Все твои разговоры не могут скрыть, как дрожит твой голос, отец!
   Фабий глотнул, ему хотелось бы сказать отцу… Нет, он не знает, что хотелось бы ему сейчас сказать…
   Отверстие в стене вовсю сияет. Значит, полдень.
   Камилл заглянул в камеру:
   – Уже время, старый. Надо идти.
   – Ты спрашивал, отец, жалею ли я. Нет, не жалею, ни о чем не жалею.
   Если бы это не случилось сейчас, это произошло бы в другой раз.
   Фабий смотрел на стену. Его голос доносился откуда-то издали.
   – Сенека однажды сказал, что жизнь подобна театральному действию.
   Неважно, было ли оно длинное, важно, хорошо ли оно было сыграно. И видишь, отец, я тысячи раз говорил Квирине, что мне всегда хотелось сыграть настоящую трагическую роль. – Он судорожно засмеялся. – Только никто из нас не подумал, что мой противник принудит меня к иному концу пьесы…
   – Сынок! – хрипло выдавил Скавр и больше ничего не смог произнести.
   – Ничего, отец. Фарс – наша жизнь… – Притворно веселый голос Фабия надломился:
   – Только одно меня мучит. Что эту свою роль я должен играть перед этими животными, и они за это наградят меня бурными аплодисментами.
   Иди, отец! – Он обнял и поцеловал его. – Передай привет Квирине. Поцелуй ее за меня. Пусть не плачет! Передай ей привет. И Бальбу. И всем друзьям.
   Ну иди же! Иди!
   Старый рыбак пролез в низкую дверь, уверенно и четко сделал несколько шагов и, внезапно обессилев, прислонился к стене не в состоянии двинуться дальше. Камилл запер двери камеры и провел Скавра по черной лестнице, освещенной чадящим пламенем факелов.
   Арестант прилег на солому, рядом с ним стояла глиняная бутыль с вином.
   У нее была такая же форма, как у той, в которой Квирина приносила вино на песчаный пляж за Остией.
   Он гладил шероховатую поверхность бутыли. Возможно, это волшебная бутыль? Потолок камеры разверзся, снова жаркий вечер в Остии. Издали доносится шум, это море, это море, приглушенный смех Квирины, жаркое дыхание ее губ, губы жгут, и его пальцы погружаются в ее черные волосы, песчаная дюна мягкая, это покачивающаяся постель и головокружение…
   Море шумит не переставая, время летит, биение сердца затихает, мы поплывем с тобой далеко, моя милая, на Остров счастья, наш дом. наш дом, наш дом…
   Бутыль разбилась о стену, разлетелась на куски. Острый осколок остудил ладонь. Потолок камеры закрылся, и по стене потекла зеленая плесень.
   Отверстие наверху залил багрянец от лучей заходящего солнца.
***
   Толпы людей обступили Мамертинскую тюрьму, плотно окруженную войсками.
   Люди останавливались, жестикулировали, говорили вслух, шептались.
   Преторианцы пробирались сквозь толпу. Молодой военный трибун. сенаторский сынок, в блестящем панцире, обратился к толпе:
   – Не останавливайтесь! Проходите! Не стойте! Дам приказ всех разогнать!
   – Заткнись!
   – Кто это сказал? – взвизгнул трибун.
   – Ха-ха-ха, ищи ветра в поле!
   Блестящий панцирь отдает приказы, над которыми потешается вся толпа.
   Преторианцы впереди себя гонят кучку людей, но за их спинами тотчас образовывается живая стена. Лучше отступить, лучше затеряться, трибун ищет защиты у преторианцев, плотными рядами стоящими возле тюрьмы. Он отдал приказ барабанщикам заглушить шум толпы. Но барабанный бой только раздразнил толпу: "Отпустите Фабия Скавра!" Крик растет. Преторианцы с беспокойством посматривают на народ.
   Скавр пробирался сквозь толпу к лестнице храма Согласия. Квирина заметила его и бросилась навстречу. Он взял ее за руку и потянул к ступеням. Тяжело опустился возле Бальба.
   Она не спускала глаз с его губ:
   – Ради богов, рассказывай! Что он говорил? Быстрее!
   Старик прикрыл глаза. Ему хотелось представить своего сына, продлить минуты, проведенные у него. Заикаясь, он начал рассказ.
   Квирина ловила его слова, разглядывала лицо, пытаясь проникнуть взглядом под его прикрытые веки.
   – Говори! Говори! – повторяла она, дрожа.
   – Он спрашивал о тебе, Квирина. Передает тебе привет. Тебе тоже, Бальб.
   Всхлипывания девушки разрывали сердце.
   – Не плачь! Он такой смелый…
   Стукнул меня по спине. Фарс, говорит, наша жизнь…
   Она отчетливо слышала голос Фабия. Ее снова начали душить слезы.
   В ушах Скавра вновь зазвучал смех сына, вымученный, судорожный. Этот смех терзал. Он пытался отыскать внутри себя что-то, что помогло бы перенести эту муку. помогло бы подавить эту скорбь.
   – А знаете, что еще? – понизил он голос. – Этот центурион Камилл, что приезжал за ним в тот раз в Остию, который пропустил меня к нему сегодня, принес ему вина! Вы представляете! Здоровенную бутыль, во какую, полную вина!
   – Ты смотри, – сказал Бальб. – Ему и вино там дают.
   Квирина вспомнила глиняную бутыль от вина, которую забыла в Остии на песке. Она слышала вокруг себя шум. Толпа перемещалась, как песчаные дюны.
   Шумела. Море шумело тысячами голосов, песок был нежный и теплый, небо и море усыпаны желтыми точками звезд, она была счастлива в тот вечер как никогда… Жаркий вечер. Сегодня душно, невозможно дышать, давит грудь.
   Солнце уже садится.
   Квирина подняла заплаканные глаза на Скавра:
   – Что он еще говорил?
   Старик посмотрел на заходящее солнце, закрыл глаза и, сжимая зубы, проговорил:
   – Чтобы новую лодку я выкрасил в синий цвет. – Потом привлек Квирину к себе и нежно, как только умел, поцеловал в губы. Он хотел ей сказать, что этот поцелуй посылает ей Фабий на прощание, но у него не повернулся язык. Она поняла. Побледнела, склонила голову к коленям и маленькими ладонями прикрыла глаза.
   – Сколько раз бывало, что осужденному удавалось в последнюю минуту выкарабкаться, – сказал Бальб.
   Она подняла на него покрасневшие глаза. Их чернота была матовой, всегда сияющие в них огоньки погасли. И вдруг они снова засветились. Квирина с отчаянием ухватилась за лучик надежды.
   – Это так. Однажды уже у плахи приговоренному заменили казнь изгнанием. Я сам своими глазами видел. Человек никогда не знает, что может случиться.
   Квирина едва дышала.
   – Все возможно, – сказал сдавленно Бальб. – Ты что, не знаешь, как Калигула в этих делах скор на руку? Вечером что-нибудь случится, а ночью рабы уже волокут трупы из тюрьмы к Тибру. Ну скажи, разве это не правда? А тут уже целых три дня!
   – Да, это так, – вздохнула Квирина.
   Бальб кашлянул, ему было не по себе от того, что он говорил, его трясло от тяжести его спасительной лжи, но он продолжал:
   – Значит, он колеблется. Это уже само по себе хорошее предзнаменование.
   Сердце девушки разрывалось между безграничным горем и крупицами надежды: уже однажды его водили в кандалах к императору, и тот его отпустил. Фабий родился под счастливой звездой, ему всегда все удавалось.
   Может быть, и сегодня, может быть, и сегодня!
   Центурион Камилл выбежал из ворот Мамертинской тюрьмы. Прорвался через кордон преторианцев, закрутился в толчее, искал кого-то, расспрашивал.
   Скавр? Отец Фабия? Да, да, он там, возле храма Согласия.
   Скавр был там с Квириной и Бальбом, родных Фабия оставили наедине со своим горем, ведь им предстояло через минуту увидеть его голову в луже крови.
   Центурион, заметив старого рыбака, остановился в нерешительности. О, боги, иногда сделать шаг по земле тяжелее, чем перешагнуть через груду трупов на поле боя. Он шел медленно, с трудом передвигая ноги и остановился перед Скавром. Тот глянул на него, ничего не понимая. Камилл смотрел вниз, не решаясь поднять глаза.
   – Можешь не ждать, старик…
   Скавр удивленно посмотрел на него.
   – Что? Что ты говоришь? Его отпустили?
   У центуриона слова застряли в горле. Он отвел глаза. Как ему сказать, что Фабий не избежал своей судьбы? Что бутыль с вином, которую он ему принес, разбита, и на одном осколке засыхает его кровь. Он посмотрел в лицо Скавра:
   – Его не отпустили. Он сам убил себя.
   Квирина услышала это. Она не шевельнулась, ничего не сказала, словно оцепенела. Скавр медленно, неуверенно поднялся и с трудом выдавил из себя:
   – Ты! Ты не мог бы потом отдать его мне?
   Камилл дернулся:
   – Не проси о невозможном. Я сам не знаю, что прикажут сделать с трупом.
   Скавр минуту стоял, безвольно опустив руки, потом взял Квирину за локоть.
   – Пойдем. Пойдем.
   Бальб следовал за ними. Они шли через Велабр. Все лавки были закрыты.
   Только бездомные псы бегали здесь в поисках корма. Они миновали мост Эмилия. Обмелевший Тибр тянулся на юг желтой полосой, цветом напоминая латунь, с заболоченных мест несло гнилью. Потом они шли вдоль императорских винных складов.
   Бездумно, с широко открытыми глазами, ничего не видя перед собой, шла Квирина. Она не плакала, ни о чем не думала и ничего не чувствовала.
   Наконец они подошли к дому Бальба. Цветы, когда-то любовно посаженные Квириной вдоль забора, увядали. Она высвободила руку из ладони Скавра и вошла в дом.
   Мужчины остались во дворе. Старый рыбак смотрел на небо, на западе оно постепенно затягивалось багрянцем, но к востоку синева уже блекла, переходила в серость.
   – Ты приготовила бы нам ужин, – крикнул Бальб в открытую дверь Квирине.
   Дом молчал.
   Бальб оттащил Скавра от открытой двери, усадил на скамью под старой оливой, единственным деревом в его дворе.
   – Что теперь с этой девочкой будет? Он был для нее всем. Она жила им. его театром, – зашептал Бальб. – Остальные на год в изгнание. А что с ней будет? Ну скажи?
   Скавр озирался по сторонам, словно что-то искал, и не отвечал. Он думал о сыне. Он даже не сможет похоронить его. Ночью тело сбросят в Тибр.
   Сегодня полнолуние. Ночь будет светлой.
   А что, если подождать в лодке где-нибудь в нижнем течении реки, может, удастся выловить. Вода сейчас спала.

 
Домик был наполнен тишиной. Над головой просвистел дрозд, сидящий в клетке.

 
   – Пойду посмотрю, – сказал Бальб, вставая, и взял клетку с собой.
   Квирина, забившись в уголок, сидела на стуле, опершись локтями о колени, спрятав лицо в ладонях.
   – Я поставлю у тебя дрозда, хочешь? – спросил Бальб тихо.
   Она не открыла глаз, не шевельнулась, не ответила.
   Он постоял немного, переминаясь с ноги на ногу:
   – Ты не дашь нам что-нибудь поесть?
   Она молчала. Бальб вышел, повесил клетку опять на дерево, направился к колодцу за водой и начал поливать цветы. Квирина поднялась, сходила в подвал за молоком. Бальб следил за ней печальными глазами. Она шла медленно, движения ее были скованны.
   – У нас ничего нет дома, только хлеб и молоко, – сказала она, – Ничего, ничего, – быстро возразил Бальб. – На ужин хватит.
   Она разлила молоко в три чашки, нарезала хлеб и вынесла во двор.
   Ужинали они под оливой.
   – Мне ты дала много молока, а себе почти ничего, – сердился Бальб и хотел было ей отлить, но она отставила свою чашку, и Бальб выплеснул молоко на землю.
   – Вот видишь, видишь, молока и так мало, а я его пролил, оно досталось земле, заворчал он.
   Он достанется земле, да нет же, не достанется, решила Квирина, а старик думал о реке, отдаст ли она ему тело сына.
***
   Известие о смерти Фабия разошлось мгновенно. С форума в Затиберье возвращался рабочий люд. Но по домам не расходились. Многие направились к дому Бальба, не зная, что застанут там старика Скавра. Поборов нерешительность, они осторожно и медленно подходили к нему и крепким объятием выражали соболезнование. Подходили женщины, кланялись, молча утирали слезы, никто ничего не говорил. Молча стояла толпа со склоненными головами.
   Скавр пришел в себя, провел рукой по заросшему щетиной лицу и сказал:
   – Так лучше. Правильно сделал. Зачем доставлять своим убийцам удовольствие.
   Все закивали, зашумели, соглашаясь, но никто не двинулся с места. Так они и стояли почти до наступления темноты, стояли молча, словно у гроба умершего.
***
   Возле трактира "Косоглазый бык" стояла повозка на больших колесах, по бокам ее были нарисованы актерские маски, но черную кобылу сегодня не нарядили, как обычно, в цветную сбрую и не приделали султан из розовых перьев фламинго.
   Актеры в спешке складывали вещи. Вечером после смерти Фабия преторианцы привели сюда изгнанников и потребовали, чтобы они, согласно приказу, оставили Рим еще ночью. С помощью вина им удалось отложить отъезд до утра.
   Ночь актеры провели в молчании. Волюмния проплакала всю ночь. Изгнание ее не пугало, ей было жаль Фабия.
   Волюмния с Гравом укладывали вещи на повозку, остальные подносили их.
   Центурия преторианцев глазела на отъезжающих актеров, а их центурион, широко расставив ноги, помахивал плеткой и кричал:
   – Давай, бери, да работай же! Вы давно уже должны были убраться.
   – Замолчи, страхолюд, – ворчит Волюмния.
   – Итак, последний мешок, – объявляет Муран.
   – Садись! В дорогу! – кричит центурион.
   Волюмния не обращает на него внимания.
   – А что же с Квириной, люди добрые? – обращается она ко всем.
   – Ведь ее не приговорили к изгнанию, она может остаться в Риме, – заметила Памфила, пришедшая проститься с труппой.
   Волюмния бросила на девушку уничтожающий взгляд:
   – Мы не можем оставить ее одну.
   – Возьмем ее с собой, – сказал Мнестер. – Она девчонка способная, многому уже научилась, и, если будет работать, ей легче будет перенести страшый удар судьбы.
   – С нами ей будет лучше, – поддержал его Грав.
   – Мы заедем за ней в Затиберье, – решил Лукарин.
   Центурион, услышав это, разорался:
   – Никаких остановок! Прямиком к Эсквилинским воротам и вон из Рима!
   Договорились, что Мнестер зайдет за Квириной и приведет ее к Эсквилинским воротам.
***
   Квирина привычными движениями вымыла и убрала чашки, разожгла светильник и как всегда приготовила белье для штопки.
   Скавр встал.
   – Ты далеко? – спросил его Бальб.
   – Домой, – сказал он и подумал о реке.
   – Не лучше ли тебе сегодня остаться у нас?
   – Нет. Возьму лодку и отправлюсь на ловлю – на реке мне будет лучше.
   Когда он ушел, тишина стала еще тяжелее. Бальб смотрел на Квиринины руки, которые зашивали паллу, чистил фитиль в светильнике, сердился, что масло плохое, что потрескивает и чадит.
***
   Квирина отложила паллу, принялась за другую вещь. Это была туника Фабия. Туника из желтого полотна. Она сама красила полотно в желтый цвет, сама нашивала на него красные кружочки, они как веселые мишени. Столько раз он играл в ней безумного Санния, над которым так смеялись зрители.
   Руки у нее задрожали. Туника Фабия. Ее теперь не надо чинить, он ее никогда не наденет. Она расплакалась, схватила тунику и убежала с ней в каморку, в их с Фабием каморку. Через тростниковую стенку Бальб слышал плач Квирины. Он разжег светильник и вошел следом за ней. Синеватый свет расползся по каморке.
   – Выплачься, девочка, тебе будет легче. То, что случилось. не изменишь. Не бойся ничего. Ведь я с тобой. Ну, поплачь, поплачь. Завтра снова взойдет солнышко… И у нас есть работа, правда? Я доделаю тот фонарь. Ты мне поможешь его повесить, чтобы было больше света. В доме должно быть светло. Ну спи. я тебя разбужу, когда взойдет солнышко.
   Он погасил светильник и вышел на цыпочках.
   Из всего, что он ей говорил, в мозгу запечатлелось только слово "дома".
   Дома. Дом. Дом. Это было их слово, это было святое слово, заклинанье, и в нем заключалось все ее счастье.
   Бальб сидел в кухне затаив дыхание и напряженно прислушивался. Все плачет, все еще плачет. Это хорошо. Выплачется и уснет. Я завтра не пойду на работу. Пускай поспит подольше. Сон ее подкрепит.
   Квирина затихла, она лежала на постели, где каждую ночь спала с любимым. В висках стучала кровь то быстрее, то медленнее. Кругом была непроглядная тьма.
   Она слышала тихие шаги Бальба. Хоть бы он больше не приходил, не надо меня утешать, от этого еще больней. я хочу тишины.
   "Она утомилась от слез, уснула, и теперь спит", – решил Бальб и лег.
   Ночь была тихая, но обостренные чувства Квирины улавливали каждый звук.
   Ночная жизнь не умерла, она отзывалась из тьмы. Донесся голос пьяницы, распевающего старинную песню. Пение затихало, умирало. В соседнем доме заплакал ребенок, ш-ш, ш-ш. Спи, маленький, спи спокойно, это уже мамин голос. Нет, это чужой голос! Ах. это твой голос, мой милый! Что это разгоняет тьму? Она редеет, бледнеет. Светлеет? Это уже утро? Это день? Я должна вставать? Приготовить завтрак? Кому? Не тебе. Петь? Тоже не для тебя. Я жила только для тебя, но тебя нет. Ты не придешь. Даже если я буду ждать тебя сто лет. ты не придешь, я никогда не дождусь тебя, никогда.
   Желтая туника с красными кружочками лежит рядом. Квирина сжимает ее в руках, во рту у нее пересохло. Последний раз он надевал ее в Тревиниане. В тот вечер схватили раба, он что-то украл, и его били плетками. Раб ревел от боли, я плакала, а Фабий меня успокаивал: "Не плачь, девочка, это ничего. Если бы я был на его место, я бы не кричал. Ведь он не умрет. Боль пройдет, раны заживут, а жизнь останется. Всегда есть ради чего жить, моя милая. Что такое боль? Что такое мучение? Это и есть жизнь! Если, конечно, ты рядом!"
   Если, конечно, ты рядом…
   Отчаяние сжало ей горло, и она застонала. Но тебя уже нет со мной. Это и есть жизнь. Зачем она мне? Зачем она мне без тебя?..
   Темнота душила. Холодный пот выступил у нее на лбу. Не можешь же ты оставить меня здесь одну, этого ты не можешь. Слезы снова застилали глаза.
   Она мяла тунику Фабия. прижимала к губам, чтобы заглушить рыдания.
   Мой милый, где ты сейчас? Куда я должна идти, чтобы найти тебя? Ты ждешь меня? Ты тоже не можешь быть счастлив без меня. Ты сотни раз повторял мне это. Я это знаю. Глаза ее раскрылись и засияли. Мы должны быть вместе, иначе нельзя. Ни минуты нельзя!
   Она улыбнулась в темноту, погруженная в мечты, захваченная желанием быть рядом с милым. Она улыбалась как ребенок, который через минуту отправится в дорогу, о которой давно мечтал.
   Она встала. Тихо ступая босыми ногами, как во сне подошла к полке.
   Пошарила рукой, поискала. Металл обжег ее горячую ладонь.
   Квирина села на кровать, опустила левую руку. Было немножко больно, но она не вскрикнула. Закрыла глаза. Живая теплота стекала ручейком по ладони к пальцам. Она откинулась на подушку. Пыталась представить лицо Фабия. Ей показалось, что он приближается. Это прекрасно!
   Видишь, мой милый, скоро я буду с тобой. Она нежно улыбнулась. Густая тьма сомкнулась над ней.
   Начинало светать.
***
   За Эсквилинскими воротами актеры ждали Квирину.
   – Мы должны ее тотчас чем-нибудь занять, чтобы она не думала об этом, – размышляла вслух Волюмния.
   – Чего они не идут? – в десятый раз переспрашивал Лукрин, не отводя глаз от ворот, в которые въезжали повозки с людьми из деревень, но редко кто выходил из города. Внезапно он увидел Мнестера. Мнестер шел один. – Я так и знал, Квирина из Рима не уйдет.
   Актер медленно приближался. В руке он держал мешок. Лицо его было мертвенно бледным.
   – Что случилось? Говори скорей! – закричала Волюмния.
   Он молча развязал узел.
   – Это передал Бальб, – сказал он глухим, не своим голосом, вытаскивая туники Фабия, маски, грим и его любимый центункул.
   – Где Квирина? – кричала Волюмния.
   Он молча продолжал вытаскивать вещи из узла. Цветные Квиринины тряпки для танцев, ленту для волос, сандалии.
   Волюмния разразилась плачем.



Глава 59


   Самой почитаемой богиней была Венера, богом – золото.
   Практичный дух Авиолы объединил два эти божества: какой-то весьма посредственный скульптор изваял для него Венеру из чистого золота. Так это безвкусное сооружение и стояло в триклинии на высокой подставке, слепя глаза своим блеском.
   Сенатор был безумно горд, он то и дело похвалялся: она весит больше двух тысяч фунтов, а стоит дороже, чем большой жилой дом.
   Авиола заговорщически подмигнул драгоценной статуе. Ничего не поделаешь, моя золотая, придется тебе перебраться на Палатин. В императорском дворце ты не станешь менее красивой. Он любовно сдул соринку с подставки и поднял на богиню глаза: краса лучезарная, я-то знаю, хотя это вообще-то не твое дело, но ведь Марс был твоим любовником. Так ты уж хоть ради него помоги нам рассеять сомнения императора!
   Ведь недаром это чудное слово "bellum" значит и "красота" и "война"! А констелляция, как говорят астрологи, сложилась теперь для нашего дела самая благоприятная: с одной стороны, народ римский все не унимается, а с другой – германцы на границах беспокоят. И то и другое должно повлиять на Калигулу.
   "О богиня! Подтолкни этого строптивого мула, чтобы он пошел, куда нам надо! Окажи благодеяние, моя золотая!"
   Начали собираться сообщники Авиолы, они хотели упредить дорогого гостя.
   Все затихли, когда вошел Гатерий Агриппа. На лицах сенаторов появилось соболезнование, они обступили вошедшего, обнимали его. В голосах их слышались нотки глубокой печали.
   – Какое это горе для тебя! Какое горе для нас!
   – Такой способный и благородный юноша!
   – Он всегда казался мне слишком задумчивым!
   – Какая потеря для Рима, о боги!
   – Скажи, дорогой, почему… почему он сделал это?
   Гатерий тяжело опустился в кресло, прикрыл глаза, но на лице его не отразилась боль, которую испытывает отец, потерявший сына. Римский патриций умеет владеть собой. Перед его глазами стояло письмо, которое оставил сын. "Я любил жизнь, отец. Душа моя была ясна, как солнечный день в твоих садах. Ты сам, отец, превратил для меня свет в тьму. И выхода я не вижу. Я не могу жить в мире, в котором не осталось ничего, кроме алчности, грязи и страха…"
   Гатерий проговорил:
   – Он был болен, друзья. Это был наивный мечтатель, слишком наивный для своих лет. – Гатерий вздохнул. – Он был человек слабовольный. И немного поэт. Жаль.
   – Бедный мальчик, – заметил Авиола.
   – Теперь ты остался один, – сказал Бибиен.
   Все сочувственно кивнули; они не подумали о том, что в их мире каждый одинок.
   – Рим похож на колючего ежа, – сказал вошедший Пизон. – На ощетинившегося всеми своими колючками ежа.
   – Что же, он против нас выставил колючки? – спросил Авиола.
   – Нет, нынче не против нас. Нынче против кое-кого другого. – Пизон издевательски почтительно взглянул на статую Калигулы.
   – Эти оборванцы вопят как одержимые, и что ни слово, то ругань. Бедный наш дорогой император! – сказал Даркон.
   – Пусть орут. Они и меня поносили. Я, по их мнению, вор и мошенник, – отозвался Бибиен.
   – А я гнусный блюдолиз, – заметил Друз.
   – А я кровосос и торговец человечьим мясом, – рассмеялся работорговец Даркон.
   – Бедняжки. – насмешливо проговорил Друз. – они надорвут глотки.
   Хрипят-то они уже и сегодня. А завтра, когда стадо лишится своего пастуха, этого комедиантского крикуна, они и вовсе онемеют.
   – А что же сталось с отважным защитником Фабия, с Сенекой? – спросил Даркон.
   Авиола громко расхохотался:
   – Он уехал в Байи лечиться от испуга.
   И, обращаясь к Даркону, Авиола тихо добавил:
   – Он одной ногой был на том свете. Калигула счел его поступок личным оскорблением для себя и перед ужином сказал Херее, чтобы тот приказал задушить его той же ночью. А Цезония ему и говорит: "Зачем тебе это нужно?
   У него чахотка. Врачи говорят, что жить ему осталось не больше двух-трех месяцев. Оставь его на попечение Таната". Калигула, говорят, задумался, а потом сказал: "Ты права, дорогая. Пусть его покарает другой бог!"
   Даркона это позабавило.
   – Потрясающе! Другой бог! Какую, однако, власть забрала над ним эта женщина!
   Авиола пожал плечами:
   – Надолго ли?
   Потом он обратился к Бибиену:
   – Как дела на Палатине?
   – На этой неделе мы со всей пышностью откроем лупанар. Он займет всю западную часть императорского дворца. Ту, что возле сада, где у Тиберия была библиотека. Она как нельзя лучше подходит для наших целей. Сплошное золото и шелка. Вы глаза вытаращите. – Бибиен продолжал голосом рыночного зазывалы:
   – Самый большой, самый великолепный, самый изумительный лупанар на свете! Только для благородных римлян и восточных монархов! Отборные красотки со всего света! И кроме того, жены и девицы из знатнейших римских семей. За вход – сто золотых! А кроме того. за тройную плату – сенсационное развлечение: все три сестры императора.
   – Перестань! – испуганно воскликнул Друз.
   Бибиен пожал плечами:
   – Наивный! Цезарь рассказывает об этом каждому встречному. Он сказал, что сам будет взимать входную плату. Скрывать тут нечего.
   Сенаторы оживились, лишь Пизон хмурился. У него была красавица жена и не менее красивая пятнадцатилетняя дочь.
   – Я бы занялся Ливиллой. Это настоящий бес, огонь, а не женщина, – заявил Даркон.
   – А я, наоборот, я бы попробовал Агриппину, – с видом гурмана заметил Бибиен. – Она такая нежная, скромная…
   Авиола забеспокоился. Он вспомнил о Торквате, которую отослал в Испанию, подальше от этой напасти. А вдруг и там до нее дотянутся лапы Калигулы?
   Друз со смехом сказал Даркону:
   – Но ведь Ливилла – невеста Луция Куриона. А ты хочешь…
   – Я думаю, ей это не помешает, – саркастически улыбнулся Даркон.
   – А Луцию? – ухмыльнулся Бибиен.
   Они оба расхохотались.
   – Даже на царственной розе есть шипы!