Страница:
— Это — последний раз. Больше не приходите. Вы должны всегда ходить к своим врачам. Спокойной ночи, и благослови вас Бог.
Вернувшись к миссис Киф, я рассеял толпу, собравшуюся и там.
Я страшился воскресного вечера — и не зря. Подходя к «X», я еще издали увидел, что они опять собрались и привели новых; очередь тянулась из общежития на тротуар. Я собрал их всех вместе и устроил посреди улицы митинг.
— Леди и джентльмены, я ничем не могу вам помочь. Я болен так же, как вы. У меня болит каждая косточка. Пожмем руки и пожелаем друг другу спокойной ночи.
Я побежал обратно к дому миссис Киф, где тоже собралась толпа. Я распустил ее с теми же словами. Миссис Киф наблюдала за нами из окна. Когда посторонние ушли, она отперла мне дверь.
— Ох, мистер Норт, я этого долго не выдержу. Я запираю дверь, а они ходят вокруг дома и стучат в окна, как будто они нищие, а я их в метель не пускаю погреться. Вот тут вам письмо принесли.
«Дорогой мистер Норт, мне было бы очень приятно увидеться с Вами сегодня вечером в половине одиннадцатого. Ваш искренний друг Амелия Крэнстон».
В половине одиннадцатого я прибыл на Спринг-стрит. Комнаты быстро пустели. Наконец не осталось никого, кроме миссис Крэнстон, мистера Гриффина и миссис Грант, ее главной помощницы по пансиону. Я сел рядом с миссис Крэнстон, которая казалась сегодня особенно крупной, приветливой и благодушной.
— Спасибо, что пришли, мистер Норт.
— Простите, что долго не появлялся. Расписание у меня с каждой неделей все плотнее.
— Да, мне докладывали… в два часа ночи разъезжаете по Авеню на велосипеде, подкармливаете диких животных. — Миссис Крэнстон было приятно показывать свое всеведение. — Миссис Грант, будьте добры, скажите Джиму, чтобы принес напитки, которые я поставила в ледник. — Нам подали джин с содовой, а я уже знал, что это — признак чего-то необычайного. Она понизила голос: — У вас неприятности, мистер Норт?
— Да, мадам. Спасибо вам за письмо.
— Вы стали очень знамениты в определенных кругах. В четверг вечером и сегодня мои гости только о вас и говорили. Так или иначе, вы вернули к жизни доктора Босворта, и теперь он скачет по округе, словно пятидесятилетний парнишка. Так или иначе, вы избавили мисс Скил от головных болей. Слуги внимательно наблюдают за хозяевами, мистер Норт. Сколько пациентов вас ждало сегодня вечером?
— Больше двадцати пяти в одном месте и десяток в другом.
— Через неделю очередь вытянется на квартал.
— Помогите мне, миссис Крэнстон. Я люблю Ньюпорт. Я хочу пробыть здесь до осени. Нет у меня «электрических» рук. Я мошенник и самозванец. В первый вечер я не мог выгнать их из здания. Вы бы видели их глаза — лучше быть мошенником и самозванцем, чем… жестоким. Я же не причинил им вреда, правда?
— Положите руки на стол ладонями кверху.
Она провела по ним кончиками пальцев и, глотнув джина, сказала:
— В вас что-то есть, я сразу это поняла.
Я поспешно спрятал руки. Она продолжала ровным голосом с обычной спокойной улыбкой:
— Мистер Норт, даже у самых счастливых и здоровых женщин — а нас таких мало — где-то сидит постоянный страх перед болезнью. Страх. Даже когда они не думают об этом, они об этом думают. У большинства мужчин не так: вы думаете, что будете жить вечно. Вы думаете, что будете жить вечно, мистер Норт?
— Нет, мадам, — ответил я с улыбкой. — Я скажу: «Руки я обе грел у жизни очага; угаснет он, и я готов к уходу» [93]. Но перед уходом я хотел бы повидать Эдвину.
Она посмотрела на меня с удивлением:
— Странно, что вы об этом заговорили. Эдвина вернулась из плавания. Она уже неделю в Нью-Йорке, занимается приготовлениями к здешнему осеннему сезону. Генри Симмонс поехал за ней в Нью-Йорк. Я жду их сегодня вечером. Эдвина о вас все знает.
— Обо мне?!
— Да, да. Неделю назад я ей написала о ваших затруднениях. И она сразу ответила. Ведь это она придумала, как вам выпутаться из этой истории. А мы с Генри Симмонсом все организовали. — Она взяла со стола конверт и помахала им у меня перед носом, как костью перед собакой.
— О, миссис Крэнстон!
— Но сперва еще два слова о вашем новом положении в Ньюпорте. У женщин никогда нет полного доверия к врачам. Женщины и религиозны, и суеверны. Им непременно подавай чудо. Вы — новейший чудотворец. В городе много массажистов, знахарей и шептунов. У них есть патенты, и они берут деньги за лечение. Слава о вас пошла оттого, что вы не берете. Вы внушаете доверие — гораздо больше, чем любой врач. Если ты врачу платишь, ты покупаешь право его критиковать, словно он обыкновенный торгаш. А чуда купить нельзя, это всем известно, — вот почему вы чудотворец. Что-то не видно, чтобы доктор Босворт или Скилы подарили вам автомобиль или хотя бы золотые часы, — а ведь подумать только, что вы для них сделали! Вы все так же ездите на велосипеде! Мне не нравился этот разговор. Я не мог отвести глаз от конверта. Я только облизывался на эту косточку. Я понимал, что миссис Крэнстон меня дразнит, может быть, наказывает за то, что я не прибег к ее помощи раньше, за то, что так долго не появлялся в ее доме. Я опустился на одно колено:
— Миссис Крэнстон, простите меня, пожалуйста, за то, что я так долго не приходил. Я вам стольким обязан.
Она рассмеялась и накрыла ладонью мою руку. Благополучные женщины любят прощать, когда их просят.
— В этом конверте лежит документ. Не официальный, но выглядит официально. На нем сургуч и ленточки, и написан он на бланке медицинской организации, которая давным-давно влилась в другие. — Она вынула его и положила передо мной:
«Всем заинтересованным лицам: мистер Т.Теофил Норт, проживающий в Ньюпорте, штат Род-Айленд, не имеет права оказывать медицинскую помощь какого бы то ни было рода и характера, за исключением случаев, когда пациент может представить ему письменное разрешение врача, официально зарегистрированного в этом городе. Канцелярия Инспектора здравоохранения, …числа августа месяца, 1926 года».
— Миссис Крэнстон!
— Подождите, в конверте есть еще один документ.
«Настоящим мистеру Т.Теофилу Норту, проживающему в Ньюпорте, штат Род-Айленд, дается разрешение на один визит, длительностью не свыше получаса, к мисс Лизелотте Мюллер, проживающей по адресу: Спринг-стрит, N… для оказания ей помощи и поддержки по его собственному усмотрению».
Подписано было весьма уважаемым городским врачом и датировано вчерашним днем.
Я уставился на нее:
— Мисс Мюллер живет здесь?
— Вы можете зайти к ней сейчас? Этот дом на самом деле — три дома. Третий и четвертый этажи в этом крыле заняты под лазарет для очень старых женщин. Они всю жизнь работали прислугами, и многих бывшие хозяева хорошо обеспечили. Большинство из них не могут одолеть и одного марша лестницы, но у них есть терраса, чтобы погреться на солнышке в хорошую погоду, и для любой погоды — общие комнаты. Кое-что там будет мучительным для глаз и обоняния, но вы нам рассказывали о своей жизни в Китае, так что опыт у вас есть. — Тут я услышал ее отрывистый, похожий на всхрап смешок. — Вы усвоили истину, что жизнь по большей части тяжела, а последние годы — в особенности. Вы не наивный юнец, мистер Норт. Мужчины редко заходят в лазарет — иногда доктор, пастор, католический священник или родственник. У нас правило — во время таких посещений дверь в палату приоткрыта. Я отправляю вас наверх с моей помощницей и подругой миссис Грант.
Я тихо спросил:
— Вы мне что-нибудь расскажете о мисс Мюллер?
— Тетя Лизелотта родилась в Германии. Она была одиннадцатым ребенком в семье пастора и в семнадцать лет через бюро найма приехала в Америку. Она работала няней в одной семье, очень уважаемой и здесь и в Нью-Йорке, и вырастила три поколения. Она купала и одевала всех этих детишек, целый день была при них, шлепала их по попкам и вытирала эти попки и присыпала. А к ней я потому вас позвала, что она была добра ко мне и много помогала, когда я была молодой, одинокой и напуганной. Она пережила всех своих родственников за границей, которые могли бы принять в ней участие. В доме, где она работала, ее очень любили, но человек она строгий, суровый и, кроме меня, мало с кем дружила. Она в здравом уме; она видит и слышит, но ее мучают ревматические боли. Боли, наверно, невыносимые — она не из тех, кто жалуется.
— А если у меня ничего не получится, миссис Крэнстон?
Она пропустила вопрос мимо ушей. И продолжала:
— Подозреваю, что слава о вас дошла и туда. У наших жильцов много друзей в лазарете. Вести о чудесах разносятся быстро… Миссис Грант, познакомьтесь, пожалуйста, с мистером Нортом.
— Здравствуйте, мистер Норт.
— Миссис Грант, сегодня мы, наверное, будем говорить по-немецки. Вы знаете немецкий?
— Ну, что вы. Ни слова.
— Миссис Крэнстон, после таких сеансов я очень слабею. Если Генри Симмонс вернется до того, как я спущусь, попросите его подождать меня и проводить домой.
— Конечно. Я думаю, Эдвина и Генри Симмонс скоро будут здесь. Эдвина тоже хотела, чтобы вы навестили тетю Лизелотту.
Я был ошеломлен.
В который раз я убеждался: счастлив тот, кому помогают женщины, в фольклоре называемые «ведуньями». Это — урок «Одиссеи».
Но, подшел ко вратам крепкозданным прекрасного града, Встретил он дочь светлоокую Зевса богиню Афину в виде несущей скудель молодой феакийския девы.
С миссис Грант я поднялся наверх. Женщины, встречавшиеся нам на лестничных площадках и в коридорах, опускали глаза и прижимались к стене. На третьем и четвертом этажах все носили одинаковые халаты в серую и белую полоску. Миссис Грант постучала в приоткрытую дверь и сказала: «Тетя Лизелотта, вас пришел проведать мистер Норт», затем села в углу, сложила руки и опустила глаза.
— Guten Abend, Fraulein Muller [94].
— Guten Abend, Herr Doktor [95].
Тетя Лизелотта высохла как скелет, но ее большие карие глаза были ясными. Она с трудом могла повернуть голову. На ней был вязаный чепец, на плечах — шарф. Белье и сама комната были безукоризненно чистые. Я продолжал по-немецки:
— Я не доктор и не пастор — просто друг миссис Крэнстон и Эдвины. — Я не знал, что скажу дальше. Я прогнал все мысли. — Можно узнать, где вы родились, тетя Лизелотта?
— Под Штутгартом, сэр.
— А! — сказал я с радостным удивлением. — В Швабии! — Об этой области я знал только то, что там родился Шиллер. — Я потом хочу посмотреть эти фотографии на стенах. Простите, я возьму вас за руку. — Я взял ее прозрачную руку в обе ладони и опустил все три руки на покрывало. Я сосредоточивал всю «энергию», какая была в моем распоряжении.
— Я очень плохо говорю по-немецки, но какой это чудесный язык! Насколько Leiden, Liebe, Sehnsucht красивее, чем «страдания», «любовь» и «желание»! — Я медленно повторил немецкие слова. По руке ее пробежала дрожь. — А ваше имя «Лизелотта» — вместо Елизавета-Шарлотта! И уменьшительные: Mutterchen, Kindlein, Engelein. — У меня возникло побуждение незаметно придвинуть наши руки к ее колену. Ее глаза были расширены и глядели в стену напротив. Она глубоко дышала. Подбородок у нее подергивался. — Я вспоминаю немецкие стихи, которые знаю благодаря музыке Баха: «Ach, Gott, wie manches Herzeleid» и «Halt' im Gedachtnis Jesum Christ», «Gleich wie der Regen und Schnee vom Himmel fallt…» [96]. Слова можно перевести, нельзя перевести то, что слышим мы, любящие язык. — Я вспомнил и продекламировал другие. Я дрожал, потому что в голове у меня звучала музыка Баха, в которой присутствует некая множественность — как в волнах и поколениях.
Я слышал шаги на цыпочках в коридоре, но поначалу — без шепота. За дверью уже собирался народ. Подозреваю, что обычай убавлять на ночь свет был нарушен в связи с моим приходом. Я осторожно убрал руки, встал и пустился осматривать комнату, останавливаясь перед картинками. Я задержался перед двумя силуэтами — вероятно, столетней давности — ее родителей. Я взглянул на нее и кивнул. Она провожала меня взглядом. Выцветший голубоватый снимок тети Лизелотты с двумя детскими колясками в Центральном парке. На всех фотографиях — сперва счастливой молодой женщиной с широким простым лицом, затем женщиной средних лет, со склонностью к полноте — она была в форменном платье, напоминающем наряд наших дьякониц, и в чепце с широкой муслиновой лентой, завязанной под подбородком. Обувалась она в тяжелые «гигиенические» туфли, вызывавшие, наверно, тихий смех на протяжении всей ее долгой жизни.
Тетя Лизелотта в старинном кресле на колесах, в ногах у нее дети — и выцветшими чернилами: «Остенде, 1880».
Германский кайзер с супругой в окружении большой группы на палубе яхты; сбоку — тетя Лизелотта с младенцем на руках, рядом — ее маленькие воспитанники. Словно про себя я произнес:
— Их Императорские Величества всемилостиво изъявили желание, чтобы я представил им мисс Лизелотту Мюллер, высоко ценимого друга нашего дома. Киль, тысяча восемьсот девяностый год.
Тетя Лизелотта на Скалистой аллее в Ньюпорте — конечно, с детьми.
Фотография свадьбы — невеста, жених и Лизелотта: «Нянюшке от Берти и Марианны, с любовью. Июнь 1909». Я произнес вслух по-английски:
— Ты и на папиной свадьбе была, правда, тетя Лизелотта?
Снимки в детской.
— «Няня, можно мы пойдем сегодня за ракушками?» — «Няня, прости меня, что я баловалась утром с галошами…» — «Няня, когда мы ляжем, ты нам расскажешь про ковер-самолет?»
Все мои движения были медленны. При каждой импровизации я глядел ей в глаза. Снова сев на стул, я прислонил наши три руки к ее колену. Она закрыла глаза, но тут же широко раскрыла — то ли в сильной тревоге, то ли от удивления.
Люди, собравшиеся в коридоре, толпились в дверях. Слышны были вздохи и стоны, стук палок. Старуха на костылях потеряла равновесие и упала ничком на пол. Я не обратил на нее внимания. Подошла миссис Грант, подняла ее с пола и с помощью других вывела из комнаты. Во время этого переполоха другая женщина, не пациентка, вошла в комнату и заняла место миссис Грант. Тетя Лизелотта отняла руку и поманила меня, чтобы я наклонился поближе. Она сказала по-немецки:
— Я хочу умереть… Почему Бог не дает мне смерти?
— Тетя Лизелотта, вы ведь помните слова, — Бах написал на них музыку, — «Gottes Zeit ist die allerbeste Zeit» [97].
Она повторила слова:
— Ja… Ja… Ich bin mude. Danke, junger Mann [98].
Я с трудом встал. Едва не засыпая от усталости, я поискал глазами миссис Грант. Взгляд мой упал на женщину, занявшую ее место, — на лицо, которое было одним из девяти самых дорогих лиц в моей жизни, хотя жизнь свела нас совсем ненадолго. Она поднялась с улыбкой. Я сказал:
— Эдвина! — И по моим щекам потекли слезы.
— Теофил, — сказала она, — ступайте вниз, я здесь побуду. Генри ждет вас. Дорогу найдете?
Прислонясь к двери, я услышал голос Эдвины:
— Тетя, милая, где болит?
— Не болит… нигде.
Я хотел выйти на лестницу, но путь был прегражден. Глаза у меня слипались; мне хотелось лечь на пол. Я медленно брел, словно через поле пшеницы. Мне приходилось отрывать чьи-то руки от моих рукавов, от пол пиджака, даже от щиколоток. Между третьим и вторым этажом я сел на ступеньку, прислонил голову к стене и уснул. Не знаю, долго ли я спал, но сон освежил меня, а когда я проснулся, рядом сидела Эдвина. Она взяла меня за руку:
— Вам лучше?
— Да, да.
— Скоро двенадцать. Они нас будут искать. Давайте спустимся. Вы можете двигаться? Пришли в себя?
— Да. Я, кажется, долго спал. Совсем отдохнул.
На площадке второго этажа под лампой, где мы могли разглядеть друг друга, она сказала:
— Вы способны выслушать хорошую новость?
— Да, Эдвина.
— Минут через пять после вашего ухода тетя Лизелотта умерла.
Я улыбнулся и хотел сказать: «Я ее убил», но Эдвина закрыла мне рот ладонью.
— Я немного понимаю по-немецки, — сказала она. — «Ich bin mude. Danke, junger Mann».
В гостиную на первом этаже мы вошли вместе.
— Долго вас не было, — сказала миссис Крэнстон. — Миссис Грант рассказала мне, как все кончилось… Вы сотворили ваше последнее чудо, доктор Норт.
— Я провожу вас до дома, дружище, — сказал Генри.
Я попрощался с дамами. Когда я был в дверях, миссис Крэнстон меня окликнула:
— Мистер Норт, вы забыли конверт.
Я вернулся и взял его. И с поклоном сказал:
— Спасибо вам, милостивые государыни.
По дороге домой, воспрянув духом благодаря доброму приятелю Генри и тому, что у меня появился новый друг — Эдвина, я вспомнил одну свою теорию, которую долго и с удовольствием проверял на практике, — теорию «Созвездий»: у человека должно быть три друга-мужчины старше его, три — примерно его возраста и три — младше. У него должно быть три старших друга-женщины, три — его лет и три — моложе. Этих дважды девять друзей я называю его Созвездием.
У женщины тоже должно быть свое Созвездие.
Дружба эта не имеет ничего общего со страстной любовью. Любовь-страсть — чудесное чувство, но у нее свои законы и свои пути. Ничего общего не имеют с этой дружбой и семейные связи, у которых свои законы и свои пути.
Редко (а может быть, и никогда) все эти восемнадцать вакансий бывают заполнены одновременно. Остаются пустые места; у некоторых многие годы — или всю жизнь — бывает лишь один старший или младший друг, а то и ни одного.
Зато какое глубокое удовлетворение мы испытываем, когда заполняется пробел, как в тот вечер — Эдвиной. («И я возликовал, как Звездочет, когда на круг свой выйдет новая планета» [99].) За эти месяцы в Ньюпорте я приобрел одного надежного старшего друга — Билла Уэнтворта; двух друзей моего возраста: Генри и Бодо; двух молодых друзей: Мино и Галопа; двух старших друзей-женщин: миссис Крэнстон и (хотя виделись мы редко) синьору Матера; двоих примерно моего возраста: Эдвину и Персис; двух младших: Элоизу и Элспет.
Но нельзя забывать, что мы сами принадлежим к чужим Созвездиям и это частично возмещает неполноту наших. Я, несомненно, был младшим другом, необходимым доктору Босворту, хотя такой эгоцентрик никак не мог удовлетворить мою потребность в старшем друге. От прежнего «Рипа» Ванвинкля и даже от Джорджа Грэнберри остались только тени (проба — смех; запасы смеха в них иссякли или стали мертвым грузом). Надеюсь, что я был старшим другом в Созвездии Чарльза Фенвика, но он мучительно пытался дорасти до своего возраста, и эта борьба мало что оставляла для свободного обмена дружбой.
Конечно, это весьма причудливая теория; не надо принимать ее слишком буквально, но и не стоит отвергать с порога…
В конце лета я встретил в казино Галопа. Как всегда, мы чинно обменялись рукопожатиями.
— Галоп, есть у тебя минута присесть со мной вот тут на галерее?
— Да, мистер Норт.
— Как поживает твоя семья?
— Очень хорошо.
— Когда сестра и мама уезжают в Европу?
— Послезавтра.
— Передай, пожалуйста, что я им желаю счастливого пути.
— Передам.
Приятное молчание.
— Ты уже не заканчиваешь каждую фразу «сэром», а?
Он поглядел на меня с выражением, которое я не раз наблюдал у него и определил как «внутреннюю улыбку».
— Я сказал отцу, что американские мальчики называют отца «папой».
— Неужели сказал? Он очень рассердился?
— Он поднял руки вверх и сказал, что мир трещит по всем швам… С утра я первый раз называю его «сэр», а потом больше — папой.
— Ему это еще понравится.
Приятное молчание.
— Ты решил, кем ты хочешь быть?
— Я буду врачом… Как вы думаете, мистер Норт, доктор Боско еще будет учить, когда я поступлю в университет?
— А почему бы и нет? Он совсем не старый. А ты способный ученик. Через класс или два перескочишь. Я знаю студента, который недавно кончил Гарвард в девятнадцать лег… Так ты хочешь стать нейрохирургом, а?..
Что ж, это одна из самых трудных профессий на свете — тяжелая физически, тяжелая умственно, тяжелая для души… Домой приходишь ночью, усталый, после четырех— или пятичасовой операции — да и не одной! — на волоске от смерти…
Женись на спокойной девушке. Чтобы она смеялась не вслух, а про себя, как смеешься ты… У многих знаменитых нейрохирургов есть побочные увлечения, чтобы забыться, когда ноша становится непосильной, — вроде музыки или собирания книг по истории медицины…
Многим знаменитым хирургам приходилось возводить стену между собой и пациентами. Чтобы свое сердце уберечь. Постарайся не делать этого. Когда говоришь с пациентом, держись к нему поближе. Потрепи его по плечу и улыбнись. Вам ведь вместе идти долиной смертной тени — понимаешь, что я хочу сказать?..
Великий Доктор Костоправ часто… Тебя не обидит такое прозвище?
— Нет.
— Великий Костоправ часто бывает склонен замкнуться в себе. Чтобы сберечь энергию. Становится слишком властным или чудаковатым — верный признак одиночества. Подбери себе друзей — мужчин и женщин, разного возраста. Ты не сможешь уделять им много времени, но это не важно. Ближайший друг доктора Боско живет во Франции. Они видятся раз в три-четыре года, на конференциях. Сбегают и заказывают где-нибудь роскошный ужин. Великие хирурги часто — великие гурманы. А через полчаса оказывается, что они уже хохочут… Ну, мне пора идти.
Мы чинно обменялись рукопожатиями.
— Всего хорошего, Галоп.
— И вам тоже, мистер Норт.
Вернувшись к миссис Киф, я рассеял толпу, собравшуюся и там.
Я страшился воскресного вечера — и не зря. Подходя к «X», я еще издали увидел, что они опять собрались и привели новых; очередь тянулась из общежития на тротуар. Я собрал их всех вместе и устроил посреди улицы митинг.
— Леди и джентльмены, я ничем не могу вам помочь. Я болен так же, как вы. У меня болит каждая косточка. Пожмем руки и пожелаем друг другу спокойной ночи.
Я побежал обратно к дому миссис Киф, где тоже собралась толпа. Я распустил ее с теми же словами. Миссис Киф наблюдала за нами из окна. Когда посторонние ушли, она отперла мне дверь.
— Ох, мистер Норт, я этого долго не выдержу. Я запираю дверь, а они ходят вокруг дома и стучат в окна, как будто они нищие, а я их в метель не пускаю погреться. Вот тут вам письмо принесли.
«Дорогой мистер Норт, мне было бы очень приятно увидеться с Вами сегодня вечером в половине одиннадцатого. Ваш искренний друг Амелия Крэнстон».
В половине одиннадцатого я прибыл на Спринг-стрит. Комнаты быстро пустели. Наконец не осталось никого, кроме миссис Крэнстон, мистера Гриффина и миссис Грант, ее главной помощницы по пансиону. Я сел рядом с миссис Крэнстон, которая казалась сегодня особенно крупной, приветливой и благодушной.
— Спасибо, что пришли, мистер Норт.
— Простите, что долго не появлялся. Расписание у меня с каждой неделей все плотнее.
— Да, мне докладывали… в два часа ночи разъезжаете по Авеню на велосипеде, подкармливаете диких животных. — Миссис Крэнстон было приятно показывать свое всеведение. — Миссис Грант, будьте добры, скажите Джиму, чтобы принес напитки, которые я поставила в ледник. — Нам подали джин с содовой, а я уже знал, что это — признак чего-то необычайного. Она понизила голос: — У вас неприятности, мистер Норт?
— Да, мадам. Спасибо вам за письмо.
— Вы стали очень знамениты в определенных кругах. В четверг вечером и сегодня мои гости только о вас и говорили. Так или иначе, вы вернули к жизни доктора Босворта, и теперь он скачет по округе, словно пятидесятилетний парнишка. Так или иначе, вы избавили мисс Скил от головных болей. Слуги внимательно наблюдают за хозяевами, мистер Норт. Сколько пациентов вас ждало сегодня вечером?
— Больше двадцати пяти в одном месте и десяток в другом.
— Через неделю очередь вытянется на квартал.
— Помогите мне, миссис Крэнстон. Я люблю Ньюпорт. Я хочу пробыть здесь до осени. Нет у меня «электрических» рук. Я мошенник и самозванец. В первый вечер я не мог выгнать их из здания. Вы бы видели их глаза — лучше быть мошенником и самозванцем, чем… жестоким. Я же не причинил им вреда, правда?
— Положите руки на стол ладонями кверху.
Она провела по ним кончиками пальцев и, глотнув джина, сказала:
— В вас что-то есть, я сразу это поняла.
Я поспешно спрятал руки. Она продолжала ровным голосом с обычной спокойной улыбкой:
— Мистер Норт, даже у самых счастливых и здоровых женщин — а нас таких мало — где-то сидит постоянный страх перед болезнью. Страх. Даже когда они не думают об этом, они об этом думают. У большинства мужчин не так: вы думаете, что будете жить вечно. Вы думаете, что будете жить вечно, мистер Норт?
— Нет, мадам, — ответил я с улыбкой. — Я скажу: «Руки я обе грел у жизни очага; угаснет он, и я готов к уходу» [93]. Но перед уходом я хотел бы повидать Эдвину.
Она посмотрела на меня с удивлением:
— Странно, что вы об этом заговорили. Эдвина вернулась из плавания. Она уже неделю в Нью-Йорке, занимается приготовлениями к здешнему осеннему сезону. Генри Симмонс поехал за ней в Нью-Йорк. Я жду их сегодня вечером. Эдвина о вас все знает.
— Обо мне?!
— Да, да. Неделю назад я ей написала о ваших затруднениях. И она сразу ответила. Ведь это она придумала, как вам выпутаться из этой истории. А мы с Генри Симмонсом все организовали. — Она взяла со стола конверт и помахала им у меня перед носом, как костью перед собакой.
— О, миссис Крэнстон!
— Но сперва еще два слова о вашем новом положении в Ньюпорте. У женщин никогда нет полного доверия к врачам. Женщины и религиозны, и суеверны. Им непременно подавай чудо. Вы — новейший чудотворец. В городе много массажистов, знахарей и шептунов. У них есть патенты, и они берут деньги за лечение. Слава о вас пошла оттого, что вы не берете. Вы внушаете доверие — гораздо больше, чем любой врач. Если ты врачу платишь, ты покупаешь право его критиковать, словно он обыкновенный торгаш. А чуда купить нельзя, это всем известно, — вот почему вы чудотворец. Что-то не видно, чтобы доктор Босворт или Скилы подарили вам автомобиль или хотя бы золотые часы, — а ведь подумать только, что вы для них сделали! Вы все так же ездите на велосипеде! Мне не нравился этот разговор. Я не мог отвести глаз от конверта. Я только облизывался на эту косточку. Я понимал, что миссис Крэнстон меня дразнит, может быть, наказывает за то, что я не прибег к ее помощи раньше, за то, что так долго не появлялся в ее доме. Я опустился на одно колено:
— Миссис Крэнстон, простите меня, пожалуйста, за то, что я так долго не приходил. Я вам стольким обязан.
Она рассмеялась и накрыла ладонью мою руку. Благополучные женщины любят прощать, когда их просят.
— В этом конверте лежит документ. Не официальный, но выглядит официально. На нем сургуч и ленточки, и написан он на бланке медицинской организации, которая давным-давно влилась в другие. — Она вынула его и положила передо мной:
«Всем заинтересованным лицам: мистер Т.Теофил Норт, проживающий в Ньюпорте, штат Род-Айленд, не имеет права оказывать медицинскую помощь какого бы то ни было рода и характера, за исключением случаев, когда пациент может представить ему письменное разрешение врача, официально зарегистрированного в этом городе. Канцелярия Инспектора здравоохранения, …числа августа месяца, 1926 года».
— Миссис Крэнстон!
— Подождите, в конверте есть еще один документ.
«Настоящим мистеру Т.Теофилу Норту, проживающему в Ньюпорте, штат Род-Айленд, дается разрешение на один визит, длительностью не свыше получаса, к мисс Лизелотте Мюллер, проживающей по адресу: Спринг-стрит, N… для оказания ей помощи и поддержки по его собственному усмотрению».
Подписано было весьма уважаемым городским врачом и датировано вчерашним днем.
Я уставился на нее:
— Мисс Мюллер живет здесь?
— Вы можете зайти к ней сейчас? Этот дом на самом деле — три дома. Третий и четвертый этажи в этом крыле заняты под лазарет для очень старых женщин. Они всю жизнь работали прислугами, и многих бывшие хозяева хорошо обеспечили. Большинство из них не могут одолеть и одного марша лестницы, но у них есть терраса, чтобы погреться на солнышке в хорошую погоду, и для любой погоды — общие комнаты. Кое-что там будет мучительным для глаз и обоняния, но вы нам рассказывали о своей жизни в Китае, так что опыт у вас есть. — Тут я услышал ее отрывистый, похожий на всхрап смешок. — Вы усвоили истину, что жизнь по большей части тяжела, а последние годы — в особенности. Вы не наивный юнец, мистер Норт. Мужчины редко заходят в лазарет — иногда доктор, пастор, католический священник или родственник. У нас правило — во время таких посещений дверь в палату приоткрыта. Я отправляю вас наверх с моей помощницей и подругой миссис Грант.
Я тихо спросил:
— Вы мне что-нибудь расскажете о мисс Мюллер?
— Тетя Лизелотта родилась в Германии. Она была одиннадцатым ребенком в семье пастора и в семнадцать лет через бюро найма приехала в Америку. Она работала няней в одной семье, очень уважаемой и здесь и в Нью-Йорке, и вырастила три поколения. Она купала и одевала всех этих детишек, целый день была при них, шлепала их по попкам и вытирала эти попки и присыпала. А к ней я потому вас позвала, что она была добра ко мне и много помогала, когда я была молодой, одинокой и напуганной. Она пережила всех своих родственников за границей, которые могли бы принять в ней участие. В доме, где она работала, ее очень любили, но человек она строгий, суровый и, кроме меня, мало с кем дружила. Она в здравом уме; она видит и слышит, но ее мучают ревматические боли. Боли, наверно, невыносимые — она не из тех, кто жалуется.
— А если у меня ничего не получится, миссис Крэнстон?
Она пропустила вопрос мимо ушей. И продолжала:
— Подозреваю, что слава о вас дошла и туда. У наших жильцов много друзей в лазарете. Вести о чудесах разносятся быстро… Миссис Грант, познакомьтесь, пожалуйста, с мистером Нортом.
— Здравствуйте, мистер Норт.
— Миссис Грант, сегодня мы, наверное, будем говорить по-немецки. Вы знаете немецкий?
— Ну, что вы. Ни слова.
— Миссис Крэнстон, после таких сеансов я очень слабею. Если Генри Симмонс вернется до того, как я спущусь, попросите его подождать меня и проводить домой.
— Конечно. Я думаю, Эдвина и Генри Симмонс скоро будут здесь. Эдвина тоже хотела, чтобы вы навестили тетю Лизелотту.
Я был ошеломлен.
В который раз я убеждался: счастлив тот, кому помогают женщины, в фольклоре называемые «ведуньями». Это — урок «Одиссеи».
Но, подшел ко вратам крепкозданным прекрасного града, Встретил он дочь светлоокую Зевса богиню Афину в виде несущей скудель молодой феакийския девы.
С миссис Грант я поднялся наверх. Женщины, встречавшиеся нам на лестничных площадках и в коридорах, опускали глаза и прижимались к стене. На третьем и четвертом этажах все носили одинаковые халаты в серую и белую полоску. Миссис Грант постучала в приоткрытую дверь и сказала: «Тетя Лизелотта, вас пришел проведать мистер Норт», затем села в углу, сложила руки и опустила глаза.
— Guten Abend, Fraulein Muller [94].
— Guten Abend, Herr Doktor [95].
Тетя Лизелотта высохла как скелет, но ее большие карие глаза были ясными. Она с трудом могла повернуть голову. На ней был вязаный чепец, на плечах — шарф. Белье и сама комната были безукоризненно чистые. Я продолжал по-немецки:
— Я не доктор и не пастор — просто друг миссис Крэнстон и Эдвины. — Я не знал, что скажу дальше. Я прогнал все мысли. — Можно узнать, где вы родились, тетя Лизелотта?
— Под Штутгартом, сэр.
— А! — сказал я с радостным удивлением. — В Швабии! — Об этой области я знал только то, что там родился Шиллер. — Я потом хочу посмотреть эти фотографии на стенах. Простите, я возьму вас за руку. — Я взял ее прозрачную руку в обе ладони и опустил все три руки на покрывало. Я сосредоточивал всю «энергию», какая была в моем распоряжении.
— Я очень плохо говорю по-немецки, но какой это чудесный язык! Насколько Leiden, Liebe, Sehnsucht красивее, чем «страдания», «любовь» и «желание»! — Я медленно повторил немецкие слова. По руке ее пробежала дрожь. — А ваше имя «Лизелотта» — вместо Елизавета-Шарлотта! И уменьшительные: Mutterchen, Kindlein, Engelein. — У меня возникло побуждение незаметно придвинуть наши руки к ее колену. Ее глаза были расширены и глядели в стену напротив. Она глубоко дышала. Подбородок у нее подергивался. — Я вспоминаю немецкие стихи, которые знаю благодаря музыке Баха: «Ach, Gott, wie manches Herzeleid» и «Halt' im Gedachtnis Jesum Christ», «Gleich wie der Regen und Schnee vom Himmel fallt…» [96]. Слова можно перевести, нельзя перевести то, что слышим мы, любящие язык. — Я вспомнил и продекламировал другие. Я дрожал, потому что в голове у меня звучала музыка Баха, в которой присутствует некая множественность — как в волнах и поколениях.
Я слышал шаги на цыпочках в коридоре, но поначалу — без шепота. За дверью уже собирался народ. Подозреваю, что обычай убавлять на ночь свет был нарушен в связи с моим приходом. Я осторожно убрал руки, встал и пустился осматривать комнату, останавливаясь перед картинками. Я задержался перед двумя силуэтами — вероятно, столетней давности — ее родителей. Я взглянул на нее и кивнул. Она провожала меня взглядом. Выцветший голубоватый снимок тети Лизелотты с двумя детскими колясками в Центральном парке. На всех фотографиях — сперва счастливой молодой женщиной с широким простым лицом, затем женщиной средних лет, со склонностью к полноте — она была в форменном платье, напоминающем наряд наших дьякониц, и в чепце с широкой муслиновой лентой, завязанной под подбородком. Обувалась она в тяжелые «гигиенические» туфли, вызывавшие, наверно, тихий смех на протяжении всей ее долгой жизни.
Тетя Лизелотта в старинном кресле на колесах, в ногах у нее дети — и выцветшими чернилами: «Остенде, 1880».
Германский кайзер с супругой в окружении большой группы на палубе яхты; сбоку — тетя Лизелотта с младенцем на руках, рядом — ее маленькие воспитанники. Словно про себя я произнес:
— Их Императорские Величества всемилостиво изъявили желание, чтобы я представил им мисс Лизелотту Мюллер, высоко ценимого друга нашего дома. Киль, тысяча восемьсот девяностый год.
Тетя Лизелотта на Скалистой аллее в Ньюпорте — конечно, с детьми.
Фотография свадьбы — невеста, жених и Лизелотта: «Нянюшке от Берти и Марианны, с любовью. Июнь 1909». Я произнес вслух по-английски:
— Ты и на папиной свадьбе была, правда, тетя Лизелотта?
Снимки в детской.
— «Няня, можно мы пойдем сегодня за ракушками?» — «Няня, прости меня, что я баловалась утром с галошами…» — «Няня, когда мы ляжем, ты нам расскажешь про ковер-самолет?»
Все мои движения были медленны. При каждой импровизации я глядел ей в глаза. Снова сев на стул, я прислонил наши три руки к ее колену. Она закрыла глаза, но тут же широко раскрыла — то ли в сильной тревоге, то ли от удивления.
Люди, собравшиеся в коридоре, толпились в дверях. Слышны были вздохи и стоны, стук палок. Старуха на костылях потеряла равновесие и упала ничком на пол. Я не обратил на нее внимания. Подошла миссис Грант, подняла ее с пола и с помощью других вывела из комнаты. Во время этого переполоха другая женщина, не пациентка, вошла в комнату и заняла место миссис Грант. Тетя Лизелотта отняла руку и поманила меня, чтобы я наклонился поближе. Она сказала по-немецки:
— Я хочу умереть… Почему Бог не дает мне смерти?
— Тетя Лизелотта, вы ведь помните слова, — Бах написал на них музыку, — «Gottes Zeit ist die allerbeste Zeit» [97].
Она повторила слова:
— Ja… Ja… Ich bin mude. Danke, junger Mann [98].
Я с трудом встал. Едва не засыпая от усталости, я поискал глазами миссис Грант. Взгляд мой упал на женщину, занявшую ее место, — на лицо, которое было одним из девяти самых дорогих лиц в моей жизни, хотя жизнь свела нас совсем ненадолго. Она поднялась с улыбкой. Я сказал:
— Эдвина! — И по моим щекам потекли слезы.
— Теофил, — сказала она, — ступайте вниз, я здесь побуду. Генри ждет вас. Дорогу найдете?
Прислонясь к двери, я услышал голос Эдвины:
— Тетя, милая, где болит?
— Не болит… нигде.
Я хотел выйти на лестницу, но путь был прегражден. Глаза у меня слипались; мне хотелось лечь на пол. Я медленно брел, словно через поле пшеницы. Мне приходилось отрывать чьи-то руки от моих рукавов, от пол пиджака, даже от щиколоток. Между третьим и вторым этажом я сел на ступеньку, прислонил голову к стене и уснул. Не знаю, долго ли я спал, но сон освежил меня, а когда я проснулся, рядом сидела Эдвина. Она взяла меня за руку:
— Вам лучше?
— Да, да.
— Скоро двенадцать. Они нас будут искать. Давайте спустимся. Вы можете двигаться? Пришли в себя?
— Да. Я, кажется, долго спал. Совсем отдохнул.
На площадке второго этажа под лампой, где мы могли разглядеть друг друга, она сказала:
— Вы способны выслушать хорошую новость?
— Да, Эдвина.
— Минут через пять после вашего ухода тетя Лизелотта умерла.
Я улыбнулся и хотел сказать: «Я ее убил», но Эдвина закрыла мне рот ладонью.
— Я немного понимаю по-немецки, — сказала она. — «Ich bin mude. Danke, junger Mann».
В гостиную на первом этаже мы вошли вместе.
— Долго вас не было, — сказала миссис Крэнстон. — Миссис Грант рассказала мне, как все кончилось… Вы сотворили ваше последнее чудо, доктор Норт.
— Я провожу вас до дома, дружище, — сказал Генри.
Я попрощался с дамами. Когда я был в дверях, миссис Крэнстон меня окликнула:
— Мистер Норт, вы забыли конверт.
Я вернулся и взял его. И с поклоном сказал:
— Спасибо вам, милостивые государыни.
По дороге домой, воспрянув духом благодаря доброму приятелю Генри и тому, что у меня появился новый друг — Эдвина, я вспомнил одну свою теорию, которую долго и с удовольствием проверял на практике, — теорию «Созвездий»: у человека должно быть три друга-мужчины старше его, три — примерно его возраста и три — младше. У него должно быть три старших друга-женщины, три — его лет и три — моложе. Этих дважды девять друзей я называю его Созвездием.
У женщины тоже должно быть свое Созвездие.
Дружба эта не имеет ничего общего со страстной любовью. Любовь-страсть — чудесное чувство, но у нее свои законы и свои пути. Ничего общего не имеют с этой дружбой и семейные связи, у которых свои законы и свои пути.
Редко (а может быть, и никогда) все эти восемнадцать вакансий бывают заполнены одновременно. Остаются пустые места; у некоторых многие годы — или всю жизнь — бывает лишь один старший или младший друг, а то и ни одного.
Зато какое глубокое удовлетворение мы испытываем, когда заполняется пробел, как в тот вечер — Эдвиной. («И я возликовал, как Звездочет, когда на круг свой выйдет новая планета» [99].) За эти месяцы в Ньюпорте я приобрел одного надежного старшего друга — Билла Уэнтворта; двух друзей моего возраста: Генри и Бодо; двух молодых друзей: Мино и Галопа; двух старших друзей-женщин: миссис Крэнстон и (хотя виделись мы редко) синьору Матера; двоих примерно моего возраста: Эдвину и Персис; двух младших: Элоизу и Элспет.
Но нельзя забывать, что мы сами принадлежим к чужим Созвездиям и это частично возмещает неполноту наших. Я, несомненно, был младшим другом, необходимым доктору Босворту, хотя такой эгоцентрик никак не мог удовлетворить мою потребность в старшем друге. От прежнего «Рипа» Ванвинкля и даже от Джорджа Грэнберри остались только тени (проба — смех; запасы смеха в них иссякли или стали мертвым грузом). Надеюсь, что я был старшим другом в Созвездии Чарльза Фенвика, но он мучительно пытался дорасти до своего возраста, и эта борьба мало что оставляла для свободного обмена дружбой.
Конечно, это весьма причудливая теория; не надо принимать ее слишком буквально, но и не стоит отвергать с порога…
В конце лета я встретил в казино Галопа. Как всегда, мы чинно обменялись рукопожатиями.
— Галоп, есть у тебя минута присесть со мной вот тут на галерее?
— Да, мистер Норт.
— Как поживает твоя семья?
— Очень хорошо.
— Когда сестра и мама уезжают в Европу?
— Послезавтра.
— Передай, пожалуйста, что я им желаю счастливого пути.
— Передам.
Приятное молчание.
— Ты уже не заканчиваешь каждую фразу «сэром», а?
Он поглядел на меня с выражением, которое я не раз наблюдал у него и определил как «внутреннюю улыбку».
— Я сказал отцу, что американские мальчики называют отца «папой».
— Неужели сказал? Он очень рассердился?
— Он поднял руки вверх и сказал, что мир трещит по всем швам… С утра я первый раз называю его «сэр», а потом больше — папой.
— Ему это еще понравится.
Приятное молчание.
— Ты решил, кем ты хочешь быть?
— Я буду врачом… Как вы думаете, мистер Норт, доктор Боско еще будет учить, когда я поступлю в университет?
— А почему бы и нет? Он совсем не старый. А ты способный ученик. Через класс или два перескочишь. Я знаю студента, который недавно кончил Гарвард в девятнадцать лег… Так ты хочешь стать нейрохирургом, а?..
Что ж, это одна из самых трудных профессий на свете — тяжелая физически, тяжелая умственно, тяжелая для души… Домой приходишь ночью, усталый, после четырех— или пятичасовой операции — да и не одной! — на волоске от смерти…
Женись на спокойной девушке. Чтобы она смеялась не вслух, а про себя, как смеешься ты… У многих знаменитых нейрохирургов есть побочные увлечения, чтобы забыться, когда ноша становится непосильной, — вроде музыки или собирания книг по истории медицины…
Многим знаменитым хирургам приходилось возводить стену между собой и пациентами. Чтобы свое сердце уберечь. Постарайся не делать этого. Когда говоришь с пациентом, держись к нему поближе. Потрепи его по плечу и улыбнись. Вам ведь вместе идти долиной смертной тени — понимаешь, что я хочу сказать?..
Великий Доктор Костоправ часто… Тебя не обидит такое прозвище?
— Нет.
— Великий Костоправ часто бывает склонен замкнуться в себе. Чтобы сберечь энергию. Становится слишком властным или чудаковатым — верный признак одиночества. Подбери себе друзей — мужчин и женщин, разного возраста. Ты не сможешь уделять им много времени, но это не важно. Ближайший друг доктора Боско живет во Франции. Они видятся раз в три-четыре года, на конференциях. Сбегают и заказывают где-нибудь роскошный ужин. Великие хирурги часто — великие гурманы. А через полчаса оказывается, что они уже хохочут… Ну, мне пора идти.
Мы чинно обменялись рукопожатиями.
— Всего хорошего, Галоп.
— И вам тоже, мистер Норт.
13. БОДО И ПЕРСИС
Эту главу можно было бы назвать «Девять фронтонов — часть вторая», но удобнее оказалось поместить ее среди последних глав. Поэтому она выпадает из хронологической последовательности. События, о которых будет речь, произошли после поездки с доктором Босвортом и Персис в «Уайтхолл» епископа Беркли (когда я объяснил, что Бодо — не охотник за приданым, а сам — приданое) и перед моим последним посещением «Девяти фронтонов» (и грозным ультиматумом миссис Босворт: «Папа, либо это чудовище покинет дом, либо я!»).
Я еще не нашел квартиры. Я пока живу в ХАМЛ.
По понедельникам вечера у меня были свободны. Как-то в понедельник, поужинав в городе, я часов в восемь вернулся в «X». Дежурный подал мне письмо, которое лежало в моем ящике. Тут же, возле конторки, я открыл и прочел его. «Уважаемый мистер Норт, я часто катаюсь по вечерам. Мне бы хотелось, чтобы завтра вечером Вы составили мне компанию — если не слишком устанете после чтения с дедушкой. Ваш велосипед можно положить на заднее сиденье, а потом я отвезу Вас домой. У меня к Вам неотложный разговор. Отвечать на это письмо не надо. После занятий я буду ждать Вас у двери „Девяти фронтонов“. Ваша Персис Теннисон». Я сунул письмо в карман и направился было наверх, но дежурный меня остановил:
— Мистер Норт, тут вас джентльмен дожидается.
Я обернулся — ко мне шел Бодо. Я никогда не видел у него такого строгого, напряженного лица. Мы пожали друг другу руки.
— Grub Gott, Herr Baron [100].
— Lobet den Herrn in der Ewigkeit [101], — ответил он без улыбки. — Теофил, я пришел попрощаться. Есть у вас час для разговора? Я хочу слегка напиться.
— Я готов.
— Машину я оставил на углу. У меня две фляги со шнапсом.
Я пошел за ним.
— Куда мы?
— К Доэни, у общественного пляжа. Нужен лед. Шнапс — лучше всего холодный.
Машина тронулась. Он сказал:
— По своей воле больше ни за что не приеду в Ньюпорт.
— Когда вы уезжаете?
— Завтра Венеблы дают в мою честь небольшой ужин. Когда гости разойдутся, я сяду в машину и буду ехать всю ночь до самого Вашингтона.
Мрачность его ощущалась в кабине как тяжелый груз. Я молчал. Доэни держал «сухой» бар, то есть не подавал запрещенных напитков. Шторы на окнах не опускались. Гости могли приносить с собой. Бар был приветлив, как сам мистер Доэни, — и пустовал. Мы сели у открытого окна, попросили две чашки и льду. Поставили в лед и чашки, и фляги. Бодо сказал:
— Дании, мы пройдемся по берегу, пока он стынет.
— Хорошо, мистер Штамс.
Мы перешли дорогу и, увязая ногами в песке, направились к пляжному павильону, закрытому на ночь. Я следовал за ним, как ученая собака. Бодо поднялся по лестнице на веранду и прислонился спиной к столбу.
— Сядьте, Теофил; я хочу немного подумать вслух.
Я подчинился. На Бодо было тяжело смотреть.
В наше время принято считать, что взрослые мужчины не плачут. Сам я слезлив, но не рыдаю. Я плачу от музыки, плачу над книгами и в кино. Никогда не рыдаю. Я рассказывал в седьмой главе, как Элберт Хьюз — не совсем, правда, взрослый мужчина — плакал словно младенец и как это меня раздражало. В колледже у меня был приятель, которого чуть не исключили из университета за плагиат: он напечатал чужой рассказ в студенческом журнале, где я был редактором. Отец его был священник. Дело пахло страшным скандалом и позором, которые испортили бы ему жизнь. Может быть, стоило бы рассказать эту историю отдельно. Зрелище его унижения было тем более сокрушительным, что обманул он без всякого умысла. А в форте Адамс я знал солдата, попавшего в армию с фермы в Кентукки. Он никогда не уезжал от родителей, от восьми своих братьев и сестер, от своей хибарки с земляным полом дальше центра округа («До армии я и башмаки-то носил только по воскресеньям; мы с братом их по очереди носили — в церковь»). Рыдал от тоски по дому. В Американской академии в Риме я вынул из петли приятеля, который хотел повеситься в ванной, потому что подхватил венерическую болезнь, — он рыдал от ярости.
Я еще не нашел квартиры. Я пока живу в ХАМЛ.
По понедельникам вечера у меня были свободны. Как-то в понедельник, поужинав в городе, я часов в восемь вернулся в «X». Дежурный подал мне письмо, которое лежало в моем ящике. Тут же, возле конторки, я открыл и прочел его. «Уважаемый мистер Норт, я часто катаюсь по вечерам. Мне бы хотелось, чтобы завтра вечером Вы составили мне компанию — если не слишком устанете после чтения с дедушкой. Ваш велосипед можно положить на заднее сиденье, а потом я отвезу Вас домой. У меня к Вам неотложный разговор. Отвечать на это письмо не надо. После занятий я буду ждать Вас у двери „Девяти фронтонов“. Ваша Персис Теннисон». Я сунул письмо в карман и направился было наверх, но дежурный меня остановил:
— Мистер Норт, тут вас джентльмен дожидается.
Я обернулся — ко мне шел Бодо. Я никогда не видел у него такого строгого, напряженного лица. Мы пожали друг другу руки.
— Grub Gott, Herr Baron [100].
— Lobet den Herrn in der Ewigkeit [101], — ответил он без улыбки. — Теофил, я пришел попрощаться. Есть у вас час для разговора? Я хочу слегка напиться.
— Я готов.
— Машину я оставил на углу. У меня две фляги со шнапсом.
Я пошел за ним.
— Куда мы?
— К Доэни, у общественного пляжа. Нужен лед. Шнапс — лучше всего холодный.
Машина тронулась. Он сказал:
— По своей воле больше ни за что не приеду в Ньюпорт.
— Когда вы уезжаете?
— Завтра Венеблы дают в мою честь небольшой ужин. Когда гости разойдутся, я сяду в машину и буду ехать всю ночь до самого Вашингтона.
Мрачность его ощущалась в кабине как тяжелый груз. Я молчал. Доэни держал «сухой» бар, то есть не подавал запрещенных напитков. Шторы на окнах не опускались. Гости могли приносить с собой. Бар был приветлив, как сам мистер Доэни, — и пустовал. Мы сели у открытого окна, попросили две чашки и льду. Поставили в лед и чашки, и фляги. Бодо сказал:
— Дании, мы пройдемся по берегу, пока он стынет.
— Хорошо, мистер Штамс.
Мы перешли дорогу и, увязая ногами в песке, направились к пляжному павильону, закрытому на ночь. Я следовал за ним, как ученая собака. Бодо поднялся по лестнице на веранду и прислонился спиной к столбу.
— Сядьте, Теофил; я хочу немного подумать вслух.
Я подчинился. На Бодо было тяжело смотреть.
В наше время принято считать, что взрослые мужчины не плачут. Сам я слезлив, но не рыдаю. Я плачу от музыки, плачу над книгами и в кино. Никогда не рыдаю. Я рассказывал в седьмой главе, как Элберт Хьюз — не совсем, правда, взрослый мужчина — плакал словно младенец и как это меня раздражало. В колледже у меня был приятель, которого чуть не исключили из университета за плагиат: он напечатал чужой рассказ в студенческом журнале, где я был редактором. Отец его был священник. Дело пахло страшным скандалом и позором, которые испортили бы ему жизнь. Может быть, стоило бы рассказать эту историю отдельно. Зрелище его унижения было тем более сокрушительным, что обманул он без всякого умысла. А в форте Адамс я знал солдата, попавшего в армию с фермы в Кентукки. Он никогда не уезжал от родителей, от восьми своих братьев и сестер, от своей хибарки с земляным полом дальше центра округа («До армии я и башмаки-то носил только по воскресеньям; мы с братом их по очереди носили — в церковь»). Рыдал от тоски по дому. В Американской академии в Риме я вынул из петли приятеля, который хотел повеситься в ванной, потому что подхватил венерическую болезнь, — он рыдал от ярости.