У актера нет меча за поясом. Но у него есть другое оружие, куда более опасное. Единственный путь, который мне остается, говорил себе Фабий и смотрел на закрытые глаза Апеллеса. Но перед собой он видел все то же бесчеловечное лицо.
   Я напишу пьесу. Я напишу пьесу о чудовище, которого называют человеком.
   Я не могу иначе. Если я хочу быть человеком, я должен это сделать. Разве я смогу теперь смотреть людям в глаза?



Глава 51


   Год и один день прошли с той минуты, как император Тиберий испустил дух, удавленный руками Макрона.
   Год и один день прошли с той минуты, как Калигула захватил власть над Римской империей, приветствуемый таким ликованием, какого не знал ни один правитель ни до, ни после него.
   Полгода прошло с той поры, как Калигула – "благословение рода человеческого" и "любимец народа" – ожесточился, безжалостно устранил Макрона и начал свое страшное правление.
   По Куприевой дороге, вверх, мимо храма Теллус, двигались ко дворцу Ульпия сенаторские носилки. Человек в белой, отороченной двумя пурпурными полосами тоге вылез у ворот из лектики. Ворота были накрепко заперты, сквозь решетку человек увидел, что по двору бегают огромные собаки и оглушительно лают. Дом был мертв, он походил на заколдованный замок, в котором никто не живет. Человек ударил молотком в медную доску. Вышел старый одноглазый привратник.
   – Сенатор Ульпий никого не принимает, господин.
   – Я знаю, – сказал человек, – я знаю это. Но все же… Назови ему мое имя. Сенека.
   – Сенека, – удивился привратник и поплелся в дом. Философ ждал.
   День клонился к вечеру, день прозрачный и искристый. как хрусталь, сияющий, солнечный, полный чистого света, полный нежных запахов пробуждающейся земли.
   Привратник вернулся, засов отодвинулся, раб придержал собак, и гость вошел. Управляющий Публий приветствовал его на пороге и провел в дом.
   Они миновали перистиль и вошли в атрий. Здесь было темно, как в склепе.
   Темная ткань закрывала комплувий, отверстие, через которое прежде сюда проникал свет и дождь; только на алтаре, перед фигурками ларов, трепетал огонек масляного светильника. Статуи богов и богинь у стен атрия были обернуты материей, жутко было на ощупь пробираться мимо окутанных тканью статуй, брести в полутьме мимо бассейна, в котором когда-то из пасти бронзового дельфина била струя воды и который теперь был нем. Тишина здесь стояла мучительная. Управляющий провел Сенеку в таблин.
   Там, где раньше днем играло солнце, теперь единственное окно было заколочено. От стен несло холодом, воздух был сырой, затхлый.
   Старый сенатор сидел в кресле при свете двух светильников, это освещение делало его благородное лицо восковым и безжизненным.
   Ульпий поднялся, обнял гостя и усадил его.
   – Тебя первого, Сенека, я принимаю здесь с тех пор, как скончался мой друг Сервий Курион.
   – Я весьма дорожу этой честью, мой Ульпий. Ты восхищаешь меня тем, что живешь здесь один, отрешившись от мира, в гордом спокойствии…
   – Я не живу, мой милый, – прервал его седовласый старик. – Я медленно умираю. Готовлюсь отправиться в царство Аида. Это так хорошо. Я не вынес бы атмосферы, которая царит там, внизу, атмосферы подлости и преступлений. До конца дней моих я буду верен тому, чем жили мои предки и я. В одиночестве, в темноте, в тишине. Безумствам когда-нибудь придет конец, и тогда ваши дети и внуки смогут без стыда взглянуть в лицо тому, на кого я могу взирать с чистой совестью, но те, что правят там, внизу, не могут.
   Сенека оглянулся и увидел то, на что указывал старик. Там, лицом к Ульпию, стоял бюст "последнего республиканца" Юния Децима Брута, убийцы Цезаря.
   – Вместе с ним я прозябаю тут, с ним говорю, под его взглядом умру. До последнего вздоха я буду завидовать его подвигу.
   Управляющий Публий принес сушеный инжир, грубый хлеб и родниковую воду.
   Сенека, тронутый знаками внимания, поклонился. Старик улыбнулся:
   – Я не забыл о твоем вкусе. Да и не мог забыть, потому что это и моя любимая пища.
   Сенека жевал инжир, покашливал. Ему было холодно, и он попросил накрыть чем-нибудь ноги.
   – Что нового в сенате? – спросил Ульпий, который от своего управляющего знал, что делается на улице и на форуме, но не в сенате.
   – Много, мой дорогой.
   И Сенека рассказал старику. Государственная казна из-за расточительности Калигулы иссякла. И что же? Наш господин сделался торговцем: продает драгоценности своих сестер, торгует государственными должностями, продает произведения искусства, оставшиеся от Августа и Тиберия. Подумай только, великолепные греческие статуи должны уступить место пьяным прислужникам императора.
   – Прекрасный пример для молодых римлян, которые когда-нибудь должны будут встать во главе государства, – иронически заметил Ульпий.
   Цезарь опять ввел налоги, ввел новые, доселе невиданные, как, например, двадцатипятипроцентный налог с любого наследства по завещанию, и это лишь начало; он, говорят, скоро объявит, что желает быть единственным наследником всех своих подданных. Правитель империи теперь заодно с промышленниками, торговцами и ростовщиками. А они, как слышно, втягивают императора в войну.
   – В войну? С кем? – поднял голову старик.
   – Разве я знаю? – сказал Сенека. – Разве знает об этом сенат? Мы ничего не знаем. Знают только он и его советчики. Они ему нашептали, чтобы он отменил обещанные выборы.
   Старик с трудом встал, лицо его потемнело:
   – Когда он пообещал назначить выборы, мне показалось, что я ошибся.
   Был несправедлив к нему. Я сам обвинил себя в пристрастности. Если он исполнит обещание, говорил я себе, то я выйду из дому, прикажу отнести себя на Палатин и скажу ему: "Я уважаю тебя, хоть ты и император".
   Ульпий хрипло рассмеялся.
   – Глупец! Стократный глупец я, раз поверил ему хоть на секунду! Как мог я предполагать римлянина в этом лживом чудовище! Разве есть теперь слова, которые что-нибудь значат? Разве есть обещания, которые честно исполняются? Будь проклят недостойный сын Великого города, выродок, которого следует бросить на растерзание диким зверям…
   Старик задохнулся, упал в кресло и с жадностью выпил воды из чаши.
   Жестом он усадил Сенеку:
   – Нет, ничего со мной не случилось. Сядь и продолжай. Ведь я не из теста, мой милый.
   – Диким зверям, – механически повторил Сенека, но вдруг очнулся и резко сказал:
   – Это он бросит нас на растерзание диким зверям. Он так и поступил уже с теми, кто ему неугоден. Довольно одного косого взгляда, и он смертельно оскорблен. Ты знаешь, как он приказал бить кнутом своего любимчика, актера Апеллеса, и с невероятной жестокостью любовался его мучениями? Знаешь? Но ты не знаешь, как это ничтожество измывается над сенаторами. Они должны целовать его ноги, бежать за его носилками, прислуживать ему за столом! Когда, интересно, все мы в сенате упадем перед ним на колени, как ассирийцы перед своим царем царей, и будем биться головой об пол?
   Лицо Ульпия исказилось усмешкой. Он подумал: "Так вам и надо, трусы".
   Но вместо того чтобы сказать об этом вслух, спросил:
   – А что было, когда… когда он явился на собрание сената?
   Сенека начал:
   – Овация, какой сенат никогда не слыхивал. Он хочет рукоплесканий.
   Требует их. Он хочет, чтобы они были бурными и продолжительными. Наемных клакеров в сенат впустить нельзя, так что благородные сенаторы стали клакерами сами, – саркастически заметил Сенека, как будто сам к "сенаторам" не принадлежал.
   Ульпий легонько усмехнулся. Он вспомнил, как некогда вместе с Сенекой и несколькими другими изображал восторг. Сенека плотнее завернулся в плащ.
   – Полгода назад я предложил, чтобы первые речи Калигулы, содержащие прекрасные обещания, читались в сенате в каждую годовщину его прихода к власти. Ты поймешь, как он любит меня теперь за эту мою предусмотрительность. Вероятно, скоро отправит на растерзание диким зверям. Сенатский писец мое предложение аккуратно записал и имел наглость два дня назад напомнить Калигуле об этой записи. Мне рассказал Каллист: через два часа писец был обезглавлен, а речи, разумеется, не читались. Оно и к лучшему. Теперь не время напоминать об этой сладкой лжи.
   Сенека помолчал и в раздумье вытер платком губы.
   – А что было после овации? – нетерпеливо выспрашивал Ульпий.
   – По предложению Авиолы сенат постановил, разумеется единодушно, присвоить Калигуле титул "божественный", чего Октавиан Август был удостоен лишь после смерти. Консул Клавдий, дядя императора, внес на рассмотрение сената вопрос о взяточничестве, какой-то богатый всадник подкупил квестора, я уж не помню зачем. Мановением императорской руки рассмотрение дела было отложено и заседание продолжалось. Потом Луций Курион…
   – Ах, этот! – с презрением проговорил Ульпий. – Предатель.
   – Первый человек после императора, – иронически поправил его Сенека, – огласил императорские постановления о внешней политике. Император назначил тетрархом Иудеи Ирода Агриппу, внука Ирода, который когда-то по желанию Тиберия должен был взять на себя заботы о воспитании маленького Тиберия Гемелла и который высказывался против старого императора. Приняв власть, Калигула освободил его из заключения и теперь сделал правителем.
   Паннонского легата Кальвизия Сабина император сместил, считая его ненадежным. Антиоху, которого Тиберий отстранил, снова поручил управление Коммагеной. Это значит, что Калигула хочет иметь верных слуг за пределами империи. Умно, не правда ли? Потом император предложил сенату утвердить двадцатипятипроцентный налог на наследство и новый налог на имущество.
   Авиола убедительно доказал необходимость этой меры, и сенат дал свое согласие. Неплохо умеет император прятаться за чужие спины, а? Теперь недовольство народа падет на голову сената.
   Ульпий внимательно слушал. Он смотрел мимо Сенеки на бюст Брута, и его тонкие губы чуть шевелились: то ли он что-то говорил убийце Цезаря, то ли губы дрожали от возмущения.
   Сенека сбросил прикрывавшую его ноги ткань и встал. Он был взволнован, голос его прерывался от возмущения.
   – Представь себе. Храм Беллоны. Перед статуей Тиберия, которую в прошлом году Калигула приказал убрать, а теперь вновь поставил, поднимается с кресла Калигула. Храм сотрясается от рукоплесканий. Он становится в позу вождя и жестом требует тишины. Собрание затихает. В голове проносится мысль: полгода, страшное это было время, он не выступал в сенате. Может быть, теперь – будьте благосклонны к нам, боги! – вернутся лучшие времена? – Сенека перевел дух. – И после этого император громовым голосом объявляет, что с этого момента вновь вступает в силу закон об оскорблении величества.
   – Что же вы?! – воскликнул Ульпий.
   Сенека съежился в кресле, маленький, с потемневшим лицом, ушедший в себя.
   – Что же вы?! – кричал старик.
   – Мы были подавлены… Пойми это, дорогой… Кто посмеет отважиться?
   Жизнь…
   – Честь дороже жизни! – сурово сказал Ульпий. – Так было прежде!
   Теперь этого нет! Нет чести у сенаторов…
   Использовав небольшую паузу, Сенека вставил:
   – Луций Курион выступил в защиту предложения императора, он горячо защищал закон…
   – Предатель! Ах, если бы его отец был там! Если бы там был я! – И старик снова воскликнул:
   – Так что же вы?!
   – Когда Луций окончил свою речь, император поднял руку и, не дожидаясь, пока консул даст ему слово, приказал голосовать.
   – А сенат?
   – Сенат принял закон.
   – Свою собственную погибель он утвердил! – воскликнул Ульпий. – О блюдолизы, трусливые псы, вы ему почести, а он вам топор палача! О трусы!
   Голос старика прерывался от негодования и скорби. Только теперь он понял, что бросил он в лицо Сенеке, но остался тверд и непримирим.
   Прощения просить не стал.
   С минуту было тихо.
   – Я пришел предупредить тебя, – еле слышно начал Сенека. – Калигула, конечно, направит этот закон прежде всего против республиканцев.
   Ульпий гордо улыбнулся.
   – Ты очень любезен, что пришел приготовить меня к тому, что меня ожидает. Благодарю. – Старик задумчиво продолжал:
   – У меня не идет из головы то, что ты мне рассказал. Я не понимаю этого. Я не могу этого ничем объяснить. Возможно, Калигула спятил после своей болезни. Калигула сумасшедший.
   Сенека оживился. Он наклонился вперед, грея руки над пламенем светильника.
   – Нет, нет, – возразил он. – Болезнь? Пусть врачи и утверждают, что это лихорадка, сам Калигула думает, что это был яд. Нет, нет…
   – Но надо быть безумцем, чтобы строить конюшню из мрамора и золота, чтобы заставлять членов сената бегать за своей лектикой, чтобы истязать своего любимца Апеллеса и наслаждаться видом крови и воплями…
   – Нет. Ты ошибаешься, Ульпий. Как ошибаются все те, кто утверждает, что Калигула сумасшедший, что болезнь сделала его безумным.
   – Но ведь полгода он правил весьма рассудительно… И только после болезни… Когда он сдохнет, а ты, наверно, дождешься этого, Анней, ты увидишь, что историки назовут его безумным.
   Сенека горячо возражал. Он напомнил Ульпию о детстве Калигулы: ребенок избалован матерью, отцом и солдатами. Уже тогда маленький лицемер и лгун жил в атмосфере интриг и убийств. Все в сенате давно об этом знают.
   Прабабка Ливия, застав его на месте преступления, когда он четырнадцатилетним мальчишкой изнасиловал свою сестру Друзиллу, принялась укорять его, а он крикнул: "Мне все позволено!" Теперь это закон его жизни. Разве Ульпий не знает, что Ливия, когда он был еще ребенком, называла его извергом и часто предупреждала своего сына Тиберия: "Будь осторожен с Гаем. Это изверг, который тебя обманет и убьет". Убил же. Еще при Тиберии претор Пассиен сказал о Калигуле, что "не было никогда лучшего раба и худшего господина". В первом убедился Тиберии, во втором – Рим.
   – Да, это действительно так, – признал Ульпий.
   Сенека снова заговорил. Было очевидно, что он много думал об этом.
   – Ты помнишь, Ульпий, что сказал о Калигуле Тиберий? "В Гае я вскармливаю ехидну для римского народа…" Совершенно ясно, что Калигула не стал сумасшедшим после болезни, он всегда был тем, что есть и теперь: извергом!
   Ульпий кивнул. Однако пусть Сенека объяснит, почему в течение полугода Калигула правил идеально, ведь другого такого правителя Рим не помнит.
   – Представь себе, мой дорогой Ульпий, как опьянили Калигулу овации, которыми Рим приветствовал сына Германика. О, такое опьянило бы каждого.
   Он был убежден, что народ по праву называет его "спасителем Рима". Он заглушал в себе чувство неполноценности и хотел на самом деле спасти Рим, перещеголять самого божественного Августа. Он отменил непопулярные законы Тиберия, осыпал Рим подарками, устроил игры, которые старик много лет не разрешал Риму. Какой широкий жест, дорогой Ульпий: "Я стану самым великодушным правителем на свете. Я сделаю больше, чем император и республика, вместе взятые. Очарую, изумлю…"
   – Это ему удалось. И я, признаюсь, был поначалу изумлен. Я даже упрекал себя в том, что заживо похоронил себя в центре моего Рима, который начинал новую жизнь…
   – Да, – согласился Сенека, – тогда все выходки молодого наследника сглаживались в наших глазах его суровым воспитанием в военном лагере, среди солдат. Тиберию десятки лет пришлось добиваться уважения, а ведь он был мужественным полководцем и отличным стратегом, государственным деятелем и хорошим хозяином. Он дал Риму наиценнейшие сокровища: относительное благополучие и мир. А Калигуле все это с неба свалилось: империя, прекрасно устроенная в военном, хозяйственном и политическом отношении, да к тому же огромная власть. Кто же тут не почувствует себя великим? Теперь богатый наследник очутился на дне. Что станется с его славой, держащейся на восторге, подкупленной играми и подарками толпы? Тут еще болезнь: он уверен, что его хотели отравить. Подозрительность мало-помалу переходит в манию преследования. Его теперешняя жизнь еще ужаснее, чем затворничество Тиберия на Капри, потому что молодость Калигулы не вынесет уединения, он хочет пользоваться всеми благами жизни, хочет показать свою безграничную власть. Владыка мира может делать с миром все, что ему вздумается! Императорский произвол правит всем и вся, и нет исхода, нет спасения!
   Ульпий внимательно присматривался к философу. Сенека в волнении встал:
   – Он день за днем испытывает свои силы. На какой-то попойке встретил Рувидия, который получил фантастическое наследство. Калигула его обнимает, поздравляет и со смехом говорит, сам же весь в напряжении: исполнит ли Рувидий его волю? "Завещай все это мне, Рувидий!" Сорокалетний Рувидий посмеивается. Отчего же нет, думает про себя, по крайней мере заручусь твоим расположением. Я еще молод, а что будет через тридцать лет с тобой, корыстолюбивый император? "Я с радостью оставлю все тебе. мой цезарь.
   Завтра же при свидетелях составлю завещание". Покорился! Вот как! А потом, когда завещание было составлено, Калигула посылает ему отравленные персики. Съест ли? Покорится ли снова? Покорился! Съел! О боги! Император действительно может все! Обобрать, играя в кости, богатейших, гонять благородных сенаторов за своей лектикой, истязать Апеллеса, мучить людей не потому, что они виноваты, а ради собственного удовольствия, восстановить старые налоги и ввести новые! Разве не все, что принадлежит моим подданным, мое?
   Сенека сел и заключил:
   – Из этого ясно видно – Калигула не сумасшедший. Это низкая душонка, которая хочет прослыть великой, он мнит себя богом. Но карлик останется карликом, даже если взберется на вершину огромной горы.
   У Сенеки начался приступ кашля, он устал. Он пил воду из чаши, пил медленно. Ульпий внимательно смотрел на него.
   – Ты прав, философ, – проговорил он. – Калигула не безумец. Он хорошо знает, чего хочет. Тем хуже для Рима. Тебе известно, как я ненавидел Тиберия, в скольких заговорах против него – к сожалению, неудавшихся – я принял участие. И все же Тиберий был человек прямой.
   Римлянин. Он не стремился казаться лучше, чем он был. Не притворялся. Он боролся с врагами. Но Калигула, эта Дрянь, – гневно воскликнул старик, – эта дрянь недостойна имени римлянина! Как можете вы покорно сносить его буйства? Как можете вы оставлять в его руках власть?
   Ульпий встал. Сенека почувствовал, что должен встать и он. Колючий стариковский взгляд пронзал насквозь.
   – Ты, Сенека, хорошо говорил здесь. Мне даже почудилось на миг, что ты республиканец, как и я… что ты, как и я, любишь наше отечество…
   Сенека ответил почтительно, но твердо:
   – Нет, нет, мой Ульпий. Прости, но я убежден, что республика вернуться не может. Лишь просвещенный правитель – одна крепкая рука – может управлять столь обширной империей. А отечество? Отечество для меня – моя философия. Лишь она сближает меня с людьми, которые думают, как я. Мое отечество – космос, все мироздание.
   Ульпий с жалостью глянул на Сенеку: чужеземец из далекой Испании. Он не может чувствовать, как чувствует римлянин. Этот человек попирает исконный патриотизм, который сделал Рим владыкой мира.
   Словно угадав мысли старика, Сенека сказал в свою защиту:
   – Я стоик, мой Ульпий.
   В глазах Ульпия сверкнула гневная усмешка:
   – Всегда готовый спокойно и без страха умереть?
   – Да.
   Ульпий вспылил:
   – Отчего же тогда у меня, в безопасности, ты выступаешь против тирана, а в сенате молчишь, раз ты не боишься смерти?
   Темнооливковое лицо Сенеки посинело. Он чувствовал, что этого гранитного старика не обманет его риторская изворотливость и остроумные сентенции. Здесь нужно говорить правду. Он подошел к Ульпию. посмотрел ему в глаза виновато, умоляюще, печально, потом склонил голову и не проронил ни звука. Он хотел схватить руку старика, но тот спрятал руки в складках тоги. Презрение к трусу было в его взгляде.
   – Публий! – позвал он, и вошел управляющий. – Проводи гостя!
   Сенеке было не по себе. Он невольно глубоко поклонился старику и вышел.
***
   Ульпий приказал одеть себя и приготовить лектику. На форуме его сразу узнали. Люди сбегались поглазеть на него, изумленные тем, что добровольный затворник вышел из дома. Они славили его и на все лады выражали свое уважение, восхищение и любовь. Ликующая толпа устремилась за носилками Ульпия. Куда он направляется? Все разом стихло: на Палатин? Туда?
   Начальник личной стражи, оценив величавый вид Ульпия. провел его во дворец.
   – Я Ульпий.
   – Тебя примет советник императора Луций Геминий Курион, благородный господин.
   – С ним я говорить не хочу, – коротко ответил старик. – Доложи обо мне императору.
   – Но…
   – Я не буду разговаривать ни с кем другим.
   Ульпий сел и стал ждать.
   Калигула удивился, услыхав имя Ульпия. Заколебался. Следует ли его приглашать? Это республиканец. Убийца? Он усмехнулся: старик на краю могилы. И решил принять. Но сначала приказал проверить, не спрятан ли у того в складках тоги кинжал. Потом приказал поставить у дверей стражу.
   Велел Херее и своим верным преторианцам обнажить мечи и спрятаться за занавесами. Наконец уселся в кресло и кивнул.
   Медленно, твердым шагом вошел высокий старик, его восковое, желтое лицо обрамляли белые как снег волосы. Величественный, почтенный старец.
   Калигула против своей воли встал.
   – Приветствую тебя, Ульпий. Твой приход для меня неожидан. Садись, прошу тебя.
   Ульпий жестом отказался. Так он и стоял, высокий, на две головы выше императора, и щурился он непривычного дневного света.
   – Я пришел кое о чем просить тебя, – строго проговорил Ульпий.
   Калигула был взволнован. Он даже не обратил внимания, что гость избежал обычного учтивого обращения. Чего он может хотеть? Налоговых льгот, наверно. Я дам ему их. Опасно раздражать этого республиканского фанатика.
   Он может перебаламутить весь Рим.
   – Я с радостью удовлетворю твою просьбу, дорогой, – пробормотал император.
   – Тем лучше. Я прошу, чтобы ты, верный своему обещанию, приказал назначить выборы в народное собрание.
   У Калигулы потемнело в глазах. Как он смеет? Как может…
   – …и еще я прошу, – продолжал Ульпий, – чтобы ты, будучи достойным сыном твоего отца Германика, отменил недостойный Рима закон об оскорблении величества.
   Такая дерзость ошеломила Калигулу, у него начался эпилептический припадок. Он рухнул на пол, на губах выступила пена, император бил ногами, судорожно цеплялся за ковер, выл и визжал.
   В комнату ворвались преторианцы, Херея звал врача, звал Луция. Они мгновенно оказались на месте.
   Луций понял, что произошло. Он с ненавистью посмотрел на Ульпия.
   Наконец-то пришла минута, когда он может отомстить старику за унижение.
   Ульпий с высоты своего роста смотрел на императора, которого преторианцы по приказу врача несли в спальню. Потом повернулся и хотел уйти.
   Херея и императорская стража преградили ему путь.
   Луций направился было к Ульпию, но остановился. Он увидел перед собой лицо, так поразительно напоминающее лицо отца.
   Оно было прекрасно. Незапятнанная совесть и верность родовой чести отпечатались на этом лице. Род. Каждый представитель рода был звеном в цепи славы. Достоинство и великие дела завещал дед отцу и отец сыну.
   Гордость республиканских родов росла от поколения к поколению. В роду Курионов заветами предков пренебрег только он, сын Сервия.
   Луцию показалось, что его голову сжал каленый железный обруч. Он отвернулся от старика, которого не пропускал Херея. Словно издалека донесся до него приказ префекта:
   – В Мамертинскую тюрьму! Император решит, что делать дальше.
   Нетвердо ступая, Луций пошел прочь. Встреча с Ульпием пробудила в нем остатки совести. Но ненависть была сильнее, она заглушила этот слабый голосок. Пока Ульпий жив, Луций всегда будет чувствовать себя ничтожным, жалким, бесчестным.
   Позже, стоя у постели императора, он обвинял и поносил Ульпия. выплескивая свой гнев. По страстности и резкости обвинений Калигула понял, что Луций сводит личные счеты. Он слушал и думал свое.
   Смотри-ка, Ульпий! Мой враг не на жизнь, а на смерть. Единственный сенатор в Риме, который ничего не боится. Который идет на гибель, как на прогулку. Одно слово – и его не станет. Но в императоре вспыхнула странная, почти извращенная страсть к самоистязанию: не убивать, оставить жить человека, который, правда, его непростительно оскорбил, но и ослепил величием своей натуры, в сравнении с которой смертный приговор, вынесенный им, будет жалок. Пусть живет в своем дворце, как крот в норе! Пусть этот чудак смотрит со своих Карин на крышу моего дворца и мучится от бессильной ярости. Пусть у меня в руках останется доказательство моего великодушия!
   Никто не посмеет сказать, что я убиваю из страха, как Тиберий!
   – Каков будет приказ, мой Гай? – уже не в первый раз настаивал Луций.
   – Удавка или меч?
   Император покачал головой:
   – Прикажи отпустить Ульпия!
   К вечеру сенатор в лектике возвратился в свой дворец.



Глава 52


   В спальне Ливиллы преобладал оранжевый цвет, волосы сестры императора были каштановые, ковер коричнево-желтый. Цвета бескрайней пустыни, выжженной солнцем; бирюзовый пеплум на ней казался в этой жаркой пустыне озерком. Она стояла на коленях и рылась в сундучке из кедрового дерева, обитом золотыми обручами.