– Довольно. Фортуна слишком благосклонна ко мне. Я знаю, что вы умеете проигрывать так же, как и выигрывать, но мне не хотелось бы, чтобы вы, покидая меня, ощутили хотя бы тень недовольства. Я выиграл действительно много.
   Они вяло пытались протестовать, но он движением руки заставил их замолчать и указал на ложа и столы, уставленные винами и яствами. Гости ждали, что он возляжет первым, но Калигула продолжал расхаживать взад и вперед по триклинию, приглашая Лоллию и гостей есть и пить. То и дело останавливаясь, он говорил:
   – Недавно мне довелось услышать, что меня упрекают в роскоши и распутстве. В расточительстве. Дорогие благовония, в которых я купаюсь, редкие ткани, забавы. пирушки, даже моего Инцитата и его конюшню ставят мне в упрек.
   – Кто? Кто осмелился? – наперебой восклицали возмущенные гости.
   Он презрительно усмехнулся:
   – Не знаю и не хочу знать. Ничтожные людишки. Презренные вши. Они, верно, до сих пор не могут забыть скрягу Тиберия. Но я спрашиваю вас, что оставил после себя Тиберий, чем он прославил себя в веках? Ничем. И вот вы теперь смотрите на гору золота, которую с помощью благосклонной Фортуны я выиграл у вас. И думаете: какое облачение будет куплено на эти деньги?
   Какие пиры поглотят наши миллионы? Сколько жемчужин растворит в вине этот расточитель? Нет, нет. дайте мне договорить. Вы ошибаетесь. Это золото предназначается не мне, мои дорогие. – Калигула остановился, он был хорошим оратором и поэтому взвешивал каждое слово. Позой были его жесты, позой была речь – все было позой. – Фараоны оставили миру в память о себе огромные гробницы в виде пирамид. Они воздвигли в пустыне загадочного сфинкса. А я. друзья мои… – Он шагнул к ним и произнес патетически:
   – Я воздвигну себе памятник, который не только не уничтожат тысячелетия, но за который Рим и весь мир будут благодарны мне во веки веков!
   Он возбужденно дышал. Запавшие глаза расширились от волнения, он стоял в позе, напоминающей великого Августа, планы его были грандиозны:
   – Рим, сердце мира. столица империи, расположен вдали от моря. Но не настолько далеко, чтобы он не мог стать крупной гаванью. Я сделаю из Остии великолепный морской порт. Я прикажу углубить и расширить Тибр, чтобы даже самые большие корабли могли подходить к самому Эмпорию, к центру Рима.
   Поднялось ликование. Торгашеские души мгновенно оценили, как удешевятся все перевозки, если товары не надо будет выгружать на морском берегу.
   – Слушайте дальше. Я прикажу прорыть канал на Истме в Ахайе, чтобы кораблям не нужно было обходить Пелопоннес.
   – Великий, великий цезарь! Какая мысль! Чего стоят пирамиды и их бессмысленное великолепие в сравнении с этим? Пока будет существовать мир, память о тебе не умрет!
   Но император размахнулся еще шире:
   – А ради нашего города, ради нашего Рима я прикажу осушить Помптинские болота; топи в окрестностях Рима, смертоносный рассадник лихорадки, источник моровых поветрий я превращу в плодородные поля!
   Они ликовали, рукоплескали, славословили.
   Даркон громко воскликнул:
   – Великий сын Германика! Вечная тебе слава! Ты отец отечества!
   Калигула улыбался.
   – Теперь вы убедились, дорогие мои, что проиграли не напрасно. Ваше золото поможет осуществлению моих замыслов.
   – …достойных богов, – выкрикнул Пизон, оратор, самый способный изо всех гостей, хотя в угодливости Даркон и Гатерий, несомненно, намного его превзошли.
   – Если бы ты, мой цезарь, воздвиг новый Олимп, поднимающийся к небу выше, чем Вавилонская башня Навуходоносора, если бы ты создал новых богов и сам занял престол верховного бога, то и тогда ты не сделал бы человечеству столько добра, сколько сделаешь, осуществив свои замыслы!
   Они окружили его, выражая свое удивление и восторг. Лоллия поцеловала его в губы. Калигула стоял среди них и щурился от яркого пламени светильников. Он был счастлив.



Глава 50


   Водяные часы отсчитали полночь.
   Стук в ворота. Лай собак на цепях. Сторож, тоже привязанный на цепь, не торопится открывать калитку. Среди красных языков пламени мелькают преторианские шлемы. Сенатор, внезапно разбуженный, дрожит. Из спален жены и детей слышится плач. Затем дребезжащий голос в атрии:
   – Император Гай Цезарь передает тебе привет. Затосковав по приятному обществу своих друзей, он приглашает тебя, благородный господин, пожаловать в императорский дворец.
   – Сейчас? В полночь?
   – Тотчас, мой господин. Император не любит ждать.
   Звуки шагов и мерцание факелов удаляются. В голове сенатора и его жены тотчас появляется лицо Рувидия и отравленные персики.
   – Вернешься ли ты, мой супруг? О Юнона, хранительница семьи, сжалься над нами.
   Так это происходило во дворцах сенаторов, которых император сегодня изволил пригласить. Он выбирал их со злорадством. Он не забыл, как во время новогодних подношений они старались отделаться от него: Аплувий, Котта, Габин, Коммин, Лавиний и Гатерий Агриппа.
   Отборные, сильные рабы, отличные бегуны, галопом несли своих господ на Палатин, вызывая у них неприятные ощущения в желудке.
   В вестибюле дворца их встречал Кассий Херея с непроницаемым лицом, молчаливый, как всегда. В ответ на вопросы он только пожимал плечами.
   Когда приглашенные собрались, он вывел всех, к их удивлению, во двор.
   Восемь огромных нубийцев держали на плечах императорскую лектику. Из нее раздался голос Калигулы:
   – Приветствую вас, мои дорогие. Мне и вам не хватает приятных развлечений после наших забот о государстве и народе. Не организовать ли нам что-нибудь сообща. Наши добрые знакомые бодрствуют за вином. Устроим им приятный сюрприз своим неожиданным приходом. Ну, за мной, друзья!
   При свете факелов сенаторы увидели Кассия Херею и личную охрану императора на конях. Они оглянулись, отыскивая свои носилки. Напрасно.
   Лектики исчезли, и Херея кивком предложил им занять места по бокам императорских носилок. Восемь огромных нубийцев подняли носилки.
   Благородные сенаторы должны были сделать то же самое. Что это значит?
   Плестись рядом с императорскими носилками пешком как рабы! Чувство испуга с каждым шагом увеличивалось и превращалось в чувство непримиримой обиды.
   Зачем он нас так унижает? Никому из них даже в голову не пришло вспомнить новогодний подарок, поднесенный императору. Они не могли найти ответа на свой вопрос.
   Спустившись с Палатина к храму Весты, носильщики и факельщики направились вдоль озера Ютурны к храму божественного Августа и свернули на Тускул и через Велабр к Остиевым воротам. По ровному месту носильщики пошли быстрее. Чтобы поспевать за ними, сенаторы должны были прибавить шаг. О боги главные, второстепенные и третьестепенные! Полубоги, герои и все девять муз! Какое унижение!
   Гатерий Агриппа вот уже тридцать лет не сделал ни одного лишнего шага, ибо при такой комплекции и большом животе он не любил двигаться и от этого все больше толстел. Такими же толстыми были Аплувий и Коммин. Несколько меньше Котта и Габин. И лишь сенатор Лавиний был высоким и худым.
   Прежде чем благородные сенаторы доковыляли до Велабра, они вспотели и запыхались. А носильщики лектики – вот горе! – все ускоряли шаг, словно подгоняемые невидимым бесом. И так, в очень быстром темпе они прошли через Бычий рынок мимо храмов Геркулеса и Цереры к Тригеминским воротам.
   Гатерий, с глазами, вытаращенными от напряжения, катился, шумно отфыркиваясь. Длинная тога путалась в ногах, он поднимал ее до колен, придерживая обеими руками. Когда они вынуждены были ускорить шаг, он начал спотыкаться, ноги у него подгибались. С бешенством и завистью оглядывался он на худощавого Лавиния и краем тоги вытирал на бегу пот, ловя воздух, словно гончая собака. Так же чувствовали себя и остальные, когда бегом, спотыкаясь, при свете факелов приблизились к Тригеминским воротам.
   Единственное, что им принесло некоторое облегчение, – это пустые улицы.
   Не хватало, чтобы кто-нибудь увидел их в таком унизительном положении и разнес новость по Риму! Кроме того, они надеялись, что эти ворота – конечная цель их пути, здесь, возле складов соли, у Тибра находились таверны, которые высмотрел Калигула. Но это оказалось не так. Им предстоял еще долгий путь вдоль портика Эмилия, а булыжная мостовая увеличивала мучения бегущих сенаторов, и еще в три раза страшнее было то, что на улицах начали появляться люди. Шли рабочие на пристань Эмпория, таращили глаза на мужчин в тогах с сенаторской каймой, бегущих за лектикой из эбенового дерева, золота и слоновой кости – весь Рим знал, что она принадлежит императору. Завтра, вернее, уже сегодня, весь Рим будет знать, уже сегодня весь город будет смеяться! Проклятый! Тысячу раз проклятый!
   Благородные отцы пытались краем тоги прикрывать лица. Они едва передвигали ноги, задыхались и хрипели. Струйки пота с лысин и лбов заливали глаза. В ушах начало шуметь. Почему? Зачем он так их унижает? Не сошел ли он с ума?
   Гатерий поскользнулся, упал в грязь и поднял крик. Процессия остановилась. Рабы и ранние прохожие в конце концов поставили Гатерия на ноги. Он дышал тяжело, ловя воздух ртом, серые его глаза помутнели, он уже ничего не понимал и смирился с судьбой.
   Из лектики был дан приказ двигаться дальше. Напоминая ораву едва передвигавших ноги пьяниц, сенаторы не могли уже ни ворчать, ни проклинать, ни думать. Единственное, что они воспринимали, – это хохот, доносившийся из закрытых носилок, и им казалось, что над ними смеется весь Рим, не только император, не только все патриции, арделионы, народ, рабы.
   Им казалось, что колонны храмов, обелиски, дворцы и лачуги качаются от смеха и грозят обрушиться на них! Пускай они обрушатся! Пускай засыпят их бренные тела, их позор!
   Посиневшие, едва дыша, они добрались наконец до таверны "Белая лилия", стоящей на перекрестке, откуда начиналась Остийская дорога. У "Белой лилии" было два лица. так же как и у всего, что было Римом. Со стороны Эмпория – харчевня самого низкого пошиба, со стороны Авентина – таверна, в которой мог остановиться и патриций.
   Из лектики, которую нубийцы осторожно поставили на землю, вышел император. Сенаторы потащились за ним. Они даже и не поняли, как попали в таверну, как очутились на грубых лавках за грязным каменным столом. Они сидели униженные, с безвольно поникшими головами, с закрытыми глазами.
   Когда они их открыли, то увидели перед собой Луция Куриона, а за соседним столом актеров Апеллеса, Мнестера и Фабия Скавра. И этот насмешник должен видеть их унижение? Когда же этому придет конец, милосердные боги?
   Император, шумно приветствуемый посетителями таверны, был в приподнятом настроении. Шутка удалась на славу. Великолепно пробежались сквалыги сенаторы, осмелившиеся сэкономить на подарках властелину мира.
   Он чмокнул Мнестера и приказал трактирщику, стоявшему перед ним на коленях.
   – Закуски соленые и сладкие! Вино! Неразбавленное! Мы устали с дороги.
   Всей таверне вино! – кричал он, обведя рукой столы, за которыми сидели грузчики и перевозчики с тибрской пристани, завтракая супом и пшеничной кашей. Они молчали от смущения, пораженные видом благородных сенаторов.
   В другое время Фабий от души повеселился бы, увидев римских правителей в таком состоянии. Однако сегодня – он сам не знал почему – ему было не до смеха. И даже появилось желание – незаметно улизнуть. Но в этот момент Мнестер указал на него императору.
   – Фабий – великолепный имитатор. Подражает голосам животных, птиц и людей, копирует их. Все умирают со смеху. Сегодня на Велабре в цирке он подражал животным и людям. Это было зрелище для богов! Зрители его не отпускали и требовали, чтобы он повторил!
   – Фабий, Фабий, – произнес император. – Да, я знаю. Это тот… – он заморгал глазами и приказал:
   – Фабий Скавр, подойди ближе!
   Фабий встал и приблизился. От императора его отделял только стол, всего два-три шага.
   Они уставились друг на друга.
   Императору был симпатичен этот актер. Лицо дерзкое, выразительное, взгляд упрямый. Он наверняка мог подчинять себе людей. Но что-то в глазах актера не понравилось императору.
   – Ты тот, которого мой дед император Тиберий приказал привести в кандалах на Капри, а потом отпустил?
   – Да, мой цезарь, – ответил Фабий, не спуская глаз с императора, сияющего от хорошего настроения. Калигула с интересом и любопытством разглядывал актера.
   – Почему он приказал тебя привести, я знаю, – сказал император благосклонно, и его припухшие губы ехидно задергались. – Ты отделал эдила и высмеял благородных господ. Но я не знаю, почему Тиберий тебя отпустил?
   Именно поэтому, хотел сказать Фабий, но вовремя спохватился. Он коротко передал свой разговор с Тиберием и заметил, что старый император был к нему великодушен.
   Луций не спускал с Фабия глаз, вспоминая все их встречи на триреме "Евтерпа", и в Альбанских горах на рассвете у виллы Макрона, и у храма Цереры. Последнюю встречу Луций не забудет никогда. Он со злорадством наблюдал, как Фабий, впервые представ перед Калигулой, бессознательно его раздражает: разве не знает этот безумец, что только Калигула может быть великодушным?
   Фабий внимательно разглядывает лицо императора. Какое оно странное. Он никогда не видел таких лиц. Лицо некрасивое. Но у тысяч людей некрасивые лица, однако все в них гармонично и все вместе хорошо. А у этого нет. Лицо словно сложено, словно сшито из нескольких частей, и не все подходят друг к другу. Чересчур нежна улыбка на пухлых губах, а глаза, ввалившиеся, глубоко сидящие в глазных впадинах, не знают об улыбке, они смотрят пронзительно. Такое впечатление, будто когда-то это лицо было разбито, а потом слеплено, причем из разных частей. Такие черты нельзя сложить воедино.
   Когда Фабий сказал, что старый император был к нему великодушен, ему показалось, что на какой-то миг с лица Калигулы спала маска, сделанная из разбитого, склеенного, но улыбающегося лица, под ней он увидел другое. Он не успел уловить то. другое, спрятанное: маска снова его скрыла, император благосклонно улыбался.
   Хороший актер, подумал про себя Фабий, ну я тоже не из последних. И он надел на себя личину уважения и покорности.
   – Он иногда бывал великодушен, когда речь шла о мелочах. – Император приглушил злой смысл своих слов веселым тоном. – Иногда он поддавался, я бы сказал, приступу великодушия. Ты явно ему понравился.
   Внезапно Фабий понял голос Калигулы. Он юлил, подлавливал, набрасывал петли. В этом голосе тоже что-то кроется. Самоуверенность? Величие? Фабий не знал что.
   Он вспомнил Тиберия. Тот не играл. Когда он мне сказал: "Ты думаешь, что я не боюсь?" – он не лгал. Это было величие и ничтожество вместе. С Калигулой дело обстоит иначе. Мы оба занимаемся жонглированием.
   – И мне ты нравишься, Фабий, – усмехнулся император.
   Фабий поднял руки и поклонился:
   – Это бесконечное счастье для меня, мой добрейший!
   Калигула краешком глаза посмотрел на сенаторов, у которых при слове "добрейший" в глазах вспыхнула ненависть. Калигула злорадствовал. Он знал, как сенаторы ненавидят Фабия. Значит, развлечение должно продлиться!
   Вот гордость Рима – сенаторы! Они с удовольствием целуют мне руки и ноги. но упрямо держатся за свои прибыли и за все преимущества, которые им дает их положение, забывая о том, что только у императора, только у меня вся власть. Они пробежались, а теперь вот сопят и зябко кутают взмокшие спины и животы в тоги да еще заливают в глотки вино, чтобы избежать простуды. Ну, подогреем их немножко, как говорил Тиберий.
   – Мои друзья, утомленные государственными заботами, конечно, будут рады развлечься. Я тоже, Фабий. Продемонстрируй нам свое искусство. Выбери кого-нибудь из присутствующих и изобрази его, а мы повеселимся. Выбирай кого-нибудь, ну, например, меня. Сегодня день развлечений и никому не будет позволено сердиться на тебя.
   Фабий поклонился:
   – Я никогда не рискну изобразить тебя, мой император. Лучше кого-нибудь другого.
   Он огляделся и остановил взгляд на Гатерии, который был ближе всех к нему. Наклонил голову, прикрыл рукой губы, и над самым ухом Гатерия раздалось рычание тигра. Это было так правдоподобно, тигр был так близко и такой страшный, что перепуганный Гатерии вскочил.
   Однако быстро разобравшись, уселся снова, процедив сквозь зубы:
   – Ничтожество! Неотесанный хам! Грубиян!
   И в это время Фабий заговорил жирным голосом Гатерия, с таким же злобным оттенком, точно так же выговаривая "р". И его голос невозможно было отличить от голоса Гатерия: "Ничтожество! Хам! Неотесанный! Грубиян!".
   Император и вся таверна разразились хохотом и аплодисментами.
   Фабий отошел от стола, а смех нарастал. Это шел не Фабий, это тяжелой поступью переваливался брюхатый Гатерии, ставил ноги, как слон, топ, топ, и фыркал при этом, словно загнанный вол, и так же, как Гатерии, стирал со лба пот и наконец развалился на лавке.
   Калигула хохотал до слез. Смеялись все, кроме Гатерия. У того глаза помутнели от злости, он почти терял сознание от бешенства. Это уже слишком! Гатерии схватил бронзовый кубок с вином и со всей силой бросил в лицо Фабию. Фабий поймал его. слоновьим шагом Гатерия подошел к столу и с поклоном поставил кубок перед сопящим сенатором.
   Император, аплодируя, закричал, покрывая всеобщий смех:
   – Отлично! Я и не подозревал, какой ты воинственный, мой Гатерии. Фабий, не сдавайся! Хотел бы я увидеть вас на арене!
   Гатерии взял себя в руки, заставил трезво мыслить. Он знал, что последующие мгновения будут решающими. Он поступил опрометчиво, достаточно одного слова, чтобы впасть в немилость. И он засмеялся.
   – У тебя заболят глаза, мой божественный, если я предстану перед тобой в уборе гладиатора. А мне не хотелось бы причинять тебе боль. Я хочу только радовать тебя. У меня есть пять иллирских рабов, парни один к одному, я отдал их в гладиаторскую школу. Разреши прислать тебе их завтра в подарок для твоих игр в амфитеатре.
   – Я буду очень рад, – ответил император, и Гатерий облегченно вздохнул. Но, как оказалось, преждевременно, так как Калигула желал развлекаться любой ценой.
   – Ну, если не хочешь на арену, тогда спой для меня. Ты знаешь, как я люблю песни. И ты их тоже любишь, ведь не зря же ты подарил мне на Новый год лютню. Эй, есть здесь лютня? Подай ему, Мнестер!
   Напрасно Гатерий пытался и на этот раз спасти уши императора. Пришлось взять лютню в руки. Резкие выкрики и хрип, что следовало принимать за песню Гатерия об Афродите, действительно были полны отчаяния. Император смеялся, закрывал уши, наконец взял лютню и передал ее Лавинию, сидевшему рядом с Гатерием. Лавиний еще больше вытянул и без того длинную шею. приподнял редкие брови и замычал какую-то старинную песню, в которой царь Нума Помпилий обращался к богам.
   Императору наскучило нескладное пение. Он был задет тем, что ни Гатерий, ни Лавиний не восхваляли его величия. Он вырвал лютню у Лавиния и подал Котту.
   Котта знал, чего жаждет император. Из трусости он готов был ему угодить, но просто не знал, как это сделать. Решил продекламировать что-то из Вергилия о красоте винограда, который зреет под лучами божественного солнца. При этом он поклонился в сторону Калигулы, надеясь, что себялюбец император примет слова о солнце на свой счет. Но он ошибся. Калигула сегодня жаждал быть воспетым, хотел во что бы то ни стало быть прославленным, поэтому его хорошее настроение как рукой сняло. Он начал хмуриться, побагровел от злости и приказал взять лютню Коммину. Тот, от природы не отличавшийся сообразительностью, забренчал и запел какие-то затасканные куплеты. Калигула затрясся от гнева, вырвал у него инструмент и передал Мнестеру, злобно пробурчав:
   – Мои сенаторы и вправду не отличаются хорошим вкусом, если судить по выбору песен. Возможно, его больше у актеров.
   Мнестер, "любимчик императора", любил Калигулу приблизительно так, как человек любит змею, сидящую в его рукаве и готовую в любую минуту ужалить.
   Но Мнестер был хитрецом; он сразу понял, чего хочется самолюбивому властелину. Поэтому он умело провел рукой по струнам и, с собачьей преданностью глядя на императора, начал импровизировать пустой, затасканный панегирик:Послушай, о Цезарь, сын славных богов,

 
Что хочет сказать тебе раб из рабов,
Который был рад бы в сражении пасть
За то, чтобы вечной была твоя власть:
Когда б не шутом я, а скульптором был,
В честь дел твоих, Цезарь, великих
Я тысячи статуй твоих бы отлил,
Таких же, как ты, златоликих…

 
   Фабий сжал губы, чтобы не рассмеяться. Император милостиво улыбался и протянул Мнестеру руку для поцелуя. Потом приказал передать лютню Апеллесу, которого он ценил гораздо выше Мнестера. И сказал гордо:
   – Сейчас вы услышите мастера, друзья!
   Апеллес окаменел. Должен ли он возвеличивать Калигулу выше богов, как это сделал Мнестер? Выше своего Ягве? Заповеди Моисея этого не позволяют.
   Единого бога… Он был выбит из колеи. Несколько раз нервно провел по струнам, они глухо зазвучали под его пальцами, два раза он приоткрыл рот.
   И не смог.
   Калигула нахмурился.
   – Долго ли я буду ждать? Ты такой знаменитый актер, для которого пустяк найти слова, достойные твоего императора.
   Волнение Апеллеса росло, он краснел, бледнел, но в душе его зрел протест, его гордость восставала против желания императора, все ждали, и напряжение росло. Актер положил лютню на стол и сказал в отчаянии:
   – Я не умею импровизировать, мой божественный, как Мнестер, не сердись, но у меня не получится, прости… Я действительно не могу…
   Гнев Калигулы был страшен. Он закричал в бешенстве:
   – Херея! Стража, сюда! Разденьте этого жида, привяжите к столбу, пятьдесят ударов кнутом!
   Император злобно оттолкнул Мнестера, который бросился в ноги просить за друга. Сенаторы замерли в страхе. Из-за этого терзать человека, даже если он актер? Ведь он же свободный человек, римский гражданин. Любимец народа.
   Разве Калигула не понимает, что он делает? Он, что, сбесился? О горе! А что теперь нас ждет после того, как он всех так унизил? Грузчики и поденщики вставали из-за столов, не скрывая изумления. С какой радостью убрались бы они отсюда, но побаивались, а вдруг император и на них разозлится.
   Экзекуция началась. Удар кнута рассек кожу, на спине Апеллеса выступили первые капли крови. Актер застонал от боли, сжал зубы. Однако выдержать долго не смог. Боль была невыносимой, и он закричал. Он кричал все громче и громче. Кровь лилась. Калигула, возбужденный видом крови, вскочил и уставился на лицо истязуемого.
   Фабий стоял в толпе, он видел спину своего друга и лицо императора. Он замер от страха: какое лицо, какое лицо! Это лицо внезапно обрело форму.
   Все части слились воедино. Теперь это было истинное лицо императора! На нем исчезло все, что делает человека человеком. Пасть гиены с ощеренными зубами. На такое лицо смотреть страшно, от него боль сильнее, чем от ударов плетью. Остекленевшие, неподвижные глаза Калигулы расширились, губы дрожали от сладострастия.
   – Вы слышите? У него нежный голос и при пытках, не так ли? А ну-ка, добавьте!
   Луция трясло от отвращения. Он должен вмешаться, он должен воспрепятствовать этой бесчеловечной расправе, он должен попросить императора, но он не смеет. От стыда за свое малодушие кровь ударила ему в лицо. Он с мольбой посмотрел на императора, но тот не обратил на него никакого внимания.
   – Сильнее! Сильнее! Он выдержит! Ну, пой! Теперь импровизируй!
   Кровь стекала струйками по спине. Истязуемый выл от боли. Но Фабий не видел этого, он даже не слышал криков, он видел только страшную, жаждущую крови, безжалостную пасть чудовища, которое наслаждалось мучениями Апеллеса.
   Все стояли не шевелясь и как завороженные смотрели на страшное зрелище, даже пламя светильников словно застыло. В таверне царила гробовая тишина.
   Слышались равномерные удары плетки и стоны Апеллеса, его воющий плач и глухие удары, рвущие кожу. Даже ко всему привыкшие преторианцы вытаращили глаза, а сенаторам казалось, что каждый удар по Апеллесу падает на их спины, рвет кожу до крови, добирается до костей.
   Внезапно истязуемый захрипел, мышцы расслабились, безжизненное тело, поддерживаемое веревками, сползло на пол.
   Калигула выпрямился, огляделся. Увидел вокруг себя хмурые, подавленные лица. Нервно задергался. Ему перестало здесь нравиться.
   – Ну, мои сенаторы, признаете, что вид крови освежает? Надо переменить помещение. Херея! Подъем! К девушкам на Субуру, развлекаться!
   Император, бросив хозяину несколько золотых, вышел из трактира.
   Сенаторы поплелись следом за ним.
   В трактире остались только актеры и рабочий люд с пристани. Они отвязали Апеллеса, привели его в чувство, расстелили плащи и положили его на лавку. Жена трактирщика промыла ему раны. Потом приложила повязку с холодящей мазью. Фабий присел возле Апеллеса, когда он взял его руку, она еще судорожно дергалась, будто отсчитывала удары.
   Посетители таверны потихоньку начали расходиться на работу и, выйдя за дверь, сплевывали и посылали проклятия императору. Фабий и Мнестер остались с Апеллесом до рассвета.
   Как ослепший человек видит до конца жизни перед собой последнюю картину, которую зафиксировали его глаза, так и Фабий, куда бы он ни посмотрел, всюду видел звериное лицо Калигулы.
   Он был бы рад разбить это лицо вдребезги, но оно не разбивалось и все время стояло перед ним. И он понял – не будет для него жизни, если он не смоет с себя позор: как он мог смотреть и молчать, когда на его глазах была осквернена и опорочена человечность. Что теперь делать?