Самолет задержался с прилетом, и потому домой Нина прибыла далеко за полночь. Она не предупредила своих, почему-то посчитав, что радость от ее приезда будет тем больше, чем нечаянней.
   Хлопнула дверца такси. Шофер выгрузил чемодан из багажника и, мелькнув зеленым огоньком, уехал. Нина задрала голову: окна родного дома были темны.
   «Спят, наверное», — подумала она с улыбкой и, сгибаясь от тяжести чемодана, застучала каблуками вверх по лестнице. Она представила себе, как тихонько открывает дверь, пробирается в комнату, целует теплые лобики спящих детей, а потом прижимается к мужу, будя его нежным поцелуем. Только бы он не оказался очень пьяным!
   Полоска света с лестничной площадки разрезала желтым ножом густую темень прихожей. Нина осторожно опустила чемодан, скинула туфли и с улыбкой шагнула вперед. Ей не удалось остаться незамеченной.
   — Кто там? — послышался из комнаты тревожный женский голос.
   — Лена, это я! — прошептала Нина, и улыбка постепенно сползла с ее лица.
   — Ох, а мы тебя не ждали сегодня!
   Кутькова спрыгнула с кровати и, сунув ноги в тапочки, заметалась по комнате. Она была в одной сорочке, застиранной старой сорочке с обтрепанными кружевами… Муж тяжело храпел, отвернувшись к стене.
   Что это значит? До Нины медленно и верно стала доходить суть происходящего. Раскладушка на кухне даже не разложена… Кутькова только что встала с постели — с ее постели, с постели, где невинно храпит ее муж… Ее действительно не ждали!
   Нина щелкнула выключателем, забыв о детях.
   — Что здесь происходит?
   Тарабрин сонно заворочался в постели, пьяно приоткрыл один глаз.
   — А, это ты… — пробормотал он спросонья. — Приехала?
   — Как ты мог! — закричала Нина, забыв, что дети спят и нужно сдерживать голос. — Как ты мог!.. С ней!
   Кутькова быстро подхватила свои вещи и ретировалась на кухню. Через минуту щелкнула входная дверь она ушла.
   Все еще не веря в происшедшее, Нина ошеломленно опустилась на стул.
   Сонно захныкала Ирочка, потирая кулачком глаза.
   — Что такое? — пробормотал Тарабрин. Его младенческая улыбка свидетельствовала, что он ни сном ни духом не ведает о своей вине. — Иди сюда… — Он приглашающе откинул одеяло.
   Нина села на кухне и горестно зарыдала, уронив голову на руки.
   Боже мой, он изменил ей! И с кем? С Кутьковой! С этой уродливой старой девой, на которую до сих пор не польстился ни один мужчина! И это после нее, Нины, признанной красавицы, которой сам Марчело Мастрояни целовал ручку, которую сама Софи Лорен называла идеалом русской женщины! Она — и Кутькова…
   Кутькова — ее соперница!
   Предательница… Безотказная, верная Кутькова… Как она могла?
   После радости и счастья кинофестиваля — такой удар!
   Ах, как тяжело после венецианской волшебной сказки возвращаться в семейную рутину, в безрадостные советские будни. Ей опять предстоит одно и то же — дом, дети, пьяный муж с запахом перегара и редкие роли в кино…
   Нет, она не будет больше это терпеть! Она заберет детей и уйдет от него. Ее терпение истощилось, она больше не может быть безгласной рабыней талантливого алкоголика!
   Рассвет коснулся розовым лучом ее волос. Нина спала, уронив голову на руки. Этот же луч разбудил и Тарабрина, который вышел по малой нужде в туалет.
   Зевая, он удивленно произнес, увидев на кухне жену:
   — Ты приехала? Когда? А почему здесь сидишь? Нина подняла заспанное лицо и не сразу вспомнила, что произошло. Прошедшая ночь вихрем пронеслась в ее памяти. Она холодно и рассудительно проговорила, оправившись:
   — Все! Финита ля комедия! Между нами все кончено. Я ухожу.
   — Куда? — нахмурился Тарабрин.
   — Куда глаза глядят. Забираю детей и ухожу. Понял? Можешь жить дальше со своей Кутьковой.
   Тарабрин качнулся, схватился рукой за притолоку.
   — Так и знал! — произнес он, в бешенстве раздувая ноздри. — Нашла там себе кого-то… — «Там» — имелось в виду на кинофестивале, «кого-то» — любовника. — И кого же ты себе нашла?
   — Я никого! А вот ты…
   Дыша перегаром, он навис над ней горой переплетенных сухожилиями мышц.
   — С кем спуталась? Говори!
   Он был страшен. Колючие глаза угрожающе сверкали, руки тряслись бешеной дрожью, губы крупно прыгали.
   — Говори! — Он схватил ее за ворот кофточки.
   Ниной внезапно овладела ярость. Почему она должна оправдываться? Что за несправедливые упреки? Он сам виноват перед ней по горло…
   Иван все сильнее сжимал ворот. Горло перехватило, Нина начала задыхаться. Извиваясь, она с силой толкнула его в грудь и попыталась освободиться.
   Какие еще отношения возможны между ними? Разве можно дальше жить с этим пьянчужкой, алкоголиком?
   — Гадина! — шипел Тарабрин, опаляя ее ноздри отвратительным запахом перегара. — С Корзуновым спуталась! Что он тебе пообещал? Роли? Шмотки? Что?!
   Внезапно он швырнул ее на стул. Нина, хватая ртом воздух, перевела дух.
   Муж подошел к буфету, налил полный стакан вина, залпом выпил. Потом швырнул стакан в ее сторону, все еще дрожа от гнева. Не долетев, стакан разбился об угол стола, брызнули в стороны осколки.
   — Псих! — Нина брезгливо стряхнула стеклянные крошки с подола юбки. Она выглядела как-то слишком спокойно и уверенно, и это еще больше взбесило мужа.
   Он замахнулся — и щека запылала от удара.
   Нина вскочила со стула, выбежала к коридор. Что с ним разговаривать, с пьяным… Вчерашний хмель еще не выветрился из него.
   — Ты куда?
   — Ухожу!
   — Нет, ты не уйдешь! Ты хочешь уйти к нему, да? К Корзунову? Чтобы миловаться с ним? Хочешь бросить детей, меня унизить?
   Очередной удар отозвался колокольным звоном в голове.
   Тарабрин с силой втолкнул жену обратно на кухню, больно сжал цепкими пальцами предплечье. Нина с силой извернулась и стукнула его ногой под коленку.
   Падая, он увлек ее за собой.
   Страшная ненависть ослепила разум, точно пронзительная вспышка света.
   Эта мразь, этот человечишко, изменивший ей с ее же подругой, еще смеет ревновать, унижать, бить ее!
   Он ударил ее кулаком в живот — там что-то мягко хрустнуло и заныло.
   Извиваясь, она впилась ему зубами в щеку — он зашипел, но не отпустил ее. Тогда в удесятеренной ненависти она нащупала руками его горло и сжала его. Она была сильной женщиной. Иван захрипел, бешено вращая глазами.
   — Ни-и-на-а… — Он испугался, испугался той ужасной силы, которая внезапно проснулась в ней.
   Муж сипел и вырывался, а она все сжимала его горло, в блаженной ненависти наблюдая, как стали закатываться его глаза. Тарабрин предсмертно задергался и…
   Послышался тонкий детский голосок в коридоре:
   — Мама! Папа! Ира хочет писать…
   Нина опомнилась. Разжав руку, подняла растрепанную голову.
   Перед ней стояла Даша в одних трусиках и, надув губы, уже собиралась плакать.
   Тарабрин с трудом поднялся с пола, растирая ладонью горло.
   — Сумасшедшая, — просипел он, — чуть не задушила!
   — Сейчас, Дашенька, иду… — захлопотала Нина, вставая.
   Веселящий розовый газ бешенства понемногу начал улетучиваться из головы. Она поправила разорвавшуюся на груди кофточку, заправила за ухо растрепанные волосы.
   — Нина, ну что ты! — Муж положил ладонь на плечо. — Что ж я тебе сделал такое? За что ты меня так ненавидишь?
   — Уйди! — глухим, как будто не своим голосом проговорила Нина. — Лучше уйди!
   Вскоре из комнаты донесся ее воркующий голос. Дети смеялись и щебетали, соскучившись по матери.
   — А где Кутькова? — капризно ныла невыспавшаяся Даша. — Она обещала нас сегодня повести на качели!
   — Пойдем, обязательно пойдем! — пообедала Нина. — А Кутьковой здесь больше никогда не будет…
   Конечно же она осталась с мужем. Куда она могла уйти с двумя малолетними детьми? К кому?
   Вечером окончательно протрезвевший и потому безмерно виноватый Иван валялся перед ней на коленях.
   — Прости, Нина, прости… — твердил он. — Даже не знаю, как все получилось… Пьян был, понимаешь? — Он печально покачал головой и схватился руками за шею. — Ох, горло болит…
   — Так тебе и надо, — уже без злости проговорила Нина и неожиданно прижалась к мужу. — Ох, как я соскучилась…
   — А как же Корзунов? — осторожно спросил Иван, отстраняясь.
   — Какой еще Корзунов? — рассмеялась Нина. — Это все твои пьяные бредни!
   Ничего у меня с ним не было и быть не могло.
   — Но мне же рассказывали!
   — Кто рассказывал?
   — Макс Руденко слышал, как на студии говорили, и вообще…
   — Слушай его больше.
   Так они помирились.
   После этого случая Тарабрин, словно заглянув в глаза близкой смерти, зарекся пить.
   Он держался несколько лет. Его внезапная трезвость пришлась не по душе его бывшим собутыльникам. Особенно она не понравилось Максу Руденко. Он потерял возможность манипулировать тем, перед кем так униженно и сладострастно пресмыкался.
   А вероломную Кутькову Нина решительно и бесповоротно вычеркнула из своей жизни. До поры до времени…До смерти мужа.
 
   Глава 9
 
   Взросление, тяжелое и смутное, как болезнь, наступило внезапно. С Катей творилось что-то странное. Настроение было отвратительно плаксивым, ее охватывала странная слабость, ничем не хотелось заниматься, никуда не хотелось идти — а особенно в школу. Хотелось лечь на диван и, уткнувшись в книжку, погрузиться в выдуманный мир приключений, где женщины все как на подбор красавицы, а мужчины — рыцари без страха и упрека.
   Себя Катя считала отъявленной уродкой, искренне жалея, что вообще народилась на свет. Чтобы не расстраиваться, она потихоньку унесла зеркало из своей комнаты, потому что оттуда на нее взирало лупоглазое, чернявое существо с нечистой кожей и сальными волосами (сколько их ни мой, они все равно становятся грязными уже на следующий день).
   Порой Катя тайком доставала с полки, где хранились пожелтевшие газетные размытые вырезки и четкие журнальные оттиски, сложенный вчетверо портрет волоокой красавицы с пшеничной косой и бирюзовым взглядом. С ненавистью, более похожей на обожание, она пристально изучала это лицо. Жадный взор скользил по красиво очерченным бровям, отмечал удивительную правильность подрисованных карандашом глаз, кошачью мягкость ноздрей, нежный овал лица, бархатную гладкость безупречной кожи, многообещающую лукавость улыбчивых губ. Как она завидовала своей матери — и как ненавидела ее!
   Ну почему, почему она такая уродка, почему она нисколько не похожа на мать? Катя казалась сама себе чернавкой. Мучительно было сознавать, что эта экранная красавица не какой-то недостижимый идеал, который редко встречается в жизни, а ее родная мать, самый близкий ей по крови человек.
   Катя со вздохом прятала снимок в самый дальний угол и отправлялась на кухню. Она шарила по шкафам в поисках чего-нибудь сладкого, чтобы подсластить свое излишне горькое самомнение. Набив рот конфетами или, когда не было конфет, обыкновенным сахаром, она, протяжно вздыхая, валилась с книгой на диван и, сосредоточенно двигая челюстями, переносилась в страну грез, откуда так не хотелось возвращаться. Как результат чрезмерного потребления сладкого, на следующий день прыщей становилось еще больше, и настроение портилось еще сильнее.
   С бабушкой отношения в последнее время тоже не ладились. Катя больше не прижималась к ней, не ласкалась, как котенок, называя своей милой бабулечкой, С наслаждением человека, получающего удовольствие и от чужой, и от своей собственной боли, она грубила ей, с мрачным удовлетворением сознавая свою несправедливость. Она врала про оценки в школе, про поздние прогулки с подругами, про свои отношения с мальчиком из параллельного класса, врала так много и разнообразно, что постепенно стала путаться в собственном вранье. Когда бабушка ловила ее на несоответствии, она с мстительным удовлетворением упрекала ее: «Вы все хотите от меня избавиться! Вот уеду от вас!» О матери теперь она никогда не упоминала, как будто ее не существовало.
   Слезы бабушки, которая тихо и мучительно умирала у нее на глазах, доставляли ей чуть ли не садистическое удовольствие. Бабушка теперь редко бывала такой, как прежде — деятельной, сильной. В дом зачастили доктора из поселковой больницы, постоянно приезжала «скорая» с уколами, после которых метавшаяся на кровати Вера Мироновна измученно затихала, с облегчением опустив морщинистые желтые веки.
   Однажды Катя спросила у доктора, что за болезнь у бабушки. Тот, отведя глаза в сторону, ответил, что у нее пневмония с осложнениями, и Катя на том успокоилась. Ей было прекрасно известно, что после изобретения антибиотиков от пневмонии больше никто не умирает. Кроме того, советская медицина, как известно, лучшая в мире, и потому за бабушку беспокоиться нечего. Ей и так доставляло уйму беспокойства ее взрослеющее тело и гипертрофированно важные проблемы. Ничего, уже сколько раз такое бывало. Бабушка полежит немного, покряхтит, а потом встанет и пойдет возиться по хозяйству. И вновь все потечет по-старому.
   Однажды бабушка стонала всю ночь, громко кричала так, что даже разбудила соседей. Они вызвали «скорую», успокоили проснувшуюся Катю, уверяя ее, что ничего страшного нет, при пневмонии подобные приступы — обычное дело.
   Их лица были печально-лживы, но Кате недосуг было заниматься выражением чужих лиц. Внутри нее клокотала такая бездна черноты, что борьба с ней отнимала все ее душевные и физические силы.
   Приехала «скорая», фельдшер сделала укол, и бабушка на короткое время затихла на огромной кровати с никелированными шарами — маленькая, ссохшаяся, уставшая от затянувшейся борьбы за жизнь. Врач пошептался с соседями и сообщил Кате, что нужно отвезти бабушку в больницу. Девочка сосредоточенно кивнула. На душе у нее было тревожно и смутно. Как-то неуютно, неуверенно стало у нее на душе…
   — Тебя скоро выпишут? — спросила она бабушку, хмуря лоб.
   — Скоро. — Бабушка через силу растянула в улыбке посиневшие губы.
   — Честное партийное?
   — Честное партийное, — твердо ответила она.
   Катя успокоилась. Она знала, что единственное, чему еще можно верить в этом мире, так это «честному партийному» слову бабушки. Их совместная жизнь казалась ей незыблемой и прочной — бабушка, дом в Калиновке, школа, ее собственное нравственное и наружное уродство.
   Через три дня бабушки не стало.
   Катя никогда не думала о возможности печального исхода ее болезни. Ей казалось, что раз бабушка обещала вернуться, значит, горевать не о чем, надо ждать. И, когда она не вернулась, девочка решила, что вообще никому в этом мире верить нельзя. Нельзя никого любить — все уйдут, обманут, сделают больно. Ведь даже бабушка ее обманула…
   На кладбище она стояла без слез, глядя сухими темными глазами на неестественно желтый, восковой лоб бабушки. Отец плакал, тетя Таня тоже, а Катя крепко сжимала губы и с ненавистью смотрела на утопавшее в цветах родное лицо, испещренное морщинами затянувшегося страдания. Ей было бы легче, если бы она смогла заплакать. Но слез не было. Была лишь обида на человека, бросившего ее, как бросали не раз за ее бесконечно долгую четырнадцатилетнюю жизнь.
   С кладбища родственники и соседи черной стаей потянулись в дом. Катя с облегчением скрылась в своей комнате, отказавшись участвовать в поминках.
   Взрослые долго произносили траурные речи, звякали бутылками. Булькала водка, наполняя стаканы, а девочка неподвижно сидела, уставившись в темный угол между этажеркой и телевизором, на котором возвышалась аляповатая ваза с оранжевыми шариками физалиса.
   «Буду жить одна, — размышляла она, закусив острыми зубами нижнюю губу, чтобы физической болью заглушить сердечную муку. — Ну и отлично, ну и здорово… Пусть только отец со своей Танькой поскорее уедут… Никто теперь за оценки пилить не будет. Ну и замечательно, ну и отлично… Мне же лучше! Никто мне не нужен! Лучше быть одной».
   Она так и заснула в одежде, свернувшись клубочком на нерасстеленной кровати. И только во сне из плотно сомкнутых век тайно вырвалась на свободу предательская слезинка.
   Наутро отец заявил ей, чтобы она собирала вещи. — Много не бери, только самое необходимое. Из книг — лишь учебники. Остальное привезу, когда машину найду.
   — Я никуда не поеду! — Катя вскинула на отца тяжелые, опушенные густыми ресницами глаза. — Я остаюсь здесь.
   Отец не обратил на ее слова особого внимания. Он был так растерян после смерти матери, что мысль о том, что у дочери может быть собственное мнение насчет своей будущей жизни, даже не пришла ему в голову. Ему было не до ее мнений и желаний.
   Днем выяснилось, что Катя бесследно исчезла.
   Ее нашли лишь на второй день в соседнем селе. Она скрывалась на чердаке у знакомого мальчика — наврала ему с три короба, будто отец с мачехой хотят сдать ее в детский дом. Девочку достали с чердака грязную, голодную, клокочущую гневом.
   — Я не хочу жить с вами! — Катя решительно вырвала руку из ладони отца.
   — Я хочу жить одна!
   — Ты пока не можешь решать, с кем тебе жить, — устало заметил отец, измученный двухдневными утомительными поисками. — Ты еще несовершеннолетняя.
   — Я останусь в Калиновке! — с вызовом крикнула дочь. — Вы мне не нужны, и я вам тоже! Я не буду с вами жить!
   Ни мольбы, ни угрозы не помогали. Помогла сила. Через несколько часов Катя уже сидела рядом с мачехой в заплеванной семечками электричке, которая медленно тащилась к городу.
* * *
   Макс никак не мог успокоиться. Он по-прежнему был верным другом Тарабрина, по-прежнему был у него на подхвате. По-прежнему без него не обходились ни один фильм режиссера, ни одна вечеринка — но былой уверенности в своей силе уже не было. По-прежнему он был главным действующим лицом режиссерской свиты, но чувствовал, что неудержимо теряет свое влияние на Тарабрина и теперь не может им манипулировать, управляя его тайной страстью — страстью к бутылке.
   Кроме того, его настораживали слухи, время от время циркулировавшие в кинематографической среде: будто бы, кроме рассказов из деревенской жизни и сценариев, Тарабрин недавно принялся за мемуары.
   — Он сам мне их показывал, — утверждал приятель Макса, сценарист Калимулин. — Даже зачитывал отрывки на вечере у режиссера Чуткевича. Ужасно ядовитая штучка. Он там камня на камне ни от кого не оставил. От тебя, кстати, тоже.
   Эта новость неприятно поразила Макса. Интересно, что написал про него этот алкоголик? Вот бы почитать!
   Он целыми днями вертелся у Тарабриных, мимоходом заглядывая в бумаги, которые пухлыми стопками громоздились на столе.
   Порой Нина, заметив его любопытство, спрашивала ненароком:
   — Ты что там ищешь. Макс? Потерял что-то?
   — Нет, нет. — Отпрыгнув от стола, Макс смущался, будто его застали за чем-то неприличным.
   А между тем слухи о дневнике Тарабрина все больше наводняли охочую до сплетен Москву.
   — Там описана его любовная связь с Мышкой… Наша-то Мышка, такая чистая, романтичная, оказывается, в постели вела себя как последняя… — цинично усмехался рассказчик, оглядываясь по сторонам в поисках чужих ушей.
   — Там о Мирзоянце целая глава. Все его антисоветские высказывания слово в слово записаны. Ты представляешь, что будет, если это дойдет до компетентных органов?
   — Там говорится обо всех. И в таких словах! Про Баранкина черным по белому написано, что тот получил Государственную премию за чужой счет. Будто бы за него снимал фильм какой-то начинающий режиссер, жутко талантливый. А потом этого режиссера нашли в подворотне с отверткой в животе. Вроде бы шпана по пьянке зарезала. Собственными глазами читал!
   — Там описывается, где он свою женушку откопал. И такие подробности!
   Будто бы она сама к нему в постель лезла, а он ее поганой метлой гнал.
   Правда-правда, я сама слышала, собственными ушами!
   «Что же он написал про меня?» — мучился Макс. Ничего хорошего Тарабрин про него написать не мог. Впрочем, Руденко в артистической среде считался фигурой скромной и незначительной. Может, про него там вовсе ничего и нет?
   Максу никак не удавалось всласть покопаться в архиве режиссера. Все кто-то мешал ему. В крошечной однокомнатной квартире обитало слишком много народа. То дети крутились под ногами, то Нина шныряла поблизости. А тетрадь с мемуарами, в этом он не сомневался, была запрятана в надежном месте. Если уж даже домашние, в число коих входил и сам Макс, не могли ее отыскать…
   Тогда он воспользовался существованием мифической тетради, чтобы дать волю своему злому языку. Ему нравилось ссорить между собой людей, говорить им в лицо гадости. Однажды на партийно-кинематографической конференции, на которую Макс затесался совершенно волшебным образом, к нему подсел маститый партработник.
   — Ну, что там наш Тарабрин пишет? — снисходительно осведомился чиновник. — Все свои рассказики кропает?
   Макс был в тот день жутко зол — при распределении подарков участникам конференции его несправедливо обошли. Он немного опоздал к раздаче, и потому вместо дефицитного продуктового набора с салями, черной икрой и шпротами ему перепал набор второстепенной ценности с докторской колбасой, икрой минтая и килькой в томатном соусе. Кроме того, жутко модный и жутко дефицитный Фолкнер, продававшийся делегатам в книжном киоске, ему тоже не достался. По конференц-карточке продавщица попыталась впарить непопулярного деревенского писателя, каждая страница творений которого изобиловала малопонятными для Макса словами: силос, зябь, яровые, отел, компост…
   Потому на безобидный вопрос партработника Руденко ответил неожиданно раздраженно:
   — Нет, Ксаверий Феофилактыч, рассказики Иван больше не пишет. Теперь он больше на реальные события упирает.
   — Как так?
   — За мемуары взялся.
   — И что он там… кропает? — насторожился партработник. Мемуары дозволялось писать лишь фронтовикам и партийным активистам, а текст требовалось сверять с идеологическим отделом ЦК.
   — А все как есть… Вы же знаете, Тарабрин у нас великий правдолюб! — усмехнулся Макс. — Про вас там у него тоже кое-что имеется.
   — Что же?
   — А то!.. То, как вы свою любовницу на роль в картине протолкнули. Как вы все пробы с талантливыми артистками зарубили на комиссии, а ее, смазливую бездарность, пропихнули вперед.
   Макс с удовольствием наблюдал, как заерзал на сиденье высокопоставленный партаппаратчик, доселе считавший себя абсолютно неуязвимым. ан нет, и его можно пребольно кольнуть в мягкое место!
   Таким образом. Макс сорвал недовольство плохим продуктовым набором на невинном чиновнике и благополучно забыл об этом.
   Однако о нем не забыли.
   Однажды в его скромной холостяцкой квартирке на окраине, куда приходилось добираться с пересадкой на автобусе, раздался телефонный звонок.
   Звонивший, обладатель уверенного голоса с красивыми баритональными фиоритурами, не представился, но заявил Максу, что им необходимо встретиться.
   — Вот еще, — взвился Макс, — буду я еще встречаться! У меня нет времени!
   — Для нас, — произнес выразительный голос, — у вас найдется время.
   Он так весомо произнес это «для нас», что у Макса похолодело в животе.
   Он сглотнул слюну и часто-часто задышал в трубку. «Для нас» — это означало организацию, чьи приказы были обязательны к исполнению рядовыми гражданами, независимо от пола, социального происхождения и занимаемой должности. Этой организацией был КГБ.
   С неизвестным договорились встретиться на Арбате возле зоомагазина.
   Макс пришел на место за полчаса до назначенного времени и теперь нервно выплясывал в тонких ботиночках на морозе, дрожа не то от холода, не то от дурных предчувствий. Выглядев в толпе чью-нибудь статную фигуру в серой шинели, он нервно вздрагивал и начинал испуганно шевелить губами.
   «На чем они меня застукали?» — мучительно размышлял он. Ну, толкнул он пару раз югославские ботинки налево по двойной цене. Ну и что? Что ж, за это сразу в КГБ сажать? Тогда надо пол-Москвы пересажать.
   Ну, пару раз прошелся ехидно по руководителям страны, пренебрежительно назвал Хрущева кукурузником, пел на Седьмое ноября частушки: «Я Хрущева не боюсь, я на Фурцевой женюсь, буду щупать сиськи я, самые марксистские!», а про нынешнего Генерального секретаря на Новый год выдал задорную песенку под аккомпанемент балалайки: «Это что за Бармалей вылез к нам на мавзолей? Брови черные, густые, речи длинные, пустые…» Так ведь то была милая артистическая шутка, исполненная, к сожалению, при свидетелях.
   Холодея от ужаса. Макс уже воображал себя подсудимым на политическом процессе. Зал полон бывших знакомых, и строгая судья, старая грымза в роговых очках, впаривает ему за антисоветчину по полной программе…
   «Сколько могут дать за стишки? — с тоской думал Макс. — Ну, за ботинки ясно, года три, если повезет, как за спекуляцию… А за стишки и больше можно схлопотать! Кабы один только раз, а то — целых два! Раньше, при Сталине, за такое десять лет без права переписки давали! Теперь уж, слава Богу, времена не те. Но все же…»
   Какой-то невзрачный мужичонка в очках и кроличьей ушанке прошел мимо него, любопытно ощупав глазами. Поначалу Макс не обратил на него внимания.
   Увидев майора милиции, шествовавшего под ручку с женой, он вытянулся в струнку и чуть было не отдал честь.