Страница:
— Что тут происходит, Сара?
— Ничего! Этот олух поднял шум на пустом месте.
— Персис?
— Дедушка, тете Салли вдруг стало плохо. К счастью, здесь был мистер Норт и позвал на помощь.
Это было как в пышной опере — чувство облегчения, когда все выходит наружу. Миссис Босворт встала и подошла к отцу:
— Папа, либо это чудовище покинет дом, либо я!
— Виллис, позовите доктора Макферсона. Сара, ты устала. Ты слишком много работала. Миссис Тэрнер, будьте добры, отведите миссис Босворт в ее комнату. Ложись в постель, Сара, в постель! Персис, останься здесь. Виллис!
— Да, сэр.
— Принесите мне виски с содовой. Мистеру Норту тоже.
Виски! Это распоряжение ясно показало миссис Босворт, что ее власть кончилась. После многих лет овсяной кашицы — виски. Отстранив миссис Тэрнер, она направилась к лестнице.
— Не прикасайтесь ко мне! Я прекрасно могу идти сама.
— Доктор Босворт, — сказал я, — я глубоко уважаю миссис Босворт. Я, конечно, перестану сюда ходить, поскольку ей это так неприятно. Вы разрешите мне остаться еще на несколько минут, чтобы поблагодарить вас за удовольствие, которое доставили мне встречи с вами?
— Что? Что? Нет, мы должны поговорить. Персис, ты можешь побыть с нами?
— Да, дедушка.
— Мистер Норт считает, что должен с нами расстаться. Надеюсь, мы сможем встречаться с ним время от времени в Читальных залах.
Виллис принес напитки. Доктор Босворт поднял стакан со словами:
— Сегодня доктор Тедески рекомендовал мне немного виски по вечерам.
Мы с Персис не переглянулись, но, по-моему, у нас обоих было чувство, что мы чего-то достигли.
Так кончились мои занятия в «Девяти фронтонах».
Дом покинули и я и миссис Босворт: она — чтобы погостить у близкой подруги в Англии, я — чтобы предложить свои услуги кому-нибудь другому. Но, как я уже сказал читателю, мои отношения с обитателями «Девяти фронтонов» на этом не оборвались.
В конце лета я случайно встретил доктора Босворта. Он был сердечен, как всегда. Он доверительно сообщил мне, что возраст не позволит ему справиться с таким сложным делом, как основание Академии философов; но он замыслил другой проект — пока что втайне: он намерен построить и содержать клинику для «блестящего молодого терапевта доктора Тедески».
— Ничего! Этот олух поднял шум на пустом месте.
— Персис?
— Дедушка, тете Салли вдруг стало плохо. К счастью, здесь был мистер Норт и позвал на помощь.
Это было как в пышной опере — чувство облегчения, когда все выходит наружу. Миссис Босворт встала и подошла к отцу:
— Папа, либо это чудовище покинет дом, либо я!
— Виллис, позовите доктора Макферсона. Сара, ты устала. Ты слишком много работала. Миссис Тэрнер, будьте добры, отведите миссис Босворт в ее комнату. Ложись в постель, Сара, в постель! Персис, останься здесь. Виллис!
— Да, сэр.
— Принесите мне виски с содовой. Мистеру Норту тоже.
Виски! Это распоряжение ясно показало миссис Босворт, что ее власть кончилась. После многих лет овсяной кашицы — виски. Отстранив миссис Тэрнер, она направилась к лестнице.
— Не прикасайтесь ко мне! Я прекрасно могу идти сама.
— Доктор Босворт, — сказал я, — я глубоко уважаю миссис Босворт. Я, конечно, перестану сюда ходить, поскольку ей это так неприятно. Вы разрешите мне остаться еще на несколько минут, чтобы поблагодарить вас за удовольствие, которое доставили мне встречи с вами?
— Что? Что? Нет, мы должны поговорить. Персис, ты можешь побыть с нами?
— Да, дедушка.
— Мистер Норт считает, что должен с нами расстаться. Надеюсь, мы сможем встречаться с ним время от времени в Читальных залах.
Виллис принес напитки. Доктор Босворт поднял стакан со словами:
— Сегодня доктор Тедески рекомендовал мне немного виски по вечерам.
Мы с Персис не переглянулись, но, по-моему, у нас обоих было чувство, что мы чего-то достигли.
Так кончились мои занятия в «Девяти фронтонах».
Дом покинули и я и миссис Босворт: она — чтобы погостить у близкой подруги в Англии, я — чтобы предложить свои услуги кому-нибудь другому. Но, как я уже сказал читателю, мои отношения с обитателями «Девяти фронтонов» на этом не оборвались.
В конце лета я случайно встретил доктора Босворта. Он был сердечен, как всегда. Он доверительно сообщил мне, что возраст не позволит ему справиться с таким сложным делом, как основание Академии философов; но он замыслил другой проект — пока что втайне: он намерен построить и содержать клинику для «блестящего молодого терапевта доктора Тедески».
6. РИП
В конце июня я с удивлением обнаружил, что человек, которого я хорошо знал в университете, живет в Шестом городе Ньюпорта. Как-то раз, под вечер, я катил на велосипеде домой по авеню и вдруг услышал, что меня окликают из проезжающей машины:
— Теофил! Теофил! Какого черта ты здесь делаешь?
Я встал у обочины. Обогнав меня, машина тоже остановилась. Из нее вылез человек и, смеясь, подошел ко мне. Он со смехом хлопнул меня по спине, ткнул в грудь, схватил за плечи и затряс, как щенка. Только через несколько минут я узнал Николаса Ванвинкля. Всю жизнь — и в школе, и в университете, и на военной службе — его, понятно, звали Рипом. В их семье бытовало предание, что Вашингтон Ирвинг близко знал его деда и как-то попросил в письме разрешения дать фамилию ван Винкль симпатичному старику из его рассказа о голландцах, живших в горах Катскилл. Ему любезно разрешили, и результат известен всему миру.
Имя Рип ван Винкль снова стало знаменитым, потому что человек, который так бесцеремонно обошелся со мной на Бельвью авеню, был прославленным асом, одним из четырех наиболее отличившихся ветеранов «с нашей стороны» и грозой (вызывавшей молчаливое восхищение) немцев. Он должен был окончить Йейл в 1916 году, но среди тех, кто получал диплом в 1920-м, многие прервали учение, чтобы пойти на войну — одни добровольцами в канадскую армию, до того как наша страна начала воевать; другие, как мой брат и Боб Хатчинс, вступили в санитарные отряды во Франции и на Балканах, а уже потом перевелись в действующую армию. Многие из прошедших войну студентов, которых раскидало по всему свету, вернулись в Йейл в 1919 и 1920 годах, чтобы закончить образование. Я не был близок с Рипом — он вращался в гораздо более светском кругу, принадлежал к цвету jeunesse doree [17] и к тому же был международной знаменитостью; но я много раз беседовал с ним в Елизаветинском клубе, где он мог бы с легкостью сойти для нас за сэра Филипа Сиднея — этот идеал рыцарственности. Высокий, красивый, богатый, отличавшийся во всех видах спорта (только в футбол и бейсбол не играл), он был прост в обхождении, чего недоставало большинству чопорных и высокомерных людей его coterie [18] — сынкам стальных и финансовых королей.
Однажды в полдень, поздней весной 1921 года, вскоре после того, как закончилось мое годичное учение в Риме, я случайно столкнулся с ним в Париже, на авеню Опера. Мы встретились у входа в «Кафе де Пари», и он сразу же пригласил меня пообедать. Он нисколько не потерял своей простоты и непосредственности. На следующий день; по его словам, он возвращался в Америку, чтобы жениться «на самой лучшей девушке в мире». Мы чудесно провели этот час. Мне и в голову не пришло, что платил он за наше угощение из последних денег. За минувшие пять лет я его ни разу не видел и ничего не слыхал о его личной жизни. Пять лет — большой срок в позднюю пору юности. Ему теперь было тридцать пять, а выглядел он лет на десять старше. Живость, с которой он меня приветствовал, скоро уступила место плохо скрытому унынию или усталости.
— Ты что делаешь, Тео? Расскажи о себе. Я приглашен на ужин, но могу еще часик повременить с переодеванием. Не хочешь где-нибудь посидеть и выпить?
— Я свободен, Рип.
— Пошли — в «Мюнхингер Кинг»! Сунь свой велосипед на заднее сиденье. Ха, до чего же я рад тебя видеть! Ты ведь где-то преподавал, верно?
Я рассказал ему, что я делал и что делаю. Вынул из кошелька вырезку из ньюпортской газеты с моим объявлением. В его бескорыстном интересе было что-то трогательное, но я скоро почувствовал, что он как раз и рад возможности не говорить и не думать о самом себе. Наконец я замолчал. Взгляд его то и дело возвращался к газетной вырезке.
— Ты знаешь все эти языки?
— С грехом пополам, ну и… немного пыли в глаза.
— У тебя много учеников или слушателей, как они там называются?
— Больше, кажется, и некуда.
— А немецкий ты тоже знаешь?
— В Китае я ходил в немецкие школы и с тех пор языка не бросал.
— Тео…
— Зови меня Тедом, ладно? Теофил — тяжело, а Тео — нескладно. Теперь все меня зовут Тед или Тедди.
— Хорошо… Послушай, у меня идея. Будущей весной в Берлине состоится банкет и двухдневная встреча тех, кто воевал в воздушных силах с обеих сторон. Раскурим трубку мира, понимаешь? Рукопожатие через океан. Благородные враги. Выпьем за погибших и прочее. Я хочу поехать. Мне надо поехать. Но сначала хочу попрактиковаться в немецком. Я два года учил его в начальной школе, и у меня бабушка — немка. А на этой встрече мне важно показать, что я кое-как лопочу по-немецки… Тед, ты сможешь мне выделить часа по два дважды в неделю?
— Да. Рано утром тебя устроит? Часов в восемь? Вернулся профессиональный тренер по теннису, и я откажусь от части занятий.
— Прекрасно.
Он молча разглядывал стол.
— Жене не очень понравится, но я этого хочу и, клянусь богом, добьюсь!
— Твоей жене не нравится все, что связано с немцами?
— Нет, тут другое! У нее сто возражений против этой поездки. Бросаю ее одну с детьми в Нью-Йорке. Считает, что всякое напоминание о войне меня возбуждает и нервирует. Черт возьми, эта поездка только облегчит мне душу. И притом расходы, Тед, ненужные расходы! Имей в виду, я люблю жену, она — замечательная женщина, но терпеть не может лишних расходов. У нас дом в Нью-Йорке и коттедж здесь. Она считает, что большего она не поднимет. Но я должен поехать, Тед. Должен пожать им руки. Раскурить с ними трубку мира, понимаешь? Говорят, что я так же известен там, как Рихтгофен здесь. Можешь ты понять мое чувство?
— Могу.
— Ух, как хорошо, что мы снова встретились. Это придаст мне сил, чтобы осуществить мою затею. Тебе не кажется, что я хотя бы из вежливости должен говорить по-немецки? Поднатаскаешь меня летом, а потом я буду зубрить, как идиот, весь конец года. Видит бог, никаких других дел у меня, в сущности, нет…
— То есть как, Рип?
— У меня — контора… Идея была, что я должен управлять имуществом жены. Но капитал становился все больше, а консультанты в банке — все важнее и важнее… и дел у меня — все меньше и меньше.
Я понял его и поспешно вставил:
— А что бы ты хотел делать?
Поднявшись, он сказал:
— Делать? А ты что-нибудь посоветуй. Я хотел бы стать вагоновожатым. Я хотел бы стать телефонным монтером! — Он провел рукой по лбу, как-то беспокойно оглянулся вокруг, а потом договорил с деланной беспечностью: — Я хотел бы не пойти на сегодняшний прием я вместо этого поужинать с тобой, но не могу! — И снова сел.
— Ничего, — сказал я по-немецки. — Я ведь никуда не уезжаю. Поужинаем в другой раз.
Он мрачно задвигал свой бокал взад-вперед по столу, словно и такая возможность была сомнительной.
— Тед, помнишь, как Гулливера в стране карликов…
— В Лилипутии.
— Ну да, в Лилипутии — привязали к земле тысячами тонких шелковых нитей? Так и меня.
Я поднялся и посмотрел ему в глаза.
— Ты поедешь на банкет в Германию.
В ответ он поглядел на меня так же серьезно и понизил голос:
— Не знаю, как это сделать. Не знаю, откуда взять деньги.
— А я думал, что ты из очень зажиточной семьи.
— Разве ты не знал? — Он назвал место, где родился. — В двадцать первом году у нас в городе три большие фирмы и пять богатых семейств обанкротились.
— А тебе это было известно, когда мы встретились в Париже?
Он приставил палец к виску:
— Известно — не то слово. Но к счастью, я был помолвлен с весьма состоятельной девушкой. Я ей признался, что у меня нет ничего, кроме выходного пособия. Она засмеялась и сказала: «Милый, у тебя есть деньги. Ты будешь управлять моим имуществом, и за это тебе будут очень хорошо платить…» Я истратил последнюю сотню, чтобы отвезти ее в церковь.
В 1919-м, 1920-м и в последующие годы я встречался со многими ветеранами, не говоря уже о второй мировой войне, когда в мои обязанности входило допрашивать противников. (Мое участие в «войне Рипа», как я уже говорил, выразилось в мирной обороне бухты Наррагансетт.) Естественно, что рубцы, оставленные войной, у каждого ветерана были разными, но на одной профессии этот опыт сказался особенно болезненно — на летчиках. Люди, воевавшие на суше и на море, в ранней юности пережили то, что журналисты зовут «звездным часом» — ощущение тяжкой ответственности перед своей «частью», необходимость переносить крайнее утомление, подвергаться опасности, рисковать жизнью; многие из них несли в душе еще и бремя того, что им приходилось убивать. Но «звездный час» первого поколения боевых летчиков, кроме всего этого, имел и свои особенности. Воздушный бой был новостью; его методы и правила каждый день устанавливались на практике. Приобретение технической сноровки в воздухе вызывало у летчиков особенный подъем и гордость. Над ними не было седовласого начальства. Они ощущали себя пионерами, своего рода «землепроходцами». Их отношения с соратниками по авиации и даже с врагами были окрашены подлинным товариществом. Никто не корил их за то, что у них, вместе с немецкими летчиками, выработался особый кодекс чести. Они не опускались до того, чтобы напасть на подбитый вражеский самолет, который пытался добраться до своей базы. Летчики обеих сторон узнавали противника, с которым уже вели бой, и сигналили ему с веселым вызовом.
Жизнь у них была «гомерической»: ведь о такой жизни и написана «Илиада»
— молодой, блистательной, полной опасностей. (Гете сказал: «Илиада» учит нас тому, что обязанность наша — тут, на земле, каждодневно создавать себе ад.) Многие, выжившие в войну, были надломлены ею, и вся их последующая жизнь стала бедствием и для них, и для их близких. «Нам не посчастливилось умереть», — сказал мне один из них.) Другие продолжали жить долго и стоически. В некоторых из них, если присмотреться попристальнее, явно «сломалась пружина», убыл, иссяк источник бодрости и веселья. Таким был и Рип.
Мы поразмыслили с Рипом, где нам лучше заниматься в восемь часов утра.
— Я бы предпочел, чтобы ты приходил ко мне, но в это время дети завтракают, а жена будет то и дело забегать в комнату и напоминать о разных поручениях.
— Думаю, что Билл Уэнтворт разрешит нам воспользоваться одной из комнат отдыха за галереей казино. Может, нам придется переходить из одного помещения в другое, пока идет уборка. Я тебя в казино не видел, но полагаю, что Ваша Честь наверняка числится там в членах.
Он осклабился и прикрыл рот ладонью, словно сообщая мне позорную тайну:
— Пожизненный член. И взносов с меня не берут. — Он ткнул меня в бок словно мальчишка, стащивший коробку печенья.
И начались наши уроки: час на грамматику и словарь, а потом час разговора, в котором я играл роль немецкого офицера. У Рипа были подобраны книги на двух языках с описанием тех знаменательных дней. Ни одна наша встреча не обходилась без того, чтобы его не позвали к телефону, откуда он возвращался с дополнительным списком поручений на день, однако у него была поразительная способность быстро сосредоточиваться вновь. Он несомненно получал от занятий большое удовольствие, они затрагивали в его душе какие-то глубинные здоровые пласты. Между занятиями и он работал прилежно, и я от него не отставал. («Делаю уроки», — говорил он.) Мое расписание оставляло мало времени на посторонние разговоры, и его — тоже. Когда мы кончали, он проглядывал список поручений, которые ему полагалось выполнить: сдать заказное письмо на почте; сводить собаку к ветеринару; заехать за мисс такой-то, работавшей у жены секретарем на неполной ставке; в одиннадцать отвезти Эйлин к миссис Брэндон на урок танцев и заехать за ней в двенадцать… Миссис Ванвинкль, по-видимому, большую часть дня сама нуждалась в машине и шофере. Выглядеть он стал лучше, смеялся чаще — и почти так же весело, как во время нашей встречи на Бельвью авеню. Но получил ли он разрешение ехать в Германию — об этом не говорилось ни слова.
Как-то вечером я пошел засвидетельствовать мое почтение миссис Крэнстон.
— Добрый вечер, мистер Норт, — любезно сказала она, поглядывая на соломенную корзинку у меня в руке. Корзинка была выстлана мхом, на котором лежало несколько аризем, лесных лилий и других цветов, названия которых я не знал. — Полевые цветы! Ах, мистер Норт, откуда вы знаете, что больше всего я люблю полевые цветы!
— Выкапывать некоторые из них, кажется, запрещено, мадам, но я, по крайней мере, делал это за городом. Вдобавок я добыл лопатку и фонарь и готов посадить их возле вашего дома, там, где вы укажете.
В эту минуту вошел Генри Симмонс.
— Генри, поглядите, что мне принес мистер Норт. Помогите ему посадить их под окном у Эдвины. Пусть она порадуется им, когда вернется. Ведь это для всех нас подарок, и я, со своей стороны, душевно вас благодарю. — Она нажала звонок. — Джерри принесет вам кувшин с водой, и цветы сразу почувствуют себя как дома.
Ни я, ни Генри не были опытными цветоводами, но старались как могли. Потом мы вымыли руки и пошли в гостиную, где нас дожидались контрабандные напитки.
— А мы по вас уже соскучились, — сказала миссис Крэнстон.
— Думали, Тедди, что вы изменили нам ради Наррагансетта, честное слово.
— Я тоже по вас соскучился, мадам, и по вас, Генри. У меня теперь и вечерами уроки, а иногда занятий столько, что в десять часов я просто валюсь в постель.
— Смотрите не перегружайтесь, дружище, а то станете занудой!
— Деньги! Деньги! — вздохнул я. — Все ищу квартиру. Уже десяток осмотрел, но все не по карману. Старшие ученики предлагали мне в виде подарка вполне удобные квартиры в бывшей конюшне или пустом доме садовника, но я усвоил правило, что отношения между хозяином и съемщиком должны быть как можно менее близкими.
— Хорошее правило, но порой допускает исключение, — заметила миссис Крэнстон, намекая на то, что Эдвина занимает у нее «квартиру над садом», а также, наверное, и на других своих жильцов.
— По-моему, я нашел как раз то, что надо. Район не фешенебельный. Обстановка скромная, но все аккуратно, чистенько, да и по средствам — если еще немного заработаю. Деньгами сорить не люблю, — чистокровный продукт Новой Англии по отцовской линии и шотландец почти без примеси по материнской. Короче, таких, как я, зовут «сквалыгами». А школьники — «жмотами».
Миссис Крэнстон рассмеялась:
— Мы тут говорим «прижимистый». Не стыжусь сказать, что в делах и я бываю прижимистой.
Генри возмутился:
— Ну знаете, миссис Крэнстон, вы самый щедрый человек, каких я видел! У вас золотое сердце.
— Терпеть не могу, Генри, когда так говорят. Разве я могла бы держать пансион и не вылететь в трубу, если бы не «поджималась». Для вас есть другое слово, мистер Норт. Я сама не люблю скопидомства, но всем советую знать, на что деньги тратить, а на что не надо. — Она откинулась в кресле, увлекшись темой разговора. — Лет двадцать или тридцать назад Ньюпорт славился своей расточительностью. Не поверите, сколько денег просаживали в одну ночь, не говоря уже о сезоне. Но и не поверите, если рассказать о тогдашнем скопидомстве, крохоборстве, жадности, — какое еще есть слово, обратное мотовству, мистер Норт?
— Скряжничество?
— Вот-вот…
— Скаредность?
— Вы только послушайте, Генри! Что значит высшее образование: прямо в точку. Эдвина любит говорить, что расточительство, — какое еще есть слово, мистер Норт?
— Транжирство.
— Вот, чудесно!.. Здешнее транжирство и скупость связаны друг с другом: это две стороны одной медали — безрассудства. «Скупость Ньюпорта, — говорит Эдвина, — особая. У всех у них тут были миллионы, но жили они как в лихорадке: то знобит, то в жар бросает». Была тут одна дама, она рассылала приглашения на большой прием: двести гостей, угощение на золотой посуде, еда и прислуга — от «Дельмонико» или от «Шерри». Но за четыре дня до приема у нее всегда случался какой-нибудь припадок и все отменялось… После того как это повторилось несколько раз, ее ближайшие друзья заранее сговаривались о «запасном ужине» на случай, если бал опять сорвется. Эта же самая дама два сезона обходилась двумя вечерними платьями: надевала то черное, то бордовое. Выписывала туалеты из Нью-Йорка, но забывала отправить письмо с заказом. И ведь им кажется, что никто ничего не замечает! В них сидит какой-то злой дух, не дает им выпустить из рук деньги. Просто болезнь.
За этим последовали ошеломляющие примеры скупердяйства и «экономии».
— Ну да, — сказал Генри, — вот и сейчас тут есть одна дама — причем молодая. Муж знаменит, как генерал Першинг…
— Почти, Генри.
— Совершенно верно, мадам. Почти как генерал Першинг.
— Напоминаю, никаких имен! Такое у нас в доме правило.
— У нее одна только страсть: охрана животных. Основала в нашей округе полдюжины приютов и дает на их содержание. Состоит в Национальной секции борьбы с вивисекцией. Увидит перо на шляпе, и у нее прямо истерика. А слухи про нее…
Миссис Крэнстон его перебила:
— Мистер Норт, она почти все покупки делает сама. Покрывается густой коричневой вуалью, садится в машину и едет в магазины, которые снабжают флот; вперед посылает шофера, чтобы он передал мяснику, что «миссис Идом желает поговорить с ним на улице». Миссис Идом раньше служила у нее экономкой. Покупает солонину — целый говяжий бок. Нужно недели две, чтобы вымочить мясо хотя бы наполовину. Вот что ест наш герой и его дети. А потом она едет на португальский рынок и закупает там большие бидоны супа из кормовой капусты с языковыми сосисками. Когда прислуга возмущается и просит расчет, она и порядочной рекомендации не напишет. Подбирает новых слуг через бюро по найму эмигрантов в Бостоне и Провиденсе. А ведь сама из родовитой семьи с Бельвью авеню и, казалось бы, должна беречь свою репутацию. Чуть не каждые десять дней дает званый обед — угощение заказывает в Провиденсе и тратит все, что выгадала. Ох, прямо зло берет, когда подумаешь, что этот замечательный человек и дети питаются солониной с капустой, а она выбрасывает тысячи на кошек и собак!
— Что ж, миссис Крэнстон, недаром у нас в Англии и пословица есть такая: зверю — ангел, человеку — черт.
— Да это просто болезнь, мистер Норт, — поговорим лучше о чем-нибудь веселом.
Я уже знал, что миссис Крэнстон не любит чересчур осуждать милый ее сердцу Ньюпорт.
Занятия шли у нас успешно, однако уборка, вытирание пыли и звонки из дома Рипа порядком мешали. Однажды Рип меня спросил:
— Ты даешь уроки по воскресеньям утром?
— Даю.
— Смог бы ты назначить мне время в воскресенье, часов в одиннадцать? Жена ходит в церковь, а я нет… Тебя это устроит?.. Тогда я за тобой заеду в будущее воскресенье, без четверти одиннадцать. Отвезу тебя туда, где нам никто не будет мешать. Я член Клуба монахов; там собираются охотники и рыболовы — пообедать, выпить, сыграть в кости. Клуб как раз за границей штата, за Тайвертоном, в Массачусетсе. Заправляет там небольшая, но веселая компания. Женщины не допускаются; но иногда встречаешь там девиц из Нью-Бедфорда или Фолл-Ривера. До захода солнца в клубе ни души, особенно по воскресеньям. Охотиться «монахи» почти совсем перестали. — И он добавил с мальчишеской улыбкой: — Очень высокие членские взносы, но меня сделали почетным членом… ничего не плачу!.. Отличное место для занятий.
Меня несколько смущало, что на дорогу будет уходить четверть часа. Я все больше и больше привязывался к Рипу, но не хотел выслушивать его признания — историю того, как спящего Гулливера привязали тысячью шелковых нитей к земле. Положение его было бедственным, но я ничем не мог ему помочь. Я чувствовал, что он горит желанием поведать мне свои беды. До сих пор я ни разу не видел миссис Ванвинкль и не жаждал этого знакомства. У меня был живой интерес к чудакам, и Дневник мой полон их «портретов», но я избегал крайних проявлений, близких к помешательству: бешеной ревности, деспотического чувства собственности, патологической жадности. Жена Рипа, как мне казалось, была явно сумасшедшей. В этом меня убедил один случай, нарушивший размеренность моего рабочего дня.
У меня была ученица, девушка семнадцати лет, которую я готовил по французскому языку к экзамену в университет. Однажды в библиотеку, где мы занимались с Пенелопой Темпл, стремительно вошла ее мать.
— Простите, мистер Норт, мне звонят, а телефон наверху занят, и я хочу поговорить отсюда. Думаю, что это отнимет минуту, не больше.
Я встал.
— Может, нам перейти в другую комнату?
— Не стоит… Звонит женщина, с которой я не знакома… Слушаю, миссис Ванвинкль. Это миссис Темпл. Простите, что заставила вас ждать, но мистер Темпл ждет важного звонка по другому телефону… Да… Да… Верно, на балу, когда меня снял фотограф, у меня была эгретка. Да, перья… Извините, я вас прерву. Эти перья принадлежали моей матери. Им не меньше тридцати лет. Мы очень заботливо их сохраняли… Простите, что я вас опять прерываю: перья все равно истлели, и я их уничтожу, если вы просите… Нет, умоляю вас не посылать ко мне мистера Ванвинкля. Любая американская семья была бы польщена, если бы ее посетил мистер Ванвинкль, но чтобы такой выдающийся человек ходил по городу и собирал ветхие перья… Нет, миссис Ванвинкль, прошу оказать мне доверие, я даю слово, что сейчас же уничтожу эти злосчастные перья. Всего хорошего, миссис Ванвинкль, спасибо, что позвонили… Прошу извинить, мистер Норт… Пенелопа, эта женщина просто ненормальная!
Через двадцать минут в дверь позвонили, и в холле послышались голоса Рипа и миссис Темпл.
Конечно, я не стал рассказывать Рипу об этом происшествии.
Наша первая утренняя поездка в Массачусетс состоялась в погожий воскресный день в начале июля. Рип вел машину как бешеный, то есть как все бывшие летчики. Даже на этой далеко не новой машине он превышал скорость, дозволенную в черте города и за его пределами. Полицейские ему не препятствовали: им было лестно, что Рип машет им рукой. Опасаясь новых излияний порабощенного Гулливера, я кинулся излагать ему свою испытанную теорию девяти городов Ньюпорта. В качестве отступления я рассказал о великом епископе Беркли, когда мы проезжали мимо его дома. («Я жил в „Овале Беркли“, когда был первокурсником», — заметил Рип.) Я уже заканчивал свою лекцию, когда мы остановились у дверей Клуба монахов. Он выключил мотор, но остался сидеть за рулем, задумчиво глядя перед собой.
— Тед…
— Что, Рип?
— Помнишь, ты спрашивал, что бы я хотел делать?
— Да.
— Я хотел бы стать историком. Думаешь, поздно?
— Почему же, Рип, у тебя у самого есть место в истории. Еще не поздно рассказать, что ты об этом знаешь. Начать с этого, а потом пойти вширь.
Его лицо помрачнело.
— Нет, об этом я вовсе не хотел бы писать. А вот когда ты заговорил о Ньюпорте восемнадцатого века — о Рошамбо, Вашингтоне, Беркли, — это напомнило мне, что я всегда хотел стать историком… К тому же историк работает в кабинете и может запереться, правда? Или уйти в библиотеку, где на каждом столе надпись: «Соблюдайте тишину».
— Теофил! Теофил! Какого черта ты здесь делаешь?
Я встал у обочины. Обогнав меня, машина тоже остановилась. Из нее вылез человек и, смеясь, подошел ко мне. Он со смехом хлопнул меня по спине, ткнул в грудь, схватил за плечи и затряс, как щенка. Только через несколько минут я узнал Николаса Ванвинкля. Всю жизнь — и в школе, и в университете, и на военной службе — его, понятно, звали Рипом. В их семье бытовало предание, что Вашингтон Ирвинг близко знал его деда и как-то попросил в письме разрешения дать фамилию ван Винкль симпатичному старику из его рассказа о голландцах, живших в горах Катскилл. Ему любезно разрешили, и результат известен всему миру.
Имя Рип ван Винкль снова стало знаменитым, потому что человек, который так бесцеремонно обошелся со мной на Бельвью авеню, был прославленным асом, одним из четырех наиболее отличившихся ветеранов «с нашей стороны» и грозой (вызывавшей молчаливое восхищение) немцев. Он должен был окончить Йейл в 1916 году, но среди тех, кто получал диплом в 1920-м, многие прервали учение, чтобы пойти на войну — одни добровольцами в канадскую армию, до того как наша страна начала воевать; другие, как мой брат и Боб Хатчинс, вступили в санитарные отряды во Франции и на Балканах, а уже потом перевелись в действующую армию. Многие из прошедших войну студентов, которых раскидало по всему свету, вернулись в Йейл в 1919 и 1920 годах, чтобы закончить образование. Я не был близок с Рипом — он вращался в гораздо более светском кругу, принадлежал к цвету jeunesse doree [17] и к тому же был международной знаменитостью; но я много раз беседовал с ним в Елизаветинском клубе, где он мог бы с легкостью сойти для нас за сэра Филипа Сиднея — этот идеал рыцарственности. Высокий, красивый, богатый, отличавшийся во всех видах спорта (только в футбол и бейсбол не играл), он был прост в обхождении, чего недоставало большинству чопорных и высокомерных людей его coterie [18] — сынкам стальных и финансовых королей.
Однажды в полдень, поздней весной 1921 года, вскоре после того, как закончилось мое годичное учение в Риме, я случайно столкнулся с ним в Париже, на авеню Опера. Мы встретились у входа в «Кафе де Пари», и он сразу же пригласил меня пообедать. Он нисколько не потерял своей простоты и непосредственности. На следующий день; по его словам, он возвращался в Америку, чтобы жениться «на самой лучшей девушке в мире». Мы чудесно провели этот час. Мне и в голову не пришло, что платил он за наше угощение из последних денег. За минувшие пять лет я его ни разу не видел и ничего не слыхал о его личной жизни. Пять лет — большой срок в позднюю пору юности. Ему теперь было тридцать пять, а выглядел он лет на десять старше. Живость, с которой он меня приветствовал, скоро уступила место плохо скрытому унынию или усталости.
— Ты что делаешь, Тео? Расскажи о себе. Я приглашен на ужин, но могу еще часик повременить с переодеванием. Не хочешь где-нибудь посидеть и выпить?
— Я свободен, Рип.
— Пошли — в «Мюнхингер Кинг»! Сунь свой велосипед на заднее сиденье. Ха, до чего же я рад тебя видеть! Ты ведь где-то преподавал, верно?
Я рассказал ему, что я делал и что делаю. Вынул из кошелька вырезку из ньюпортской газеты с моим объявлением. В его бескорыстном интересе было что-то трогательное, но я скоро почувствовал, что он как раз и рад возможности не говорить и не думать о самом себе. Наконец я замолчал. Взгляд его то и дело возвращался к газетной вырезке.
— Ты знаешь все эти языки?
— С грехом пополам, ну и… немного пыли в глаза.
— У тебя много учеников или слушателей, как они там называются?
— Больше, кажется, и некуда.
— А немецкий ты тоже знаешь?
— В Китае я ходил в немецкие школы и с тех пор языка не бросал.
— Тео…
— Зови меня Тедом, ладно? Теофил — тяжело, а Тео — нескладно. Теперь все меня зовут Тед или Тедди.
— Хорошо… Послушай, у меня идея. Будущей весной в Берлине состоится банкет и двухдневная встреча тех, кто воевал в воздушных силах с обеих сторон. Раскурим трубку мира, понимаешь? Рукопожатие через океан. Благородные враги. Выпьем за погибших и прочее. Я хочу поехать. Мне надо поехать. Но сначала хочу попрактиковаться в немецком. Я два года учил его в начальной школе, и у меня бабушка — немка. А на этой встрече мне важно показать, что я кое-как лопочу по-немецки… Тед, ты сможешь мне выделить часа по два дважды в неделю?
— Да. Рано утром тебя устроит? Часов в восемь? Вернулся профессиональный тренер по теннису, и я откажусь от части занятий.
— Прекрасно.
Он молча разглядывал стол.
— Жене не очень понравится, но я этого хочу и, клянусь богом, добьюсь!
— Твоей жене не нравится все, что связано с немцами?
— Нет, тут другое! У нее сто возражений против этой поездки. Бросаю ее одну с детьми в Нью-Йорке. Считает, что всякое напоминание о войне меня возбуждает и нервирует. Черт возьми, эта поездка только облегчит мне душу. И притом расходы, Тед, ненужные расходы! Имей в виду, я люблю жену, она — замечательная женщина, но терпеть не может лишних расходов. У нас дом в Нью-Йорке и коттедж здесь. Она считает, что большего она не поднимет. Но я должен поехать, Тед. Должен пожать им руки. Раскурить с ними трубку мира, понимаешь? Говорят, что я так же известен там, как Рихтгофен здесь. Можешь ты понять мое чувство?
— Могу.
— Ух, как хорошо, что мы снова встретились. Это придаст мне сил, чтобы осуществить мою затею. Тебе не кажется, что я хотя бы из вежливости должен говорить по-немецки? Поднатаскаешь меня летом, а потом я буду зубрить, как идиот, весь конец года. Видит бог, никаких других дел у меня, в сущности, нет…
— То есть как, Рип?
— У меня — контора… Идея была, что я должен управлять имуществом жены. Но капитал становился все больше, а консультанты в банке — все важнее и важнее… и дел у меня — все меньше и меньше.
Я понял его и поспешно вставил:
— А что бы ты хотел делать?
Поднявшись, он сказал:
— Делать? А ты что-нибудь посоветуй. Я хотел бы стать вагоновожатым. Я хотел бы стать телефонным монтером! — Он провел рукой по лбу, как-то беспокойно оглянулся вокруг, а потом договорил с деланной беспечностью: — Я хотел бы не пойти на сегодняшний прием я вместо этого поужинать с тобой, но не могу! — И снова сел.
— Ничего, — сказал я по-немецки. — Я ведь никуда не уезжаю. Поужинаем в другой раз.
Он мрачно задвигал свой бокал взад-вперед по столу, словно и такая возможность была сомнительной.
— Тед, помнишь, как Гулливера в стране карликов…
— В Лилипутии.
— Ну да, в Лилипутии — привязали к земле тысячами тонких шелковых нитей? Так и меня.
Я поднялся и посмотрел ему в глаза.
— Ты поедешь на банкет в Германию.
В ответ он поглядел на меня так же серьезно и понизил голос:
— Не знаю, как это сделать. Не знаю, откуда взять деньги.
— А я думал, что ты из очень зажиточной семьи.
— Разве ты не знал? — Он назвал место, где родился. — В двадцать первом году у нас в городе три большие фирмы и пять богатых семейств обанкротились.
— А тебе это было известно, когда мы встретились в Париже?
Он приставил палец к виску:
— Известно — не то слово. Но к счастью, я был помолвлен с весьма состоятельной девушкой. Я ей признался, что у меня нет ничего, кроме выходного пособия. Она засмеялась и сказала: «Милый, у тебя есть деньги. Ты будешь управлять моим имуществом, и за это тебе будут очень хорошо платить…» Я истратил последнюю сотню, чтобы отвезти ее в церковь.
В 1919-м, 1920-м и в последующие годы я встречался со многими ветеранами, не говоря уже о второй мировой войне, когда в мои обязанности входило допрашивать противников. (Мое участие в «войне Рипа», как я уже говорил, выразилось в мирной обороне бухты Наррагансетт.) Естественно, что рубцы, оставленные войной, у каждого ветерана были разными, но на одной профессии этот опыт сказался особенно болезненно — на летчиках. Люди, воевавшие на суше и на море, в ранней юности пережили то, что журналисты зовут «звездным часом» — ощущение тяжкой ответственности перед своей «частью», необходимость переносить крайнее утомление, подвергаться опасности, рисковать жизнью; многие из них несли в душе еще и бремя того, что им приходилось убивать. Но «звездный час» первого поколения боевых летчиков, кроме всего этого, имел и свои особенности. Воздушный бой был новостью; его методы и правила каждый день устанавливались на практике. Приобретение технической сноровки в воздухе вызывало у летчиков особенный подъем и гордость. Над ними не было седовласого начальства. Они ощущали себя пионерами, своего рода «землепроходцами». Их отношения с соратниками по авиации и даже с врагами были окрашены подлинным товариществом. Никто не корил их за то, что у них, вместе с немецкими летчиками, выработался особый кодекс чести. Они не опускались до того, чтобы напасть на подбитый вражеский самолет, который пытался добраться до своей базы. Летчики обеих сторон узнавали противника, с которым уже вели бой, и сигналили ему с веселым вызовом.
Жизнь у них была «гомерической»: ведь о такой жизни и написана «Илиада»
— молодой, блистательной, полной опасностей. (Гете сказал: «Илиада» учит нас тому, что обязанность наша — тут, на земле, каждодневно создавать себе ад.) Многие, выжившие в войну, были надломлены ею, и вся их последующая жизнь стала бедствием и для них, и для их близких. «Нам не посчастливилось умереть», — сказал мне один из них.) Другие продолжали жить долго и стоически. В некоторых из них, если присмотреться попристальнее, явно «сломалась пружина», убыл, иссяк источник бодрости и веселья. Таким был и Рип.
Мы поразмыслили с Рипом, где нам лучше заниматься в восемь часов утра.
— Я бы предпочел, чтобы ты приходил ко мне, но в это время дети завтракают, а жена будет то и дело забегать в комнату и напоминать о разных поручениях.
— Думаю, что Билл Уэнтворт разрешит нам воспользоваться одной из комнат отдыха за галереей казино. Может, нам придется переходить из одного помещения в другое, пока идет уборка. Я тебя в казино не видел, но полагаю, что Ваша Честь наверняка числится там в членах.
Он осклабился и прикрыл рот ладонью, словно сообщая мне позорную тайну:
— Пожизненный член. И взносов с меня не берут. — Он ткнул меня в бок словно мальчишка, стащивший коробку печенья.
И начались наши уроки: час на грамматику и словарь, а потом час разговора, в котором я играл роль немецкого офицера. У Рипа были подобраны книги на двух языках с описанием тех знаменательных дней. Ни одна наша встреча не обходилась без того, чтобы его не позвали к телефону, откуда он возвращался с дополнительным списком поручений на день, однако у него была поразительная способность быстро сосредоточиваться вновь. Он несомненно получал от занятий большое удовольствие, они затрагивали в его душе какие-то глубинные здоровые пласты. Между занятиями и он работал прилежно, и я от него не отставал. («Делаю уроки», — говорил он.) Мое расписание оставляло мало времени на посторонние разговоры, и его — тоже. Когда мы кончали, он проглядывал список поручений, которые ему полагалось выполнить: сдать заказное письмо на почте; сводить собаку к ветеринару; заехать за мисс такой-то, работавшей у жены секретарем на неполной ставке; в одиннадцать отвезти Эйлин к миссис Брэндон на урок танцев и заехать за ней в двенадцать… Миссис Ванвинкль, по-видимому, большую часть дня сама нуждалась в машине и шофере. Выглядеть он стал лучше, смеялся чаще — и почти так же весело, как во время нашей встречи на Бельвью авеню. Но получил ли он разрешение ехать в Германию — об этом не говорилось ни слова.
Как-то вечером я пошел засвидетельствовать мое почтение миссис Крэнстон.
— Добрый вечер, мистер Норт, — любезно сказала она, поглядывая на соломенную корзинку у меня в руке. Корзинка была выстлана мхом, на котором лежало несколько аризем, лесных лилий и других цветов, названия которых я не знал. — Полевые цветы! Ах, мистер Норт, откуда вы знаете, что больше всего я люблю полевые цветы!
— Выкапывать некоторые из них, кажется, запрещено, мадам, но я, по крайней мере, делал это за городом. Вдобавок я добыл лопатку и фонарь и готов посадить их возле вашего дома, там, где вы укажете.
В эту минуту вошел Генри Симмонс.
— Генри, поглядите, что мне принес мистер Норт. Помогите ему посадить их под окном у Эдвины. Пусть она порадуется им, когда вернется. Ведь это для всех нас подарок, и я, со своей стороны, душевно вас благодарю. — Она нажала звонок. — Джерри принесет вам кувшин с водой, и цветы сразу почувствуют себя как дома.
Ни я, ни Генри не были опытными цветоводами, но старались как могли. Потом мы вымыли руки и пошли в гостиную, где нас дожидались контрабандные напитки.
— А мы по вас уже соскучились, — сказала миссис Крэнстон.
— Думали, Тедди, что вы изменили нам ради Наррагансетта, честное слово.
— Я тоже по вас соскучился, мадам, и по вас, Генри. У меня теперь и вечерами уроки, а иногда занятий столько, что в десять часов я просто валюсь в постель.
— Смотрите не перегружайтесь, дружище, а то станете занудой!
— Деньги! Деньги! — вздохнул я. — Все ищу квартиру. Уже десяток осмотрел, но все не по карману. Старшие ученики предлагали мне в виде подарка вполне удобные квартиры в бывшей конюшне или пустом доме садовника, но я усвоил правило, что отношения между хозяином и съемщиком должны быть как можно менее близкими.
— Хорошее правило, но порой допускает исключение, — заметила миссис Крэнстон, намекая на то, что Эдвина занимает у нее «квартиру над садом», а также, наверное, и на других своих жильцов.
— По-моему, я нашел как раз то, что надо. Район не фешенебельный. Обстановка скромная, но все аккуратно, чистенько, да и по средствам — если еще немного заработаю. Деньгами сорить не люблю, — чистокровный продукт Новой Англии по отцовской линии и шотландец почти без примеси по материнской. Короче, таких, как я, зовут «сквалыгами». А школьники — «жмотами».
Миссис Крэнстон рассмеялась:
— Мы тут говорим «прижимистый». Не стыжусь сказать, что в делах и я бываю прижимистой.
Генри возмутился:
— Ну знаете, миссис Крэнстон, вы самый щедрый человек, каких я видел! У вас золотое сердце.
— Терпеть не могу, Генри, когда так говорят. Разве я могла бы держать пансион и не вылететь в трубу, если бы не «поджималась». Для вас есть другое слово, мистер Норт. Я сама не люблю скопидомства, но всем советую знать, на что деньги тратить, а на что не надо. — Она откинулась в кресле, увлекшись темой разговора. — Лет двадцать или тридцать назад Ньюпорт славился своей расточительностью. Не поверите, сколько денег просаживали в одну ночь, не говоря уже о сезоне. Но и не поверите, если рассказать о тогдашнем скопидомстве, крохоборстве, жадности, — какое еще есть слово, обратное мотовству, мистер Норт?
— Скряжничество?
— Вот-вот…
— Скаредность?
— Вы только послушайте, Генри! Что значит высшее образование: прямо в точку. Эдвина любит говорить, что расточительство, — какое еще есть слово, мистер Норт?
— Транжирство.
— Вот, чудесно!.. Здешнее транжирство и скупость связаны друг с другом: это две стороны одной медали — безрассудства. «Скупость Ньюпорта, — говорит Эдвина, — особая. У всех у них тут были миллионы, но жили они как в лихорадке: то знобит, то в жар бросает». Была тут одна дама, она рассылала приглашения на большой прием: двести гостей, угощение на золотой посуде, еда и прислуга — от «Дельмонико» или от «Шерри». Но за четыре дня до приема у нее всегда случался какой-нибудь припадок и все отменялось… После того как это повторилось несколько раз, ее ближайшие друзья заранее сговаривались о «запасном ужине» на случай, если бал опять сорвется. Эта же самая дама два сезона обходилась двумя вечерними платьями: надевала то черное, то бордовое. Выписывала туалеты из Нью-Йорка, но забывала отправить письмо с заказом. И ведь им кажется, что никто ничего не замечает! В них сидит какой-то злой дух, не дает им выпустить из рук деньги. Просто болезнь.
За этим последовали ошеломляющие примеры скупердяйства и «экономии».
— Ну да, — сказал Генри, — вот и сейчас тут есть одна дама — причем молодая. Муж знаменит, как генерал Першинг…
— Почти, Генри.
— Совершенно верно, мадам. Почти как генерал Першинг.
— Напоминаю, никаких имен! Такое у нас в доме правило.
— У нее одна только страсть: охрана животных. Основала в нашей округе полдюжины приютов и дает на их содержание. Состоит в Национальной секции борьбы с вивисекцией. Увидит перо на шляпе, и у нее прямо истерика. А слухи про нее…
Миссис Крэнстон его перебила:
— Мистер Норт, она почти все покупки делает сама. Покрывается густой коричневой вуалью, садится в машину и едет в магазины, которые снабжают флот; вперед посылает шофера, чтобы он передал мяснику, что «миссис Идом желает поговорить с ним на улице». Миссис Идом раньше служила у нее экономкой. Покупает солонину — целый говяжий бок. Нужно недели две, чтобы вымочить мясо хотя бы наполовину. Вот что ест наш герой и его дети. А потом она едет на португальский рынок и закупает там большие бидоны супа из кормовой капусты с языковыми сосисками. Когда прислуга возмущается и просит расчет, она и порядочной рекомендации не напишет. Подбирает новых слуг через бюро по найму эмигрантов в Бостоне и Провиденсе. А ведь сама из родовитой семьи с Бельвью авеню и, казалось бы, должна беречь свою репутацию. Чуть не каждые десять дней дает званый обед — угощение заказывает в Провиденсе и тратит все, что выгадала. Ох, прямо зло берет, когда подумаешь, что этот замечательный человек и дети питаются солониной с капустой, а она выбрасывает тысячи на кошек и собак!
— Что ж, миссис Крэнстон, недаром у нас в Англии и пословица есть такая: зверю — ангел, человеку — черт.
— Да это просто болезнь, мистер Норт, — поговорим лучше о чем-нибудь веселом.
Я уже знал, что миссис Крэнстон не любит чересчур осуждать милый ее сердцу Ньюпорт.
Занятия шли у нас успешно, однако уборка, вытирание пыли и звонки из дома Рипа порядком мешали. Однажды Рип меня спросил:
— Ты даешь уроки по воскресеньям утром?
— Даю.
— Смог бы ты назначить мне время в воскресенье, часов в одиннадцать? Жена ходит в церковь, а я нет… Тебя это устроит?.. Тогда я за тобой заеду в будущее воскресенье, без четверти одиннадцать. Отвезу тебя туда, где нам никто не будет мешать. Я член Клуба монахов; там собираются охотники и рыболовы — пообедать, выпить, сыграть в кости. Клуб как раз за границей штата, за Тайвертоном, в Массачусетсе. Заправляет там небольшая, но веселая компания. Женщины не допускаются; но иногда встречаешь там девиц из Нью-Бедфорда или Фолл-Ривера. До захода солнца в клубе ни души, особенно по воскресеньям. Охотиться «монахи» почти совсем перестали. — И он добавил с мальчишеской улыбкой: — Очень высокие членские взносы, но меня сделали почетным членом… ничего не плачу!.. Отличное место для занятий.
Меня несколько смущало, что на дорогу будет уходить четверть часа. Я все больше и больше привязывался к Рипу, но не хотел выслушивать его признания — историю того, как спящего Гулливера привязали тысячью шелковых нитей к земле. Положение его было бедственным, но я ничем не мог ему помочь. Я чувствовал, что он горит желанием поведать мне свои беды. До сих пор я ни разу не видел миссис Ванвинкль и не жаждал этого знакомства. У меня был живой интерес к чудакам, и Дневник мой полон их «портретов», но я избегал крайних проявлений, близких к помешательству: бешеной ревности, деспотического чувства собственности, патологической жадности. Жена Рипа, как мне казалось, была явно сумасшедшей. В этом меня убедил один случай, нарушивший размеренность моего рабочего дня.
У меня была ученица, девушка семнадцати лет, которую я готовил по французскому языку к экзамену в университет. Однажды в библиотеку, где мы занимались с Пенелопой Темпл, стремительно вошла ее мать.
— Простите, мистер Норт, мне звонят, а телефон наверху занят, и я хочу поговорить отсюда. Думаю, что это отнимет минуту, не больше.
Я встал.
— Может, нам перейти в другую комнату?
— Не стоит… Звонит женщина, с которой я не знакома… Слушаю, миссис Ванвинкль. Это миссис Темпл. Простите, что заставила вас ждать, но мистер Темпл ждет важного звонка по другому телефону… Да… Да… Верно, на балу, когда меня снял фотограф, у меня была эгретка. Да, перья… Извините, я вас прерву. Эти перья принадлежали моей матери. Им не меньше тридцати лет. Мы очень заботливо их сохраняли… Простите, что я вас опять прерываю: перья все равно истлели, и я их уничтожу, если вы просите… Нет, умоляю вас не посылать ко мне мистера Ванвинкля. Любая американская семья была бы польщена, если бы ее посетил мистер Ванвинкль, но чтобы такой выдающийся человек ходил по городу и собирал ветхие перья… Нет, миссис Ванвинкль, прошу оказать мне доверие, я даю слово, что сейчас же уничтожу эти злосчастные перья. Всего хорошего, миссис Ванвинкль, спасибо, что позвонили… Прошу извинить, мистер Норт… Пенелопа, эта женщина просто ненормальная!
Через двадцать минут в дверь позвонили, и в холле послышались голоса Рипа и миссис Темпл.
Конечно, я не стал рассказывать Рипу об этом происшествии.
Наша первая утренняя поездка в Массачусетс состоялась в погожий воскресный день в начале июля. Рип вел машину как бешеный, то есть как все бывшие летчики. Даже на этой далеко не новой машине он превышал скорость, дозволенную в черте города и за его пределами. Полицейские ему не препятствовали: им было лестно, что Рип машет им рукой. Опасаясь новых излияний порабощенного Гулливера, я кинулся излагать ему свою испытанную теорию девяти городов Ньюпорта. В качестве отступления я рассказал о великом епископе Беркли, когда мы проезжали мимо его дома. («Я жил в „Овале Беркли“, когда был первокурсником», — заметил Рип.) Я уже заканчивал свою лекцию, когда мы остановились у дверей Клуба монахов. Он выключил мотор, но остался сидеть за рулем, задумчиво глядя перед собой.
— Тед…
— Что, Рип?
— Помнишь, ты спрашивал, что бы я хотел делать?
— Да.
— Я хотел бы стать историком. Думаешь, поздно?
— Почему же, Рип, у тебя у самого есть место в истории. Еще не поздно рассказать, что ты об этом знаешь. Начать с этого, а потом пойти вширь.
Его лицо помрачнело.
— Нет, об этом я вовсе не хотел бы писать. А вот когда ты заговорил о Ньюпорте восемнадцатого века — о Рошамбо, Вашингтоне, Беркли, — это напомнило мне, что я всегда хотел стать историком… К тому же историк работает в кабинете и может запереться, правда? Или уйти в библиотеку, где на каждом столе надпись: «Соблюдайте тишину».