— Интересно, она и впрямь была толстозадой подстилкой? — спросил Леони.
   — Кстати, — вспомнил сержант Бриджет, — кому из вас знакома старушка по имени Элис Хоккингтон? Проживает на Двадцать восьмой улице недалеко от Хуверовской фирмы по производству пылесосов?
   Никто не отозвался, и Бриджет пояснил:
   — Она позвонила прошлой ночью и сказала, что на той неделе к ней приезжала машина, вызов касался какого-то проходимца. Так чья же это была машина?
   — А зачем тебе? — раздался бас с последнего стола.
   — Черт бы побрал этих подозрительных «легашей», — сказал Бриджет, качая головой. — Ну и крепкая же у вас резьба, парни! Я только собирался сообщить, что старая дева скончалась, отписав десять тысяч долларов распрекрасному полицейскому, спровадившему какого-то бродягу. И теперь никто не желает колоться?
   — То был я, сержант, — сказал Леони.
   — Брехня, — сказал Мэттьюз, — то были мы с Кавано.
   Остальные рассмеялись, а Бриджет сказал:
   — Короче, старая дева и впрямь звонила прошлой ночью. Правда, она не умерла, но уже подумывает об этом. Она сказала: ей хотелось бы, чтобы тот красивый, высокий и молодой полицейский с черными усами (по описанию очень похож на тебя, Лафитт) заезжал к ней каждый раз после обеда и проверял, не лежит ли на пороге вечерняя газета. Если к пяти часам она все еще там, значит, старушка мертва, и тебе нужно взломать дверь. Она сказала, что переживает за свою собаку.
   — Боится, что та сдохнет с голоду, или боится, что та с голоду не сдохнет? — спросил Лафитт.
   — Отзывчивость этих ребят в самом деле трогательна, — сказал Бриджет.
   — Могу я продолжать перечень происшествий, или я вам уже порядком поднадоел? — подал голос О'Тул. — Попытка изнасилования, одиннадцать ноль-ноль, прошлой ночью, Тридцать седьмой западный микрорайон, дом триста шестьдесят девять. Преступник разбудил потерпевшую, зажав ей рот рукой, и сказал: не двигайся. Я люблю тебя и хочу тебе это доказать. И держа на весу, так, чтобы ей было видно, револьвер с двухдюймовым стволом, ласкал ее прелести. Преступник был одет в костюм синего цвета…
   — Синий костюм? — переспросил Лафитт. — Ну прямо как полицейский.
   — …был одет в костюм синего цвета и светлую рубашку, — продолжал О'Тул. — Мужчина, негр, возраст двадцать восемь — тридцать, рост шесть футов два дюйма, вес сто девяносто фунтов, брюнет, глаза карие, телосложение среднее.
   — По приметам — точная копия Глэдстоуна. Думаю, с этим мы быстро разберемся, — сказал Лафитт.
   — Потерпевшая заорала во всю глотку, и преступник выпрыгнул в окно. Замечено, как он садился в желтый автомобиль одной из последних моделей. Тот был припаркован где-то в районе Хувера.
   — Какая у тебя машина, Глэдстоун? — поинтересовался Лафитт, и огромный негр-полицейский обернулся к нему с ухмылкой:
   — Будь то я, она б не кричала.
   — Будь я проклят, коли это не так, — вмешался Мэттьюз. — Однажды, еще в академии, я видел Глэда в душевой. Там была бы уже иная статья: атака с использованием смертоносного оружия.
   — Атака с использованием дружественного оружия, — уточнил Глэдстоун.
   — А теперь — за работу, — сказал сержант Бриджет.
   Гуса радовало, что обошлось без инспекций, он отнюдь не был уверен, что его пуговицы выдержат проверку. Теперь оставалось гадать, как часто вообще здесь, в дивизионах, случаются инспекции. Судя по окружавшим его мундирам, обнаруживавшим явное свое несоответствие академическим стандартам, тут с этим не слишком усердствуют. Он подумал, что за этими стенами все будет куда проще. А скоро куда проще сделается и ему самому. Все это станет его жизнью.
   С блокнотом в руках Гус встал в нескольких шагах от Кильвинского и, когда тот обернулся, улыбнулся ему, представился:
   — Гус Плибсли, — и пожал широкую и гладкую ладонь Кильвинского.
   — Можешь звать меня Энди, — сказал Кильвинский, глядя на Гуса сверху вниз с легкой усмешкой. Шесть футов четыре дюйма, никак не меньше, решил тот про себя.
   — Кажется, на сегодняшний вечер вам сунули меня в напарники, — сказал Гус.
   — На целый месяц, да я не против.
   — Готов следовать любому вашему слову.
   — Это и так ясно.
   — Да-да, конечно, сэр.
   — Вовсе не обязательно величать меня сэром, — засмеялся Кильвинский. — Седина в моих волосах означает лишь, что я уже порядочно поизносился на этой работе. А так мы — напарники, партнеры. Блокнот у тебя с собой?
   — Да.
   — Вот и ладно. Первую неделю, или сколько там подучится, ты отвечаешь за всю писанину. Когда научишься принимать вызовы и перестанешь путаться в улицах, дам тебе поводить машину. Все начинающие полицейские обожают сидеть за рулем.
   — Как скажете. Любая работа мне будет в радость.
   — Вроде бы я готов, Гус. Давай спускаться вниз, — сказал Кильвинский, и они вышли бок о бок через двойные двери и дальше, вниз по ступенькам винтовой лестницы старого здания Университетского полицейского участка.
   — Видишь вон те картинки? — спросил Кильвинский и указал на спрятанные под стекло портреты убитых на дежурстве полицейских дивизиона. — Они не герои, эти парни. В чем-то просчитались, потому и мертвы. Ты и оглянуться не успеешь, как почувствуешь себя там, на улице, словно рыба в воде, такое происходит с нами со всеми. Только рыбка не должна забывать о крючке. Помни всегда о парнях на картинках.
   — Сейчас мне и представить трудно, что я когда-нибудь стану той рыбкой, — признался Гус.
   — Станешь, обязательно станешь, напарник, — заверил Кильвинский. — Давай-ка теперь отыщем нашу черно-белую тачку и примемся за работу.
   В 3:45 в час пересменки чересчур маленькая стоянка буквально кишела людьми в синей форме. Солнце еще палило, так что надевать галстуки прежде, чем наступит вечер, не имело смысла. Тяжелый мундир с длинными рукавами не давал Гусу покоя. Под грубой жесткой шерстью руки страшно потели.
   — Не привык носить в жару такую теплую одежду, — улыбнулся он Кильвинскому, вытирая лоб носовым платком.
   — Привыкнешь еще, — ответил Кильвинский, аккуратно усаживаясь на горячее от солнца виниловое сиденье и сдвигая его назад, чтобы уместить внизу свои длинные ноги.
   Гус закрепил в держателе свежую «горячую простыню» и, чтобы не забыть, написал на обложке блокнота свои позывные, «З—А—99». Странно, подумал он. Странно и непривычно. Теперь я — «З—А—99». Сплошной нечет. Он слышал, как бешено стучит его сердце, и знал, что волнуется больше, чем следует. Оставалось надеяться, что дело лишь в волнении. Бояться пока было нечего.
   — Тебе, Гус, придется поработать с радио, так уж заведено.
   — О'кей.
   — Поначалу ты не сможешь различить наши позывные. Какое-то время будешь слышать по радио одну бессвязную белиберду. Но где-то через неделю ухо само собой настроится на нашу волну.
   — Ясно.
   — Ну как, готов к вечеру, полному романтики, интриг и приключений на улицах асфальтовых джунглей? — театрально спросил Кильвинский.
   — Готов, — улыбнулся Гус.
   — Вот и хорошо, малыш, — засмеялся Кильвинский. — Малость поджилки трясутся?
   — Да.
   — Отлично. Так тебе и полагается.
   Кильвинский вырулил со стоянки и свернул на запад к Джефферсонскому бульвару. Гус опустил козырек фуражки и прищурился, прячась от солнца. В машине попахивало блевотиной.
   — Хочешь, устроим экскурсию по всему округу? — спросил Кильвинский.
   — Еще бы.
   — Почти все здешние жители — негры. Встречаются, правда, и белые, и мексиканцы. Но главным образом — негры. Много негров — много преступлений. Мы работаем по Девяносто девятой. В нашем районе черные все. Рядом — Ньютон-стрит. Наши негры — негры восточной сторонки. Если они обзаводятся деньжатами, переезжают на запад, западнее Фигуэроа и Вермонт-стрит, иногда даже западнее самой Западной улицы. Тогда они называют себя западными неграми и требуют к себе соответствующего отношения. Только я ко всем, будь то белый или черный, отношусь одинаково. Со всеми корректен, но не слишком-то учтив. Учтивость, по-моему, предполагает услужливость и раболепие. Но полицейским незачем раболепствовать или рассыпаться перед кем-то в извинениях только за то, что они делают свое дело. Вот тебе урок философии, которым я бесплатно одариваю всех салаг, вынужденных у меня учиться. Ветераны вроде меня любят слушать собственную болтовню. К философам в дежурной машине тебе еще тоже предстоит привыкать.
   — А сколько времени вы в полиции? — спросил Гус, поглядев на три полоски на рукаве у Кильвинского, означавшие по меньшей мере пятнадцать лет выслуги. Но лицо его по-прежнему моложаво, особенно кажется таковым в обрамлении седых волос и в очках. И, пожалуй, форму он еще тоже не потерял, подумал Гус, фигура у него что надо.
   — В декабре двадцать лет будет, — ответил Кильвинский.
   — Собираетесь увольняться?
   — Еще не решил.
   Несколько минут они ехали молча, и Гус разглядывал город, сознавая, как мало он знает о неграх. Ему нравились названия церквей. На углу он увидел одноэтажное беленое каркасное здание, надпись от руки на нем гласила: «Иудейский Лев и Царство Христианской церкви». В том же квартале находилась и «Баптистская церковь Святого Спасителя», а через минуту глазам предстала «Сердечно приветствующая проходящего Миссионерская баптистская церковь». Снова и снова читая надписи на бесчисленных церквах, Гус надеялся запомнить их, чтобы ночью, придя домой, рассказать о них Вики. Эти церквушки ему казались просто замечательными.
   — Ну и жарища, — сказал он, отирая ладонью пот со лба.
   — Носить этот колпак в машине совсем не обязательно, — сказал Кильвинский. — Вот когда выйдешь из нее — другое дело.
   — Ох, — только и вымолвил Гус и быстро снял фуражку. — Я и забыл, что она у меня на голове.
   Кильвинский улыбнулся и стал что-то мурлыкать себе под нос, разъезжая по улицам и давая Гусу возможность осмотреться. Тот видел, как медленно и осторожно ведет машину напарник. Это надо учесть. Кильвинский патрулировал со скоростью пятнадцать миль в час.
   — К этой толстенной форме мне тоже придется привыкнуть, — произнес Гус, оттянув рукава с липких рук.
   — Наш шеф Паркер не особо любит короткие рукава, — сказал Кильвинский.
   — Почему?
   — Терпеть не может волосатые лапы и татуировки. Длинные рукава как-то солидней.
   — Он держал речь перед нашим выпуском, — сказал Гус, вспоминая прекрасный английский своего теперешнего начальника и его блестящие ораторские данные, так поразившие Вики, гордо сидевшую в тот день среди публики.
   — Таких, как он, нынче не так-то просто сыскать, — сказал Кильвинский.
   — Говорят, он очень строг.
   — Кальвинист. Знаешь, что это такое?
   — Пуританин?
   — Он называет себя католиком, но я говорю, что он кальвинист. Он не станет поступаться своими принципами. Многие его презирают.
   — Правда? — спросил Гус, читая надписи на окнах магазинов.
   — Зло от него не спрячешь. Безошибочно распознает людские недостатки. У него страсть к порядку и букве закона. Умеет быть непреклонным, — сказал Кильвинский.
   — Вы так это говорите, словно восхищаетесь им.
   — Я его люблю. Когда он уйдет, все переменится.
   Странный тип этот Кильвинский, подумал Гус. Говорит рассеянно, будто тебя здесь и нет, если б не эта детская усмешка, мне в его обществе было бы не по себе.
   Страшно важничая, какой-то юноша-негр пересекал Джефферсонский бульвар, и Гус стал следить за ним, изучая, как тот гибко поводит плечами, как свободно размахивает согнутыми в локте руками, как широк и упруг его шаг. Кильвинский заметил:
   — Здорово идет. Настоящий щеголь.
   И Гус ощутил полное свое невежество в негритянском вопросе, ему страшно захотелось узнать о неграх побольше, узнать побольше обо всех людях. На этой работе уже через несколько лет он мог бы научиться неплохо в них разбираться.
   Они отъехали от того юноши уже на несколько кварталов, но из головы у Гуса не выходили коричневые руки с играющими мышцами. Интересно, как бы ему пришлось, доведись им встретиться лицом к лицу, случись ему вступить в схватку с таким вот преступником, да еще и без напарника? И без висящего сбоку револьвера? И если бы блестящий золотой значок и синий мундир не произвели на негра никакого впечатления? Вновь отругав себя за то, что поддается коварству страха, он поклялся, что одолеет его. Беда была в том, что клятву эту он давал не впервые, однако страх, или, скорее, предчувствие страха, не отпускал, нервно урчал желудок, влажнели руки, сохли губы. Ну хватит, довольно подозрений. Да и с чего он взял, что в нужный момент не сможет вести себя, как подобает полицейскому?
   А что, если окажет сопротивление при аресте какой-нибудь бугай, вроде Кильвинского? Гус задумался. Как же я смогу его задержать? Ему было о чем порасспросить напарника, но расспрашивать Кильвинского он постеснялся. С кем помельче было бы куда проще. А теперь и вовсе сомнительно, что настоящего приятеля он найдет себе среди этих людей в униформе. В их обществе он чувствовал себя мальчишкой. Возможно, он допустил ошибку. Возможно, подумал он, ему никогда не стать одним из них. Они кажутся такими сильными и уверенными в себе. И повидали немало. Но, может, это лишь бравада? Может, и так.
   Но что, если от того, сумеет ли он преодолеть свой страх, чего до сих пор ему так и не удавалось, будет зависеть чья-то жизнь, хотя бы того же Кильвинского? Четыре года семейной жизни да работа в банке оказались тут неважным подспорьем. И почему ему не хватает смелости поговорить откровенно с Вики? Он вспомнил, как часто, особенно после занятий любовью, лежал в темноте рядом с ней, но наедине со своими мыслями, и молился, чтобы у него достало отваги на честный разговор, но отваги всякий раз недоставало, и про то, что он трус и сам знает об этом, не знал, кроме него, никто, даже Вики. Остался бы он в банке — и кому какое дело, трус он или нет? Он был хорош и в борьбе, и в физподготовке, но стоило кому-то на тренировке в паре с ним действовать всерьез, как его тут же мутило и уже можно было из него веревки вить. В чем причина? Однажды, когда его поставили бороться с Уомсли, он слишком жестко провел захват — именно так, как и показывал им Рэндольф. Уомсли рассвирепел. Стоило Гусу глянуть ему в глаза, как страх вернулся, сила ушла, и Уомсли легко уложил его наземь. Он сделал это с такой злобой и яростью, что Гус даже не сопротивлялся, хотя знал, что он сильней Уомсли и куда проворнее. Ничего не попишешь: неспособность подчинять себе свое тело была следствием его трусости. Неужели ненависть — это именно то, чего я так боюсь? Неужели ее? Лица, искаженного ненавистью?
   — Эй, квочка, кончай высиживать цыплят, отжимай сцепление! — крикнул Кильвинский, не имея возможности помешать какой-то дамочке за рулем ползти на своей машине к светофору. Она преградила им путь и вынудила затормозить на желтый свет.
   — Пятьдесят четвертая улица, западная сторона, номер сто семьдесят три, — проговорил Кильвинский, царапая в блокноте.
   — Что? — спросил Гус.
   — Наш вызов. Пятьдесят четвертая улица, западная сторона, номер сто семьдесят три. Записывай.
   — О, простите меня, пожалуйста. Никак не освоюсь с этим радио.
   — Ответь им, — сказал Кильвинский.
   — Три-А-Девяносто девять, вас понял, — произнес Гус в ручной микрофон.
   — Ты и сам не заметишь, как начнешь без труда различать сквозь это щебетание свои позывные, — сказал Кильвинский. — Просто требуется какое-то время. У тебя получится.
   — А что это за вызов?
   — Вызов по невыясненным обстоятельствам. Это значит, что человек, позвонивший в полицию, и сам толком не понимает, что там стряслось, или не смог этого связно объяснить, или его не понял оператор, — такой вызов может означать все что угодно. Потому-то они мне и не по душе, такие вызовы. Пока не попадешь на место, понятия не имеешь, какая переделка тебя ожидает.
   Гус нервно взглянул на фасады магазинов и увидел двух негров с высокими лоснящимися прическами и в цветных комбинезонах. Их красный «кадиллак» с откидным верхом остановился перед витриной, надпись на которой гласила: «Ателье Большого Индейца», ниже желтыми буквами было приписано: «Самые модные прически. Процесс».
   — Как вы называете такие прически, как вон на тех двух? — спросил Гус.
   — На тех сводниках? Это как раз «процесс» и есть, хотя кое-кто называет его «марсель». У пожилых полицейских имеется на этот счет свое словечко — «газировка», но для рапортов большинство из нас ограничивается «процессом». На то, чтобы ухаживать за чудесным «процессом», наподобие вон того, уходит уйма денег, но ведь у сводников их куры не клюют. А иметь «процесс» на голове для них так же важно, как иметь «кадиллак». Без этих двух вещей не обходится ни один уважающий себя сводник.
   Хорошо бы солнце наконец село и стало чуть прохладней, думал Гус. Он любил летние вечера, сменяющие такие вот жаркие и сухие, как бумага, дни. Над белым двухэтажным оштукатуренным домом на углу показался полумесяц, рядом с ним загорелась какая-то звездочка. У широких дверей стояли двое коротко остриженных мужчин в черных костюмах и бордовых галстуках. Заложив руки за спины, они провожали полицейский автомобиль сердитыми взглядами.
   — То была церковь? — поинтересовался Гус у Кильвинского, который даже не посмотрел ни на здание, ни на мужчин.
   — Мусульманский храм. Что-нибудь знаешь о мусульманах?
   — Да так. Кое-что читал в газетах.
   — Секта фанатиков, не так давно пустившая ростки по всей стране. В нее вошли и многие бывшие жулики. Все они терпеть не могут полицию.
   — А выглядят чистюлями, — сказал Гус и бросил взгляд через плечо. Лица мужчин неотрывно следили за их машиной.
   — Они лишь капля в потоке, захлестнувшем страну, — сказал Кильвинский. — Кроме нескольких человек, вроде нашего шефа, никто не ведает, к какому берегу нас прибьет. Чтобы выяснить это, может, понадобится десяток лет.
   — Что это за поток? — спросил Гус.
   — Долго объяснять, — ответил Кильвинский. — Да и не уверен, что у меня получится. Кроме того, мы уже приехали.
   Гус обернулся и увидел на почтовом ящике зеленого оштукатуренного дома цифры 173. По переднему дворику тут и там был раскидан мусор.
   На полуразвалившемся крыльце трясся, съежившись на ветхом плетеном стуле, старый негр в спецовке цвета хаки. Гус едва разглядел его.
   — Хорошо, что вы, шефы, заимели возможность заехать, — сказал негр, вставая и постоянно поглядывая в приоткрытую дверь. Его била мелкая дрожь.
   — В чем дело? — спросил Кильвинский, поднявшись на три ступеньки. Фуражка его на серебристой копне волос держалась как влитая.
   — Пришел я, значит, домой, а в доме вижу мужика. И даже не знаю, кто таков будет. Он сидел, значит, там и глядел на меня, а я испужался и побег прямо сюда вот, а потом дальше, вон в ту дверь, и позвонил по соседскому телефону, а пока вас дожидался, значит, все внутрь поглядывал, а он сидит там и качается. Боже ж ты мой, думаю: помешанный. Молчит, сидит и качается.
   Гус непроизвольно потянулся к дубинке и вцепился пальцами в пазы на рукояти, ожидая, какой первый шаг предпримет за них Кильвинский. И был немало смущен, осознав, что испытал облегчение, когда Кильвинский подмигнул ему и произнес:
   — Ты, напарник, оставайся здесь — на случай, коли он попытается выбраться в заднюю дверь. Там забор, так что ему придется поспешить обратно. Парадный вход — это единственное, что ему остается.
   Спустя несколько минут Гус со стариком услышали крик Кильвинского:
   — Ладно уж, сукин сын, выметайся и не вздумай возвращаться!
   Хлопнула задняя дверь. Затем Кильвинский откинул москитную сетку и сказал:
   — О'кей, мистер, можете войти. Он убрался.
   Гус направился следом за ссутулившимся стариком. Вступив в прихожую, тот снял с головы измятую шляпу.
   — Он, конечно, убрался, на то вы и начальство, — сказал старик, но дрожать не перестал.
   — Я запретил ему возвращаться, — сказал Кильвинский. — Не думаю, что он когда-нибудь объявится еще в ваших краях.
   — Да благословит вас всех Господи Боже, — произнес старик, направился, шаркая, к задней двери и запер ее на ключ.
   — Давно пил в последний раз? — спросил Кильвинский.
   — О, пара дней уж минула, — ответил старик, улыбнувшись и обнажив почерневшие зубы. — Со дня на день, значит, чек должен по почте прийти.
   — Что ж, все, что тебе сейчас нужно, — это чашка чаю да немного сна. А завтра почувствуешь себя гораздо лучше.
   — Благодарю вас, значит, всех без исключения, — сказал старик, а они уже шагали по щербатому бетонному тротуару к своей машине. Кильвинский сел за руль, тронул с места, но так и не проронил ни единого слова.
   Наконец Гус сам прервал молчание:
   — Должно быть, для алкоголиков их белая горячка сущий ад, а?
   — Должно быть, — кивнул Кильвинский. — Ниже по улице есть одно местечко, где мы можем выпить кофе. Он так плох, что годится разве что для севшего аккумулятора, зато бесплатный, как и пончики к нему.
   — Мне это по вкусу, — сказал Гус.
   Кильвинский остановил машину на захламленной автостоянке перед буфетом, и Гус отправился внутрь, чтобы заказать кофе. Фуражку он оставил в машине и теперь чувствовал себя ветераном, решительно входя в кафе, где смахивающий на пьяницу морщинистый тип с безразличным видом разливал кофе для трех завсегдатаев-негров.
   — Кофе? — спросил тип Гуса, приблизившись к нему с двумя бумажными стаканами в руке.
   — Да, пожалуйста.
   — Сливки?
   — Только в один, — ответил Гус. Пока продавец цедил жидкость из кофейника и расставлял по стойке стаканчики, Гус сгорал от стыда, пытаясь решить, как бы подипломатичнее заказать бесплатные пончики. Нельзя одновременно не быть нахальным и хотеть пончик. Насколько было бы проще, если б они попросту оплатили и кофе, и пончики, подумал он, но тогда это шло бы вразрез с традицией, если же ты совершаешь нечто подобное, то рискуешь стать жертвой слушка о том, что с тобой бед не оберешься.
   Продавец решил эту дилемму без труда:
   — Пончики?
   — Да, пожалуйста, — сказал Гус с облегчением.
   — С шоколадом или без? С глазурью кончились.
   — Два — без, — ответил Гус, понимая, что Кильвинский вряд ли одобрил бы его выбор.
   — Крышечки дать?
   — Не нужно, справлюсь и так, — сказал Гус, но спустя мгновение обнаружил, что в здешних буфетах подают самый горячий кофе во всем Лос-Анджелесе.
   — Действительно горячий, — слабо улыбнулся он на случай, если Кильвинский видел, как он пролил кофе на себя. От внезапной вспышки боли лоб его покрылся испариной.
   — Жди теперь, пока тебя поставят в первую смену, — сказал Кильвинский. — Когда-нибудь зимой, уже за полночь, как раз когда мороз поддаст перцу, этот кофе так запалит тебе нутро, что никакая зимняя ночь его не остудит.
   Солнце коснулось горизонта, но жара не спадала, и Гус подумал, что «кока-кола» была бы сейчас куда более кстати. Он успел, однако, заметить, что полицейские — страстные любители кофе, а значит, и ему предстоит его полюбить, ведь как бы то ни было, а он собирается стать одним из них.
   Спустя минуты три Гус снял наконец стакан с крыши полицейской машины и отхлебнул из него, но кофе, из которого по-прежнему густо валил пар, был все еще чересчур горяч для него. Оставалось только ждать и следить краем глаза за тем, как пьет свой кофе большими глотками, дымит сигаретой и занимается настройкой радио Кильвинский. И успокаивается лишь тогда, когда звук делается едва слышен, чего для Гуса явно недостаточно, но, коли он не в состоянии отличить их позывных сквозь эту хаотическую пародию на голоса, сойдет и так, лишь бы Кильвинского устраивало.
   Какой-то сутулый старьевщик в грязных холщовых штанах, болтавшейся на нем рваной испачканной рубахе в клетку и военном подшлемнике с огромной дырой на боку и торчащим оттуда пучком нечесаной седины флегматично катил по тротуару тележку со своим барахлом, не обращая внимания на издевки полудюжины негритят. Пока он не приблизился, Гус не мог с уверенностью сказать, какого цвета у него кожа, хотя, судя по седине, негром тот, скорее всего, не был. Старьевщик и впрямь оказался белым, просто тело его покрыла толстая короста грязи. Всякий раз, подходя к какому-нибудь одноэтажному зданию, он останавливался и принимался копаться в баках с мусором, пока не обнаруживал свою добычу. Не пропускал он и зарослей сорняков на пустырях. Тележка была уже доверху набита пустыми бутылками, за ними и охотились детишки. Увертываясь от волосатых лап старьевщика, слишком широких и массивных на тощем теле, тщетно метивших в их быстрые и ловкие ручонки, они визжали от восторга.
   — Может, эту дырку в шлеме он заработал где-нибудь на острове в Тихом океане, — сказал Гус.
   — Хотелось бы верить, — сказал Кильвинский. — Старому барахольщику романтический ореол костюма не испортит. Даже если ты и прав, за этими типами все равно нужен глаз да глаз. Слишком много крадут. Одного такого мы выследили вечером под Рождество, катил по Вермонт-стрит свою тележку, а заодно таскал подарки из машин у обочины. Сверху груда бутылок и разного хлама, а под ними — полный воз краденых рождественских подарков.