ восстал против главного притеснителя, сосредоточившего в своих руках всю власть, в ту ночь, когда император в страхе метался по дворцу, боясь гнева толпы, и думал о бегстве, в ту ночь патриции римские спали так же спокойно, как и всегда.
   Им нечего было бояться. Они знали своих преторианцев, эту железную гвардию, которая, безусловно, сумеет – что значит для них пролитая кровь?
   – в зародыше задушить любой мятеж. И все же, хотя на первый взгляд могло показаться, что волнения этой ночи не имеют к ним отношения, они касались и их. Ибо император и они были сообщающимися сосудами, хотя иной раз внешне это выглядело не так и император безжалостно уничтожал многих из них. Они были связаны между собой. Они знали, что народ раздроблен, что римский народ – это всего лишь расплывчатое понятие, водный поток, не имеющий определенного русла, растекающийся тысячами луж, которые быстро высыхают, оставляя после себя лишь нескольких надоедливых комаров. Они знали, что живущий своим трудом народ окружен бесчисленным множеством паразитов, готовых за сестерций назвать сегодня белое черным, чтобы завтра за два сестерция утверждать обратное.
   Сенаторы, опора государства, хорошо выспались, приняли ванну и позавтракали. Потом Авиола и Гатерий Агриппа, главные среди них, сошлись на совет с обоими консулами: дядей императора Клавдием и Гаем Петронием Понтием. Всем, кроме, может быть, Клавдия, человека не от мира сего, было ясно, что что-то должно произойти. Primo[60], нужно как-то подсластить жизнь императора, пережившего столько горьких минут из-за волнений, вызванных представлением; secundo[61] (об этом вслух не говорили), нужно использовать возможность, которую дал им в руки разбушевавшийся народ, и не упустить случая. Склонить императора на свою сторону, чтобы он постоянно чувствовал, что не так называемый народ, но сенат и римские богачи – его опора, защита и спасение.
   И последний пункт, главный, хотя немного парадоксальный: заключить с императором мир, чтобы можно было скорее начать войну. Отпраздновать прочное единение двух величайших сил. И все это должно произойти послезавтра на пиру у Авиолы, который сам пригласит императора.
   Уже за час до собрания небольшой храм Божественного Августа заполнился сенаторами. Изолированные от жителей города, попрятавшиеся в своих дворцах сенаторы жаждали новостей: что было после представления, что натворила чернь ночью, что было утром. Все старательно понижали голос, но ничего нового сообщить друг другу не могли. Тогда многие из них обратились мыслью и речами к самому заветному, к тому. чем они жили, и мгновенно храмовая святыня превратилась в торжище. Отцы города оживились. Храм стал похож на осиное гнездо. Те, что еще вчера едва здоровались, сегодня, при известии о набегах германцев на границы империи, заключали сделки и улыбались друг другу, словно братья. На первом месте, само собой разумеется, были поставщики сырья для оружейных мастерских. Их предприятия работали вовсю.
   Оружейники не смогут обойтись без кож и легкого прочного дерева для щитов, без олова и меди для панцирей, без железа. Цены на металл повышаются: семь, девять, десять. Владельцы рудников пожимают плечами: добыча очень дорога, рабы обходятся дорого. Цена на железо повысилась до десяти, двенадцати, тринадцати. Унизанные перстнями руки трясутся. Чем больше у меня есть, тем больше мне нужно.
   Перспектива заполучить новую провинцию действует на них как живительная влага на почву, неимоверно поднимаются цены на медь, на сукно, на мясо, на кожи. на рабов, особенно на рабов. Шум голосов не утихает. Предложение.
   Спрос. Купля. Продажа. Комиссионные.
   Велика при этом роль должностных лиц императорской канцелярии и римского магистрата. Еще во времена Тиберия образовалась высокопоставленная бюрократия, которая совалась всюду и все держала в руках. Богачи за большие деньги купили этих помощников императора, и теперь все они связаны одной веревкой. Ведь очень выгодно получать жалованье от казны, брать комиссионные справа и слева и пользоваться ежегодными взятками той или иной компании, если эта взятка превышает жалованье в пять раз. Поэтому личный казначей императора вольноотпущенник Каллист – persona gratissima[62], поэтому с ним говорят здесь, как с равным, поэтому его дочери каждый раз к Новому году получают от отца по роскошной вилле.
   Раздается звук гонга, входят консулы. Ликующими возгласами встречают сенаторы Клавдия, дядю императора, консула Понтия и Луция Куриона.
   Консул Понтий открывает чрезвычайное собрание сената. Он осуждает актеров и народ за "Фаларида". не скупится на похвалы императору – рукоплескания, божественному цезарю – рукоплескания. Консул садится, начинаются выступления сенаторов, императорские блюдолизы соревнуются в красноречии, на лицах восторг и преклонение перед величием Калигулы. И только это ничтожество, эта размазня Клавдий чистит ногти, поднеся руки к подслеповатым глазам. Ну, дядя императора может себе такое позволить, любой другой поплатился бы головой. Казалось, что нечего больше добавить к блестящему словесному фейерверку. И тут поднялся Гатерий Агриппа. Он предложил сенату доказать свою глубокую преданность, верность и любовь к императору, воздав ему новые почести. "Золотой щит". Этот щит из чистого золота, на котором мастер сделает рельефное изображение солнце-подобного императорского лика, будет храниться в храме Беллоны, богини войны, его будет оберегать специально для этого основанная коллегия жрецов. Во время всенародных торжеств впереди процессии, которую возглавят сенаторы и римская знать, жрецы понесут щит к храму Юпитера на Капитолии, где верховный жрец совершит жертвоприношение. Сопровождаемая пением юношей и девушек из благородных семей, прославляющих мудрость, милосердие и прочие добродетели императора, процессия пройдет по городу, чтобы к ней мог присоединиться весь римский люд.
   Храм сотрясался от оваций. Пусть Луций видит это воодушевление, эту любовь, пусть расскажет об этом императору, пусть знает император, кто в этом столпотворении будет его опорой, его "золотым щитом".
   Сенека сделал вид, что хлопает, и даже выражение своего лица старался уподобить остальным. Но в эту минуту ему было стыдно, что он римский сенатор, что и он принадлежит к этой банде, да, именно банде, без чести, без совести, банде, которая подло подпевает выскочке и дает пищу его тщеславию.
   Овации утихли, все вопросы решены, но консул Понтий не встает. Он предоставляет слово Луцию.
   – Досточтимые сенаторы, я с радостью расскажу императору о почестях, которые вы ему воздали. Император благоволил поручить мне передать его приветствие сенату. Когда сегодня утром я сообщил императору, что после представления в театре беспорядки на улицах Рима продолжались всю ночь, что применение оружия было необходимо, что возбуждение народа, вызванное вредоносными действиями актеров, имело своим последствием смерть шестисот человек, из них восьмидесяти шести солдат, что и сегодня утром на стенах были обнаружены надписи, позорящие нашего дорогого императора и науськивающие против него народ, цезарь решил, что подстрекатели и бунтовщики, а особенно актер Фабий Скавр, послезавтра должны предстать перед судом. Суд состоится в базилике Юлия в пять часов пополудни.
   Император лично примет участие в суде.
   Сенаторы восторженно приняли императорский приказ.
   – Хотя наш великодушный император, следуя в данном случае закону об оскорблении величества, мог сам назначить наказание провинившимся, он желает, чтобы они предстали перед судом, члены которого будут избраны из сенаторов, и чтобы сочинителю "Фаларида" Фабию Скавру была предоставлена возможность защищаться, как предусматривает это римское право. Итак, пусть сенат решит, кто станет, либо добровольно, либо вынужденно, patron ex offо[63], который будет защищать Фабия Скавра. Главным истцом в этой тяжбе об оскорблении… о государственной измене император назначил меня.
   Луций кончил.
   Поднялся консул Понтий.
   – Трудно ожидать, что кто-нибудь по своей воле захочет защищать изменника. Поэтому, прежде чем мы сами назначим защитника, я исполню формальность, спрашивая, есть ли среди сенаторов человек, который хочет защищать Фабия Скавра?
   Консул запнулся и вытаращил глаза. Над рядами кресел поднялась единственная рука. Собрание сенаторов взволновалось; это невероятно, невозможно! Но рука была поднята, и это была рука Сенеки.
   – Ты погубишь себя, безумец! – зашептал сзади сенатор Лавиний.
   Сенека встал, он был бледен. Он оперся дрожащими руками о спинку стоящего перед ним кресла, откашлялся и в мертвой тишине проговорил:
   – Я знаю, что эту обязанность вы все равно возложили бы на меня, адвоката плебеев, как меня называют, ибо я и раньше защищал нескольких ремесленников. Я спешу предупредить ваше решение и вызываюсь сам.
   Собрание сенаторов застыло в нерешительности. Что делать? Соглашаться?
   Протестовать? Из неопределенности их вывел смех. Смеялся дядя императора Клавдий. На вопросительный взгляд Луция он ответил присущим ему шутовским тоном:
   – Угадал, а? К-кому еще мы м-могли бы п-поручить это, как не нашему Сенеке? Оратору из ораторов, а?
   Напряжение ослабло. Сенаторы зашевелились, ожили, некоторые даже заулыбались. Великолепный будет поединок. Сенека против всемогущего Луция Куриона, своего бывшего ученика. Кто ж из них окажется победителем?
   Понтифик Юпитера Капитолийского возжег на алтаре жертвенный огонь, прося у богов всех благ для императора Гая Цезаря. Благовонные травы и пшеничные колосья были хорошо высушены, высеченная искра легко воспламенила их, сначала крошечный, как детский мизинец, огонек разгорелся. Дым поднимался прямо вверх.
   Понтифик воздел руки и торжественно провозгласил. что видит в огне благое знамение для императора.
   Сенаторы стремились и для себя увидеть в огне что-нибудь приятное.
   Луций Курион тоже усматривал в пламени добрый знак для своих честолюбивых замыслов. И лишь Сенека смотрел выше, поверх алтаря; он видел, что дым собирается под сводами храма и осаждается на стенах серовато-зеленой плесенью. Сенека в знамения не верил.



Глава 56


   Склонив голову, вошел Фабий в огромное помещение базилики Юлия. Ни белизна мрамора на шестидесяти могущих арках, расположенных двумя рядами, ни море света, через окна вливавшееся внутрь, не лишили ее строгости и холодной деловитости: вчера – биржа, сегодня – зал суда.
   Фабий на мгновение поднял глаза от пола, выложенного мелкой мозаикой, в эту высь, а потом смотрел только прямо перед собой. Зал был полон неподвижных белых тог, восседавших в мраморных креслах. Он не различал лиц. Его провели между кресел на место для обвиняемых, два стражника с мечами в руках встали за его спиной. Кто-то подошел и снял с него кандалы.
   Он огляделся. Около него сидело несколько присяжных судей, за ними сенаторы и шеренги преторианцев. Галерея верхней части базилики была пуста: римский народ, обычно присутствовавший на судебных разбирательствах, сегодня не был допущен. У стола напротив Фабия сидело четверо: председатель суда консул Понтий, справа второй консул Клавдий, дядя императора, слева Луций Курион и писец. Кресло рядом с Луцием, покрытое пурпурной накидкой, было пусто. Там, напротив меня, сядет Фаларид, объяснил себе Фабий.
   Два часа назад в его камеру в Мамертинской тюрьме вошел Сенека. Он советовал Фабию, как держаться перед судом, сказал, что Луций Курион будет его обвинителем, а он, Сенека, защитником. Когда Фабий это услышал, он стал спокойнее. Один вопрос занимал его мысли: сколько лет продлится изгнание, этого ему. наверняка, не избежать.
   Он посмотрел на патрицианский профиль Луция, и губы его сжались.
   Сегодня могущественный Курион припомнит ему все его дерзкие выходки.
   К креслу для защитника подходил Сенека, сгорбившийся, кашляющий. Волосы прядями спадали ему на лоб и виски. Несмотря на несколько полноватую фигуру, лицо его было худым и изможденным, с резкими складками около губ, глаза лихорадочно светились. Фабий посмотрел на него с благодарностью. Мне повезло, что меня будет защищать Сенека. Нет человека, которого ему не удалось бы выручить. С ним тебе не справиться, он снова посмотрел на Луция, изменник, руки коротки. Сколько лет изгнания я получу? Он поднял голову и начал считать квадраты в потолке. Четыре, шесть, восемь, десять, больше со своего места он не видел. Десять? У него выступил пот на лбу.
   Десять лет не видеть Рим. Квирина повсюду пойдет за мной, вместе нам будет легче, играть я все равно не брошу. Но десять лет!
   Зал шумел, сенаторы развлекались, а с Палатина спускались императорские носилки, плотно окруженные солдатами личной гвардии. Большой форум был забит возбужденной толпой. Когда появились носилки императора, толпа умолкла. Леденящая тишина, холод. Даже арделионы на этот раз не приветствовали императора, ни одна рука не поднялась. Молчание. Через эту леденящую тишину плыли носилки, и император сжимал кулаки от нового оскорбления. Однако в базилике его встретил гром аплодисментов, все встали, всячески проявляя свою безграничную преданность.
   Император шел медленно, очень медленно, желая продлить овации. Наконец сел. Херея встал за его креслом. Калигула настороженно всматривался прищуренными глазами. Он трясся от гнева. Посмотрите, как они меня горячо приветствуют, лицемеры, бросившие меня в трудную минуту и попрятавшиеся по норам, как кроты! Как они беззаботны, как весело выглядят, потому что на этот раз паршивый гистрион бил по мне, а не по ним. Их это развлекает, этих разбойников. Он посмотрел на актера.
   Фабий исподтишка разглядывал императора. Он видел бледное одутловатое лицо с ввалившимися глазами, и воспоминание дорисовало на нем судорогу сладострастия при виде истязуемого Апеллеса. Фаларид. Хуже, чем Фаларид.
   Долго ли еще, римский народ?
   Председатель судебной комиссии консул Понтий приветствует императора, открывает судебное разбирательство по делу актера Фабия Скавра, раба по происхождению, ныне римского гражданина.
   Глаза Фабия встретились с глазами Калигулы. Ни капли смирения нет во взгляде этого фигляра, раздраженно подумал император; неужели он так уверен в ораторских способностях Сенеки?
   "Он мог меня казнить и без шума, – размышлял Фабий. – Он это проделывал уже столько раз. Но очевидно, он боится возмутить тех, снаружи.
   Поэтому поставил меня перед судом. Даже сюда доносится приглушенный шум толпы с форума. Я не одинок. Там, перед базиликой, их теснят преторианцы, там с ними Квирина, Квирина!
   Луций Курион читает обвинение: пьеса о Фалариде – это прозрачная аллегория, нападки на властелина, в которой Фабий Скавр оскорбил личность императора, возмутил против него народ, вызвал кровавые столкновения.
   Голос Луция крепнет:
   – За оскорбление императора ясной и целенаправленной 'аналогией с тираном Фаларидом, за возмущение народа я требую для обвиняемого от имени сената и римского народа высшей меры наказания!
   Фабий слышит страшные слова, они приводят его в дрожь, но он с неодолимой верой пристально смотрит на Сенеку.
   Консул Понтий обращается к обвиняемому:
   – Фабий Скавр! Ты слышал обвинение. Ты признаешь себя виновным?
   – Нет, – ответил Фабий спокойно.
   На лицах полубогов в тогах промелькнула усмешка. Знаем мы это. Перед судом все корчат из себя невинных младенцев.
   Наступил момент, когда обвиняемому задают вопросы. Начал сам Понтий:
   – Почему ты, актер и автор мимов и фарсов, написал трагедию?
   Фабий смотрел мимо консула в высоту на бронзовое лицо богини Немезиды.
   Он думал о своем давнишнем сне – сыграть настоящую роль в трагедии.
   Рассмешить зрителей легко. Пробудить в них нечто большее, чем смех, это уже искусство.
   – Рим пресыщен наивными фарсами. Мне хотелось дать людям нечто иное, чем просто бездумная забава…
   Луций глазами приказал секретарю писать, стиль скользил по восковой дощечке. Из рядов присяжных судей раздался голос:
   – Почему ты выбрал именно Фаларида?
   Почему? О боги! Почему? Как я могу объяснить этим выскочкам, что вокруг меня ходят замученные, угнетенные люди и сетуют: "Где человечность, Фабий?
   Где справедливость?", и они не могут сказать в открытую, что их гнетет. А я могу.
   – Почему я выбрал Фаларида? Трагедия изображает сильные страсти. Этого хотят зрители. Этого они хотели всегда. Все это они переживают сами…
   – Да-да-да, это так, – заикнулся Клавдий и посмотрел, озираясь близорукими глазами и кивая. – Уже Аристотель предпочитал тра-трагедию.
   Луций вонзил свои бесцветные глаза в Фабия:
   – Какую страсть ты хотел изобразить в Фалариде?
   Фабий смотрел в лицо богини, но видел истязуемого Апеллеса. Здесь, немного влево, сидит его мучитель. Фаларид. Он не отважился посмотреть туда. Мороз пробирал его до костей. Он поборол себя:
   – Страстная любовь, интриги – это сегодня уже не захватывает. Люди жаждут более жестоких зрелищ. В Цирке и в театре. Жестокость, кровь, Фаларид, раскаленный бык, в котором людей сжигают живьем…
   Секретарь, склонившийся над восковыми дощечками, едва успевал, хотя писал скорописью.
   – Снова пьеса о тиране! – гневно выкрикнул из рядов присяжных Авиола.
   Фабий искоса посмотрел на Сенеку. Адвокат был погружен в свои заметки.
   – Пьес о тиранах много, – говорил Фабий. – Они пользуются успехом.
   Приносят прибыль. А мне надо заботиться о своей труппе, я должен обеспечить своим людям средства к существованию. Мы живем ради того, чтобы играть, но также играем для того, чтобы жить.
   Понтий бросил льстивый взгляд в сторону Калигулы.
   – Вы нуждаетесь? Тогда почему вы не обратились к нашему императору? Он милостивый и щедрый. Он расположен к актерам.
   У Фабия на лице задергался мускул. С хищниками не договариваются, с ними борются. Он выпрямился:
   – Мы, благородный господин, не нищие, мы честным трудом зарабатываем себе на жизнь.
   Калигула нахмурился. Так вот как эта сволочь объясняет мою щедрость. Он видит в этом подаяние, а не мое великодушие!
   Понтий заметил неудовольствие императора и заторопился:
   – Как же это случилось, что во время пьесы, которую ты выбрал только для того, чтобы заработать деньги, произошло открытое выступление против императора?
   Фабий ожидал этого вопроса. Он боялся его. Он глубоко вздохнул, чтобы успокоиться:
   – Я не знаю, господин. Я не отвечаю, что зрители приняли это иначе.
   Это не моя вина, ведь не могу же я совладать с такой толпой…
   Луций прервал его.
   – Так ты утверждаешь, что твоя пьеса не была аллегорией, что она не была преднамеренно направлена против нашего императора?
   – Я настаиваю на этом. – Голос Фабия слегка дрогнул, хотя он и старался быть твердым. Наступила тишина.
   Понтий посмотрел кругом:
   – Больше ни у кого нет вопросов к обвиняемому? Тогда слово предоставляется защитнику.
   Сенека встал, вежливо приветствовал императора и присяжных судей и начал:
   – Вы выслушали сообщение, согласно которому актер Фабий Скавр обвиняется в том, что в преднамеренной аналогии с печально известным тираном Фаларидом он оскорбил нашего императора и восстановил против него народ римский. Выслушали вы и ответ обвиняемого, который это отрицает. Что ж, обратимся к фактам. – Он повернулся к Луцию и попросил его, чтобы из текста пьесы о Фалариде, который лежал перед ним, он процитировал хотя бы одно изречение, одно слово, в котором говорилось бы о благородном императоре, а не о тиране Фалариде.
   Сенаторы удивленно зашевелились. Странное начало для защиты. Сенека обычно не начинает с вопросов.
   Луций отвечал:
   – Конечно, речь идет о Фалариде, но не слова, а само содержание и дух трагедии направлены против императора. Не слова, но их провокационный, вызывающий тон призывал к тому, что смысл пьесы о древнем Акраганте был перенесен на современный Рим, чтобы каждый зритель сравнивал любимого императора с проклятым тираном.
   Сенека нанес прямой удар по Луцию:
   – И ты, Луций Курион, ты тоже сравнивал императора с Фаларидом? Я лично никогда!
   Луций побледнел. Калигула обратил на него слезящиеся глаза, сенаторы насторожились.
   – Я люблю императора больше своей жизни. – заявил патетически Луций, – и именно поэтому я с грустью следил, как пьеса и актеры изощренно высмеивали Гая Цезаря, говоря о Фалариде. Уже сначала у меня было подозрение, что автор пьесы написал заранее продуманную аллегорию.