Он был бы еще счастливее, если бы ему удалось перевестись в тихий белый район и не мучиться комплексом вины. Но если он убедит себя, что достаточно храбр — а больше ему нечего себе доказывать, — то почему бы не перевестись тогда для полного счастья в Хайленд-парк, поближе к дому? Только все это вздор. Если работа в полиции чему-то его и научила, то, пожалуй, именно тому, что мечты о счастье — занятие для детей и дураков. Лучше уж взирать на мир и самого себя с легким презрением.
   Он вспомнил о раздавшихся бедрах Вики, о том, как лишние двадцать фунтов могут изменить даже такую хорошенькую девушку, изменить настолько, что он затруднялся сказать, почему так редко стремится к физической близости с ней — оттого ли, что она боится забеременеть, или просто потому, что она все сильней утрачивает былую привлекательность. И дело не в том, что некогда холеное тело, будто созданное для постели, стало грузным и массивным. Распадается личность — вот в чем вся штука! И виноваты здесь лишь опрометчивость юности, поторопившей с женитьбой, да трое детей. Это все оказалось не под силу девчонке, привыкшей висеть на чьей-то шее, а теперь вот захомутавшей его собственную.
   Гус подумал, что если у малышки не прошла простуда, то сегодня ночью заснуть не удастся, и почувствовал, как в нем закипает благородный гнев. Но он прекрасно знал, что сердиться на Вики не имеет никакого права.
   Она была самой хорошенькой девушкой из тех, кто когда-либо выказывал к нему хоть какой-то интерес. К тому же сам он отнюдь не был тем трофеем, завоевав который следовало бы особо гордиться. Взглянув на себя в зеркальце заднего обзора, он убедился, что соломенные волосы совсем поредели: он облысеет задолго до своих тридцати. Вон и морщинки уже играют у глаз. Он посмеялся над собой за то, что смеет сетовать на Викину полноту. Но ведь не в том дело, подумал он. Не в полноте. Дело в ней самой. В Вики.
   — Тебе не кажется, Гус, что полицейские имеют больше шансов понять истоки преступности, чем, скажем, пенологи, или типы, что занимаются заключенными, или вообще все ученые-бихевиористы, вместе взятые?
   — О Господи, — засмеялся Гус. — Ну и вопросик! Это что, из какого-нибудь теста?
   — Собственно говоря, так и есть, — ответил Крейг. — Я хожу на курсы психологии в Лонг-Биче, и мой профессор как раз специализируется по криминологии. Он считает, что полицейские довольно самонадеянны, свято чтут свой клан, потому и варятся в собственном соку и не доверяют никому из специалистов, но тем не менее только они и способны по-настоящему понять суть преступления.
   — Справедливая оценка, — сказал Гус. Он напомнил самому себе, что это последний семестр, когда он может позволить себе бездельничать, иначе окончательно растеряет навыки учебы. Если он все же захочет получить диплом, для начала ему наверняка придется снова сесть за парту.
   — Так ты согласен с ней? — спросил Крейг.
   — Пожалуй, да.
   — Сам я недавно как из академии, но не думаю, что полицейские так уж привержены своему клану. Я не расстался ни с кем из старых друзей.
   — Я тоже, — сказал Гус. — Но через годик и ты почувствуешь, что стал относиться к ним чуточку иначе. Ты поймешь, что им многое невдомек. Так же, впрочем, как и криминологам. Полиция — это место, где видишь всю преступность целиком, всю ее сотню процентов. Видишь преступников настоящих и нет. Видишь свидетельства преступлений и их свидетелей, видишь совершение преступления или момент сразу после него. Видишь преступников, совершающих его у тебя на глазах, или видишь их минутой позже. И видишь жертв, случается, прежде еще, чем они ими стали, и знаешь при этом, что станут ими они непременно, и видишь преступников до того, как они ими сделались, и знаешь, что им уж суждено стать преступниками. Но сделать тут ты ничегошеньки не можешь, хоть и знаешь из собственного опыта, что так оно с ними и будет. Знаешь. Скажи об этом своему профессору, и он наверняка решит, что тебе самому нужен психолог или какой другой специалист по мозгам. Твой профессор видит людей в комнате для тестов и под замком, а мнит себе, что разглядел насквозь преступников — тех несчастных и малопривлекательных неудачников, о которых он так печется. Но вот о чем он даже не догадывается, твой профессор, так это о том, что многие тысячи удачливых победителей, гуляющих на свободе, замешаны в преступлении ничуть не меньше проигравших неудачников. Да знай он, что такое истинная преступность и как широко она распространена, он бы вмиг растерял добрую половину своего самодовольства. Пусть полицейские и снобы, да только не самодовольные болваны, потому что такое знание не приносит успокоения. Оно пугает.
   — При мне ты никогда не был столь разговорчив, Гус, — сказал Крейг, глядя на напарника с каким-то новым интересом, а того будто что-то толкало выговориться, ведь с той поры, как уволился Кильвинский, ему не часто доводилось беседовать на эти темы. Как бы то ни было, именно он, Кильвинский, научил его всему этому, ну а после ему оставалось лишь убедиться в его правоте на своем опыте.
   — Трудно преувеличить близость наших контактов с людьми, — сказал Гус. — Мы наблюдаем их тогда, когда не наблюдает их никто другой. Мы видим, как они рождаются и умирают, как изменяют женам и как напиваются. — Теперь Гус знал: за него говорит сам Кильвинский, и говорит словами Кильвинского, и словно бы он снова рядом, и снова рядом голос его, и слушать его так приятно… — Мы видим их тогда, когда они обирают ближних, и когда теряют стыд, и когда им очень стыдно, и узнаем тайны, о которых не ведают их собственные мужья или собственные жены, тайны, которые прячут они даже от самих себя, и, черт возьми, когда тебе становятся известны все эти вещи про людей, что не лежат в больницах, что не страдают в психиатрических лечебницах, что не сидят в тюрьме, что даже на учете нигде не состоят, про людей, которых ежедневно видишь на свободе, преспокойненько занимающихся своими делами, — чего ж еще! — ты знаешь их. По-настоящему. И конечно, тогда ты замыкаешься в своем кругу, общаясь лишь с теми, кто тоже знает. Это же естественно.
   — Хорошо говоришь, Гус, — сказал Крейг. — Обычно ты будто воды в рот набрал, я было решил уже, что ты меня невзлюбил. Тебе ведь известно, как оно бывает с новобранцами, терзаешься по всякому поводу.
   — Мне известно, — сказал Гус, тронутый детской искренностью Крейга.
   — Всегда полезно послушать опытного полицейского, — сказал Крейг, и Гус, поняв, что тот почитает его за ветерана, с трудом сдержал улыбку.
   — Уж коли я начал философствовать, хочешь услышать определение полицейской жестокости? — спросил Гус.
   — Давай.
   — Полицейская жестокость — это когда люди в форме под влиянием полученных на работе стрессов начинают поступать так, как поступили бы обычные граждане, лишенные самодисциплины полицейского.
   — Шефа цитируешь?
   — Нет, так говорил Кильвинский.
   — Тот парень, что написал книжку о полицейском надзоре?
   — Нет, Кильвинский — это великий философ.
   — Никогда о нем не слыхал.
   — А вот что он говорил о возмездии: «Мы отнюдь не желаем наказывать правонарушителей и отправлять их в колонии и тюрьмы, мы только хотим изолировать от них себя, если модель их поведения становится настолько отличной от общепринятой, что неизбежно влечет за собой кровь и страдания». Когда он это говорил, он был немного под мухой. Обычно Кильвинский выражался куда проще.
   — Ты был знаком с ним?
   — Я у него учился. Еще он говорил: «Мне плевать, пусть любая ослиная задница хоть до конца своих дней скребет бабенок да жрет наркотики, но только пусть при этом безвылазно гниет в притоне». По правде, когда речь заходила о реформах в тюрьме, Кильвинский перелибералил бы самого лютого либерала. Он считал, что тюрьмы должны быть очень даже милыми местечками. Считал, что глупо, бесполезно и жестоко пытаться карать или перевоспитывать «людей с характером», как он их называл. Здорово это у него получалось — рассуждать про то, насколько выгодны для общества изобретенные им пенитенциарные учреждения, сплошная экономия на деньгах и горе. Прямо завораживал.
   — Три-А-Тринадцать, Три-А-Тринадцать, — позвал оператор. — Ищите мужчину, семейная ссора, южная Хобарт-стрит, двадцать шесть, тридцать пять.
   — Эх, приятно поболтать тихим вечерком, — сказал Гус, — да долг зовет.
   Пока Крейг говорил в микрофон, Гус свернул сперва на север, а потом поспешил на восток, к Хобарт-стрит.
   — Хорошо бы иметь такого вот Кильвинского своим профессором, — сказал Крейг. — Думаю, он бы мне понравился.
   — Да, тебе бы он понравился, — сказал Гус.
   Выходя из машины, Гус вдруг осознал, до чего непривычна эта ночная тишина для четверга. Мгновенье он прислушивался, но улица, заставленная с двух сторон одноэтажными частными домишками, была совершенно безмолвна. Как правило, дел по четвергам, в преддверии выходных, было хоть отбавляй, однако, догадался он, пособия по безработице получат здесь лишь через несколько дней, а так в этот четверг безденежье сделало людей кроткими.
   — Если не ошибаюсь, это вон там, сзади, — сказал Крейг, освещая фонариком розовый фасад оштукатуренного здания. Гус разглядел освещенное крыльцо и последовал за напарником по тропинке к дому в глубине, из тени которого им навстречу выступил негр с бейсбольной битой в руке и без рубашки; в ту же секунду Гус отстегнул застежку на кобуре и, выхватив револьвер, инстинктивно припал к земле — прежде чем сам понял, зачем он это делает. Человек отшвырнул биту в сторону.
   — Не стреляйте. Это я звонил. Говорю вам, то был я. Не стреляйте.
   — Боже ты мой, — произнес Гус, наблюдая за тем, как негра, стоило ему замахать высоко поднятыми ручищами, качнуло влево.
   — Когда, парень, вот так прыгают с палкой наперевес, обычно без труда допрыгивают до собственной могилы, — сказал Крейг, застегивая кобуру.
   Гусу, чтобы убрать револьвер, пришлось задействовать обе трясущихся руки, вдобавок он не мог произнести ни слова, не осмеливался раскрыть рот, боясь выдать Крейгу — боясь выдать всему свету — свой беспричинный страх. Было унизительно видеть Крейга всего лишь удивленным, толком даже не напуганным, видеть, как он уже допрашивает пьяного негра, видеть в тот самый момент, когда кровь бешено колотится в ушах и ты не можешь вникнуть в суть их разговора, не можешь до того мгновения, пока негр не произносит:
   — Я огрел недоноска битой. Там он и валяется. Кажись, я до смерти его убил и хочу заплатить за все сполна.
   — Показывай, — скомандовал Крейг, и Гус двинулся за ними к коттеджу, выкрашенному, как и фасад дома, в розовый цвет, только вот каркас не оштукатурен.
   Гус глубоко вдохнул воздух и попытался успокоить трепещущее сердце. На заднем дворе они обнаружили долговязого негра, лежавшего лицом вниз, мягко постанывавшего и молотившего по земле костлявым кулаком. Голова его походила на окровавленное ядро.
   — Выходит, и не убил, — сказал пьяный. — А был уверен, что насмерть кокнул.
   — Можешь подняться? — спросил Крейг, явно успевший уже привыкнуть к виду крови и понять, что для большинства людей сильная потеря ее от нанесенных ран отнюдь не означает, что они не могут вполне прилично владеть собой, если, конечно, раны эти не входят в категорию серьезных.
   — Болит, — сказал лежачий и перекатился на локоть. Гус увидел, что пьян он не меньше первого, о том же свидетельствовала и глупая ухмылка, которой одарил он полицейских, прежде чем сказать: — Отправьте-ка меня в больницу, и пусть меня там подошьют, начальник. Чего канителиться!
   — «Скорую» вызвать? — спросил Крейг.
   — Вообще-то необязательно, — сказал Гус, и голос его не дрогнул, — но, пожалуй что, и не помешает. Иначе он окровенит нам всю машину.
   — Я, начальник, ни на каких там заботах не настаиваю, — сказал раненый. — Хочу самую малость — чтоб меня подшили.
   А если б я его убил, что тогда, размышлял Гус, слушая, как отдается эхом голос напарника, а затем тяжким камнем навалилась тишина. Женский голос визгливо разогнал ее, Крейг отрегулировал громкость и повторил заявку. Как-нибудь я так же перетрушу и убью кого-то, а потом спрячу страх подальше, как спрятал его сегодня, когда он чуть не разорвал меня изнутри только оттого, что кто-то выпрыгнул из темноты, размахивая бейсбольной битой.
   Крейг удивился, но револьвера не вынул, а я упал на брюхо и чуть не спустил курок. Слава Богу, я не разрядил в него всю обойму, ему бы тогда настал каюк, уж это точно! Если б не возник передо мной Крейг, я бы точно его убил, думал Гус. Тело его действовало независимо от сознания. Он обязательно это обмозгует — позже. Может, это и спасет его, когда придет настоящая опасность. Но если она придет, то хорошо бы внезапно, без предупреждения, вроде человека, выпрыгнувшего из темноты. Тогда меня спасет мое тело, думал Гус. Может быть, спасет…
   Сердце билось гулко, но уже не так часто. Гус вспомнил, что на целую неделю забросил свой бег. Это не годится. За такой апатией следует тупик. Он решил сегодня же после дежурства отправиться в академию. Ночь обещает быть замечательной, и на беговой дорожке не будет никого, разве что Сеймур, старый полицейский громила с огромным пузом, толстыми ляжками, дубленой кожей и лицом как обожженная глина — результат двадцати лет езды на мотоцикле. Иногда Гус встречал Сеймура часа в три ночи: пыхтя и обливаясь потом, он топал по беговой дорожке академии. Зато, приняв душ, облачившись в синий мундир, бриджи, черные ботинки и белый шлем, он выглядел стройнее прежнего. Он гонял на мотоцикле с легкостью и грациозной небрежностью, вытворяя на нем чудеса. И еще он был другом Кильвинского. Гус и сам наслаждался ночными пробежками в компании Кильвинского. Он любил послушать, как во время передышек, лежа на прохладном дерне, оба ветерана обсуждали былые времена, когда все было просто и добро и зло разгуливали без масок. После пятнадцати кругов Гус притворялся таким же уставшим, как и Кильвинский, и тогда они вместе шли в парную и под душ, хотя Гусу ничего не стоило пробежать без всякого напряга еще столько же. Сегодня замечательная ночь! До чего же приятно ступить на свежую траву и бежать, бежать по ней! Сегодня он постарается одолеть пять миль, пять трудных миль в быстром темпе, тогда и парная не понадобится. Он примет душ, отправится домой и, если не будет слишком жарко, проспит до завтрашнего вечера. Проспит, если позволят дети, если Вики не попросит его сменить лампочку — она сделалась слишком боязливой, чтобы самой влезть на стул («Кружится голова!»). И если Вики не потащит его за покупками. Оказывается, в наши дни женщине никак невозможно ходить по магазинам самой, в одиночку. Даже если удается оставить детей у соседки, это слабое утешение: ведь в магазинах такая неразбериха, что не найти буквально ничего, хоть криком кричи, особенно когда подумаешь, что надо возвращаться домой, где тебя ждут трое детей и… О Боже, Гус, что, если я опять беременна? У меня задержка на пять дней. Да, так и есть, так и есть!..
   — «Скорая» уже едет, — сказал Крейг, цокая каблуками по дорожке, и Гус отметил про себя: надо бы ему посоветовать разжиться туфлями на резиновой подошве или по крайней мере снять с каблуков набойки: даже на обычном патрулировании лучше ходить бесшумно. А с позвякивающим кольцом для ключей, скрипучим ремнем да болтающейся дубинкой это и так непросто.
   — Зачем ты его ударил? — спросил Крейг. Раненый принял теперь сидячее положение и, покуда боль, пробиваясь сквозь винные пары, становилась все ощутимее, подвывал настойчивее и громче.
   — Я-то его предупреждал, что, коли опять будет путаться с Тилли, ему несдобровать. Прошлый раз прихожу я, значит, домой пораньше и застаю их дрыхнущими в постели, и виски мое выжрато до самого донышка, и так там им вдвоем уютно, что голая Тиллина задница преспокойненько торчит себе кверху прямо над его лапами, а эта штуковина так и сидит в ее утробе, а я, значит, дотягиваюсь куда надо и вытаскиваю ее оттудова, а потом бужу его и говорю, что, коли он хоть когда еще это сделает, я уж сумею огреть его по башке, а сегодня, значит, являюсь я сюда пораньше и застаю их по новой, ну и…
   — Я свое получил, Чарли, — сказал раненый. — Ты прав. Так оно и было.
   Гус услышал приближающийся вой сирены «скорой помощи» и взглянул на часы. Когда они напишут рапорт, дежурство как раз закончится, и он сможет отправиться в академию и бежать, бежать, бежать…
   — Ты, Чарли, не дрейфь, я тебя не засажу, — сказал раненый. — Ты же мой лучший друг. Лучше друга у меня отродясь не бывало.
   — Боюсь, приятель, что Чарли все же придется прокатиться до тюряги, — сказал Крейг, помогая раненому подняться на ноги.
   — Никакого заявления я не подпишу, — предупредил тот, выпрямившись, и тут же, сморщившись от боли, нежно ощупал голову.
   — Не имеет значения, — сказал Гус. — Совершено преступление, и мы упрячем его в тюрьму на случай, если с тобой что неладно и ты помрешь, на нашу беду, в ближайшие несколько дней.
   — Не дрейфь, Чарли, — сказал раненый. — Больно мне нужно помирать на твою беду.
   — Завтра, когда будешь болтать со следователями, можешь объяснить им, что отказываешься предъявлять обвинение, — сказал Гус, и они двинулись все вместе к дороге. — Ну а сегодня твой дружок поедет в тюрягу.
   Неистовая красная мигалка возвестила о приезде «скорой помощи» ничуть не хуже, чем сделала бы это уже отключенная водителем сирена. Гус посветил фонариком, указывая нужный дом, и машина подкатила к обочине. Выскочивший санитар взял раненого под руку, и водитель распахнул дверцу.
   — Да ты не дрейфь, Чарли, не стану я подавать на тебя в суд, — сказал раненый. — Да и о Тилли, как умею, позабочусь, покудова ты будешь жить в тюрьме. О ней ты тоже нисколечко не беспокойся. Слышишь?


12. Клизма


   У Роя глухо застучало сердце, когда в прижатой к уху трубке раздались гудки. Дверь в отдел полиции нравов была заперта, и он знал, что по меньшей мере в течение получаса сюда не забредет никто из тех, что выйдут сегодня в ночную смену. Чтобы сэкономить на междугородном тарифе, он решил позвонить Дороти по служебному телефону. Совсем непросто вносить квартирную плату сразу в двух местах, отсылать ежемесячно Дороти алименты и при этом еще что-то выкраивать себе на жизнь. Если к тому же тебе нужно рассчитаться за купленную в рассрочку машину. Становилось все более очевидным, что очень скоро ему придется продать свой «буревестник» и пересесть в автомобиль подешевле, а ведь машина — одно из немногих удовольствий, что у него остались.
   Решив, что ее нет дома, он почти обрадовался и уже собирался было повесить трубку, когда услышал вдруг ни на что не похожие нотки ни на что не похожего голоса, так часто умудрявшегося обычное приветствие превратить в вопрос.
   — Алло?
   — Привет, Дороти, надеюсь, не помешал?
   — Это ты, Рой? Я была в душе.
   — О, извини, я перезвоню.
   — Не нужно. Все в порядке. Я уже надела халат. Что-нибудь случилось?
   — Тот самый золотистый халат, что подарил я тебе на прошлый день рождения?
   — К тому времени, Рой, мы уже разошлись. А золотистый халат ты подарил мне годом раньше, короче, на мне сейчас другой халат.
   — Хм, как Бекки?
   — Ты же видел ее на прошлой неделе. С тех пор она ничуть не изменилась.
   — Черт возьми, Дороти, неужели нельзя хоть раз ошибиться и сказать мне доброе слово!
   — Можно, Рой, только прошу тебя не заводить больше этих разговоров. Еще каких-нибудь восемьдесят девять дней, и с разводом будет все окончательно улажено. Обратно мы не вернемся.
   У Роя застрял комок в горле, глаза наполнились слезами. Несколько секунд он молчал, пока не удостоверился, что ему удалось с собой совладать.
   — Рой.
   — Да, Дороти.
   — Это бесполезно, Рой.
   — О Господи, я все-таки кое-что скажу тебе, Дороти. Вернись домой. Прошу тебя. Не надо искушать судьбу.
   — Мы уж столько раз проходили через это…
   — Мне ужасно одиноко.
   — Такому красавцу, как ты? Златокудрому синеглазому Аполлону Рою Фелеру? Пока мы были вместе, у тебя не возникало никаких трудностей с тем, чтобы разделить с кем-нибудь свое общество.
   — Бог с тобой, Дороти, это случилось лишь раз или два. Я же тебе объяснял.
   — Знаю, Рой. Не в том штука. Конечно, ты был не самым неверным из мужей. Только мне уже все равно. Мне больше нет до тебя никакого дела, можешь ты это понять или нет?
   — Пожалуйста, Дороти, отдай ее мне. — Он судорожно всхлипнул и тут же, словно в груди прорвало плотину, зарыдал в трубку, боязливо косясь на дверь и опасаясь, как бы кто из полицейских не вошел в нее раньше срока. Оттого, что не может остановиться и что все это слышит Дороти, он сгорал от стыда и унижения.
   — Рой, прекрати. Рой, я знаю, как ты страдаешь без Бекки.
   — Отдай ее мне, Дороти, — сказал Рой, шмыгая носом и отирая лицо рукавом оранжевой спортивной рубашки в клетку, которую носил навыпуск, пряча под ней ремень, пистолет и наручники.
   — Рой, я ее мать.
   — Я заплачу тебе сколько угодно, Дороти. В своем завещании отец отказал мне кое-какие деньжата. Карл намекнул мне как-то, что, если я когда-нибудь изменю свое решение и войду в семейное дело, возможно, я смогу прибрать их к рукам. Я так и сделаю. Я тебе все отдам. Что только пожелаешь, Дороти…
   — Я не продаю своего ребенка, Рой! Когда, черт тебя дери, ты повзрослеешь?
   — Я перееду к родителям. Пока я на работе, за Бекки могла бы присматривать мама. Я уже с ней говорил. Ну пожалуйста, Дороти, ты даже представить себе не можешь, как я ее люблю. Я люблю ее больше, чем ты.
   Минуту трубка молчала, и по спине Роя поползли холодные мурашки от испуга, что Дороти отключила телефон, затем она сказала:
   — Может, так оно и есть, Рой. Может, ты ее и любишь по-своему. Только не думаю, чтоб ты любил ее ради нее самой. Здесь что-то другое. А то, кто ее любит больше, не имеет никакого значения. Главное, что ребенку, в особенности маленькой девочке, нужна мать…
   — Но есть же моя мать…
   — Будь ты проклят! Хоть бы раз в жизни заткнулся и подумал о ком-нибудь, кроме себя! Я пытаюсь втолковать тебе, что Бекки нужна мать, настоящая мать, так уж случилось, что эта мать — я. И мой адвокат, и я сама объяснили тебе, что посещать ее, и даже чаще, чем положено, — твое право. Ты можешь поступать, как тебе заблагорассудится, естественно, не выходя за рамки разумного. В этом отношении я буду очень либеральна. Не думаю, чтобы и мои требования были несправедливы. И конечно, не так уж это для тебя и трудно — заработать лишний доллар на грошовые алименты.
   Рой трижды набрал полную грудь воздуха, его пронзила острая боль от собственного унижения. Этого он и опасался, потому и решил в конце концов высказать последнюю мольбу по телефону, и слава Богу, что решил. Из-за этого развода он совсем обезумел, так что теперь едва мог контролировать простейшие эмоции.
   — Ты очень великодушна, Дороти, — наконец вымолвил он.
   — Желаю тебе всего наилучшего, и воздай мне за это Господь!
   — Благодарю тебя.
   — Могу я дать тебе маленький совет, Рой? По-моему, никто тебя не знает лучше, чем я.
   — Почему бы и нет? Сейчас так легко поязвить на мой счет. Посоветуй мне рухнуть замертво, и я, скорее всего, так и сделаю.
   — Нет, Рой, не сделаешь. С тобой будет полный порядок. Послушай, приди в себя и поезжай куда-нибудь. Ты хватался то за одно, то за другое, пока не начал изучать криминологию. Ты говорил, что поработаешь в полиции какой-то годик, но прошло уже два с лишним, а до диплома тебе так же далеко, как до луны. Если быть полицейским — именно то, чего тебе хочется, — что ж, прекрасно. Только не думаю, что это так. По-настоящему тебе ведь это никогда не нравилось.
   — По крайней мере это лучше, чем вкалывать ради куска хлеба.
   — Прошу тебя, Рой, кончай дурачиться. Это последний совет, который я даю тебе бесплатно. Возьми себя в руки. Пусть даже ради этого тебе придется вернуться в отцовское дело. Ты можешь кончить куда хуже. Не думаю, что ты станешь удачливым полицейским. Тебя вечно что-то не устраивало в твоей работе, ты расстраивался из-за всякого пустяка.