— Не замечал, — пожимал плечами Юра. — Но в комнате действительно пахнет водкой. Она говорит, что пользуется самогонкой для растирания ног при простуде. Вроде бы помогает.)
   Тянулись долгие безрадостные дни, похожие один на другой. Вскоре ей удалось сделать первый шаг, произнести первые булькающие слова. Впрочем, пользоваться этими, только что обретенными умениями ей не очень-то хотелось.
   Теперь она уже более по привычке, чем от укоренившегося отчаяния, ныла, ожидая, когда жесткие неласковые руки перевернут ее и резкий аромат вновь обожжет ноздри (в последнее время этот запах становился ей все более и более приятен), чтобы ощутить кожей холод скатившейся капли. А потом перевернуться и заснуть, нырнув в спасительный омут глубокого сна…
   Но однажды случилось вот что. Она ждала окончания привычной процедуры, когда дверь неожиданно растворилась, ощутимо потянуло сквозняком и послышался знакомый голос отца. Он никогда еще не кричал так громко, а приходящая няня еще никогда не отвечала таким пронзительным фальцетом на его упреки. Потом Приходящая ушла.
   Отец грубо схватил ее под мышки и поволок в ванную, где принялся ожесточенно тереть ее тельце холодной водой. Она жалобно хныкала. Ей хотелось вернуться в свою кроватку и заснуть. Отец выглядел ужасно сердитым. Его расширившиеся от гнева глаза смотрели на нее с болью, а подбородок с черными пупырышками щетины взволнованно дрожал.
   (В тот день Юра вернулся раньше обычного. Дома были только Матрена Георгиевна с Катей. Он открыл дверь в комнату и непонимающе вздрогнул. В комнате резко пахло сивухой, на пеленальном столике стояла наполовину пустая бутылка с беловатым самогоном.
   Его дочка, его годовалая Катька, блаженно засунув кулачок в рот, лежала на животе, а Матрена, склонившись над ней, втирала ей что-то в позвоночник.
   — Что вы делаете? — удивленно спросил Юра, забыв поздороваться.
   — А што? — Матрена Георгиевна как будто смутилась. Ее крошечные, точно булавочные головки, глазки неожиданно заметались, перескакивая с предмета на предмет, будто ее уличили в чем-то дурном. — Ничево таково. У нас в деревне всегда детям так делают, чтобы крепче спали. Что ж дите, орет и орет. Ему тоже тяжало.
   — Что делают? — с побелевшим лицом прошептал Юра.
   — А то… Позвоночник разик натрешь перед сном — и ничего, спит как миленькая, — уже более уверенно заявила Матрена Георгиевна.
   — Да вы что? — чеканным голосом произнес Юра. — Вы что, с ума сошли?
   Это же алкоголь! Она же так пьяницей станет!
   — Ишь, пьяницей, — обиженно протянула старушка. — Меня саму так ростили, я ж не стала… А вы што думаете, — перешла она в наступление, — как ваше дите без матери выживет? Да оно орет кажные пять минут, а у меня ноги. Я к ней бегать не могу.
   — Уходите! — Юра схватил на руки ежившуюся от холода дочь. Катя уже сонно терла кулачком глаза. — Уходите! Вон отсюда! Во-он! — неожиданно заорал он в полный голос.
   Старуха попятилась к двери.
   — Подумаешь, — заявила она. — Тоже мне, артисты, деревенские способы им не нравятся! Вот заявлю в милицию, что мамаша ваша ребенка кинула, и засудят вас, родительских прав лишат, — грозно заявила она.
   — Во-он!
   Старуха подхватила свою объемистую сумку и, забыв прихватить бутылку столь необходимого в воспитании детей средства, вымелась на лестницу, бубня под нос бессильные угрозы.
   Юра бросился в ванную. В голове его пульсировала одна-единственная мысль. Если эта ведьма почти четыре месяца мазала Катьку самогоном, то что теперь стало с ребенком? То-то дочка в последнее время сделалась такая тихая да спокойная: днем она спит, потому что пьяная, а ночью хныкает, мучаясь от похмелья.
   В подтверждение его ужасной догадки дочка заснула, блаженно улыбаясь в алкогольном сне.)
   Приходящая няня исчезла так же неожиданно, как и появилась. Сначала ей казалось, что не хватает Приходящей, но, может, на самом деле ей не хватало того резкого, но приятного запаха, который всегда сопровождал няню? Она хныкала, мучилась, вертелась на постельке, желая и не умея заснуть без привычного допинга, тосковала по тем цветным приятным снам, которые ей дарила Приходящая.
   А потом вернулась мать.
   Мать вбежала в комнату, склонилась над кроваткой и что-то защебетала, неумело подлаживаясь под детскую речь. После схватила, с силой прижала к себе, завертела по комнате, прижалась к щеке своим ярко-красным, точно она только что ела клубнику, пачкающим ртом.
   — Ты узнаешь меня, доченька? — смеялась мать, но Катя не хотела ее узнавать и только противно ныла, отталкивая руками ее голову от своего лица.
   Конечно, она помнила ее, но помнила она как-то странно, точно во сне.
   Ей казалось, что мать явилась перед ней в каком-то искаженном изуродованном виде, ведь в ее памяти она сохранилась совсем иной. А может быть, она просто не хотела больше ей верить, боясь нового предательства, боясь вновь Окунуться в пучину одиночества, с которым с таким трудом она свыклась в последнее время?..
   — Нагулялась? — осведомился Юра, надменно скрестив руки натруди. Взгляд его невольно тянулся к жене, подмечая произошедшие с ней перемены. Какая-то она стала не такая, как раньше: более раскованная, более громкая, более уверенная в себе, что ли. И еще более красивая…
   — Юр, ну ты что, а? Ты ведь тоже актер, ты должен меня понять… Съемки затянулись, это не моя вина… То декорации сгорели, пришлось заново отстраивать, то этот псих, Лешка Куземкин, он рабочего Путилина играл, упал по пьянке с лошади и сломал ногу. Пришлось из-за него все сцены с дублером переснимать.
   Она опустила дочь в кроватку и приблизилась к мужу, ожидая, что он ее обнимет. Но тот так и не разомкнул скрещенных на груди рук.
   — Юр, ну ты что? — обидчиво протянула Нина, — Я к тебе так спешила, летела, думала, вот вернусь домой и… Я ведь тебя больше всех на свете люблю!
   Тебя и Катьку…
   Юра отвернулся, жестко сжав губы. И с трудом произнес:
   — Ты думаешь, я ничего не знаю?
   — Что ты знаешь?
   — Что у тебя с Лесовским на съемках было? Как вы с ним в кустах валялись. Об этом уже вся студия судачит!
   — Юр, да что такое говоришь! — Нина отшатнулась, бледнея. — Да как ты мог в такое поверить? Ты что мне, своей жене. Не веришь? Да?
   Ее глаза засверкали, сузившись от гнева. Вместо ответа, Юра отвел руку назад и неумело ударил жену по щеке. Голова с тяжелой гривой волос бессильно мотнулась в сторону, на щеке расплылось розовое горящее пятно.
   Нина зажала ладонью щеку и отвернулась, низко опустив голову. Ее плечи ритмично вздрагивали от рыданий.
   Было так тихо, что слышно было, как капала на кухне вода и кричали во дворе дети, катаясь с горки.
   Юра неуверенно тронул плечо жены. Она гневно отбросила его руку.
   — Если хочешь знать, эти слухи сам Лесовский распускает, — неожиданно произнесла она дрожащим голосом. — Он меня обхаживал, я ему от ворот поворот дала, вот он и обозлился. А я, между прочим, все время только о тебе и о Катьке думала… По ночам места себе не находила, в подушку плакала…
   — Что-то не верится, — усмехнулся Юра.
   — Ах, ты не веришь! Мне, своей жене! — вскипела Нина. — Выходит, я теперь тебе вовсе никакая не жена, если ты мне не веришь.
   — Ну и? — Юра вновь высокомерно скрестил руки на груди.
   — Тогда мне остается только… — Нина растерянно оглядела комнату. — Только забрать Катю и… уйти от тебя!
   Она заметалась по комнате, нервно собирая распашонки, ползунки, шапочки и швыряя их в одну огромную кучу. Катя следила за ней удивленными глазами, засовывая в рот деревянную погремушку в виде рыжего клоуна с кольцом вместо живота.
   — Я… Я не отдам тебе ребенка. — Юра вырвал у нее белье и швырнул его обратно на стул.
   — Это почему же?
   — Потому что ты ее первая бросила!
   — Я ее не бросила! Я оставила ребенка с тобой, отцом, на время съемок.
   А теперь ее забираю! — Нина демонстративно схватила пеленку.
   — Катьку я тебе не отдам!
   — Отдашь!
   — Не отдам! — Юра изо всех сил дернул пеленку к себе. Хлипкая ткань оборвалась, и спорящие разлетелись в стороны, яростно сверкая глазами.
   Юра опомнился первый. Он взял дочку на руки, крепко прижал к себе. Кате стало больно. Она недовольно захныкала, сопротивляясь навязчивой родительской нежности, стала выдираться.
   Нина швырнула рваную пеленку в угол и оскорбление стала натягивать пальто. Она медлила, подсознательно ожидая, что муж начнет умолять ее остаться.
   Но Юра глухо молчал, отвернувшись. Тогда Нина шагнула вперед, чтобы попрощаться с дочерью, и увидела перед собой его огромные печальные глаза, полные непролитых слез.
   — Знаешь, как нам было без тебя трудно? — неожиданно произнес муж хриплым голосом. Слова выходили из него трудно, точно засохшая зубная паста из тюбика.
   Катя глядела на мать настороженными черными глазенками, изо рта у нее текли слюни, пронзительно блестя в электрическом свете. В горле Нины застрял ком, мешая говорить.
   — Ма-ма! — отчетливо произнесла Катя, глядя на нее. И замолчала.
   Вместо ответа, Нина обхватила мужа одной рукой, прошептала пересохшими губами:
   — Я… Я больше никогда не оставлю вас. Никогда! Как ей хотелось самой верить в это!
 
   Глава 5
 
   — Мам, я буду тебе деньги высылать, ты не сомневайся, — обещала Нина, стоя на платформе возле готового тронуться поезда. — На первое время хватит, а потом я еще вышлю, когда заработаю.
   Горестно вздохнув, мать поправила платок на чернявой, обметанной буйными кудрями голове внучки.
   — Ладно, проживем как-нибудь. — Она расстроенно шмыгнула носом и спросила с обидчивой дрожью в голосе:
   — А Юрка-то что?
   — Что Юрка?
   — Он деньги на ребенка думает высылать? Его ж ребенок!
   — Ой, мам, не знаю. — Нина нервно дернула плечом. — Я с ним даже не разговаривала. Вещи собрала, Катьку в охапку — и ну бежать, пока он не вернулся. Ну его! Опять начнет ныть, канючить… А то еще с кулаками бросится.
   Так легче.
   — Ну и оставила бы Катьку ему, — ворчливо проговорила мать. — Мы с твоей бабкой немолодые, чтобы дите поднимать, силы уже не те.
   — Ты что, мам? — взвилась Нина. — Я уже оставляла ее… Приехала, а она грязная вся, чуть не во вшах ползает. А еще мать Юркина… Знаешь, как она его против меня настраивает?
   — Вот пусть бы и нянчилась.
   — Как же, будет она! Да она из своей Калиновки на один день приедет, молока вонючего деревенского привезет, меня попилит — и обратно. У нее, мол, в колхозе дел невпроворот. Не-ет, ей я ребенка ни за что не отдам!
   — А может, нужно было официально оформить? — спросила мать. — Ну, алименты там, как полагается. По закону все, по справедливости.
   — Да какие, мам, у него алименты, а? Копейки! Стипендия — слезы одни. Я уж лучше сама заработаю. Лучше по ночам полы мыть, чем с ним жить.
   — Ну как знаешь, — устало выдохнула мать.
   Нина быстро чмокнула дочь и ласково защебетала ей:
   — Ты моя маленькая… Ты будешь за мамой скучать? Конечно будешь! Вот мама закончит институт и тебя заберет, обязательно заберет!
   Мать громко всхлипнула и приложила концы белого, с узором из мелких красных роз платка к глазам.
   — Ты уж, Нинка, того, — давя обильные слезы, проговорила она тонким плаксивым голосом. — Это…
   — Что, мам, «того, это»?
   — Ты с мужиками это… Поосторожнее.
   — Да ты что, мам?
   — Не мамкай мне! Слыхали мы про ваши съемки, свальный грех один… Ты себя блюди. Хватит нам уже одного, который алименты платить не хочет…
   — Да ты что-о, мама? — возмущенно начала было Нина, но проводница, перекрикивая вокзальный гомон зычным, хорошо поставленным голосом, возвестила:
   — Поезд отправляется! Пассажиры, займите свои места!
   Нина прыгнула в вагон, дергавшийся и скрипевший, будто грозивший развалиться.
   — Молока сырого ей не давай, — кричала она в открытую дверь вагона, — у нее от молока поно-ос! И конфетами больно не балу-уй!
   Она еще долго кричала, пока поезд, постепенно набирая ход, не ускорился и голос ее не затерялся в железном лязге отбывающего состава.
   — Да уж, — всхлипывая, проговорила мать, плача быстрыми стариковскими слезами. — Не дурнее некоторых… Троих детей вырастила, знаю, что делать… — Она, горестно вздыхая, опустила ребенка на землю и протяжно произнесла:
   — Ну что, Катька, пошли домой?
   Восстановившись в институте, Нина вновь поселилась в общежитии с верной Кутьковой, восторженно принявшей возвращение подруги. Лена упоенно трещала, взахлеб сообщая новости, сплетни и происшествия, которых Нина была лишена в течение полутора долгих и, как она считала, бесплодных лет.
   — Тарковский, помнишь его? Сейчас собирается снимать «Андрея Рублева».
   Говорят, шикарная вещь. Сценарий в «Искусстве кино» печатали. И ты знаешь, там есть роль Маруси, которая ходит по Руси и пишет иконы…
   — И что?
   — Эта роль прямо для тебя! Советую попробовать… А Тарабрин-то…
   Помнишь этого скуластого? Уже вышел в производство, со своими сценариями. Сам и снимает. Женился на какой-то библиотекарше…
   — Что он? Все пописывает свои дурацкие рассказики?
   — Наверное.
   — А Валя Лапин? А Ляля Козлова?.. У них был такой сумасшедший роман, кто бы мог подумать…
   Они проболтали всю ночь напролет. Нине казалось, будто Она вырвалась из безвоздушного пространства, в котором обитала долгих два года, и вновь вернулась в родную стихию.
   А дальше потекла знакомая, чертовски интересная жизнь. Кутькова, как и раньше, преданно служила своей подруге, готовила обед и следила за ней, как старшая сестра. А Нина купалась в веселой студенческой атмосфере. Она вновь превратилась из замужней женщины, матери двухлетнего ребенка, в бесшабашную девчонку с удивленно распахнутыми, серыми, как северное море, глазами. Точно не было этих ужасных двух лет!
   При виде на улице хорошенькой девочки, похожей на дочь, сердце ее мучительно сжималось. Нина опускалась на корточки и со слезами на глазах говорила ребенку несколько ласковых слов, от которых у нее самой переворачивалось сердце. «Надо обязательно съездить в Ленинград, — думала она, — обязательно!» А потом вспоминала, что денег у нее нет и не предвидится, даже на билеты, что надо бы послать матери хоть несколько рублей, а потом опять все наваливалось — учеба, встречи с друзьями и суматошная, суетливая жизнь, не оставляющая ни секунды на раздумья… И щемящая волна бесследно отступала.
   Зимой приехал Юра. Он казался худым и усталым, утомленное лицо было обметано трехдневной колючей щетиной. На нем было кургузое пальто неприятного коричневого цвета с цигейковым воротником и засаленная кроличья шапка на макушке. Нина смотрела на него и с удивлением думала о том, что этот человек, чужой и ненужный ей, все еще ее муж и даже может иметь на нее какие-то особые права.
   — Ну ты как? — спросил Юра, пристально глядя на жену. — Учишься?
   — Учусь, — буркнула в ответ Нина. Они помолчали.
   — Катя как?
   — Она у мамы, — ответила Нина и, словно оправдываясь, быстро заговорила:
   — Ты не думай, ей там хорошо, все условия… Бабушка моя, хоть и старенькая, за ней хорошо смотрит.
   — А что ж ты сбежала от меня? — упрекнул Юра. — И дочь увезла.
   В глубине души Нина все время подсознательно ждала этого упрека. Она нервно дернула плечом и с вызовом заметила:
   — Ты меня все равно не отпустил бы.
   — Одну — отпустил бы, — возразил Юра. — На все четыре стороны. А ребенок тебе зачем? Я бы ее в деревню к матери отвез, все ж лучше, чем в городе. Молоко свое, фрукты, свежий воздух…
   — А что ей там делать, в деревне? Коровам хвосты крутить? — насмешливо спросила Нина. И оборвала саму себя:
   — Что сделано, то сделано. Ребенок должен быть возле матери. Отец, в сущности, ни к чему.
   — Ну и где же она? — Юра даже огляделся в мнимом удивлении.
   — Ну, не в общагу же Катьку тащить! — окрысилась Нина. — У моей мамы ей хорошо. К тому же это временно, пока я учусь.
   Юра как-то странно хмыкнул, по-куриному окуная голову в шею, и ничего не ответил. Потом достал из кармана пачку засаленных купюр:
   — Я денег привез. Для Кати.
   — Ага, давай. — Нина рассеянно протянула руку. — Маме отвезу. Давно уже собиралась съездить.
   Она не глядя сунула пачку в карман. Поправила пуховый платок на голове, глядя на примороженную, с праздничными еловыми узорами витрину. Улыбнулась, потому что, несмотря на деревенский теплый платок и пальто, перелицованное из бабушкиного салопа, отражение выглядело чрезвычайно привлекательно: яркие глаза, смеющиеся губы, красные щеки, которым даже двадцатиградусная стужа была не страшна…
   Она видела, что Юра исподтишка наблюдает за ней восхищенным взглядом.
   «Еще станет ныть, уговаривать начнет», — опасливо подумала она, вспомнив, как неприятны всегда были ей семейные сцены.
   — Ну а потом что? — спросил Юра. Изо рта его вырывались спутанные клубочки пара.
   — Что потом? — непонимающе усмехнулась Нина. — Ты о чем?
   — О нас с тобой… Или у нас с тобой уже все? Она пожала плечами, поправила варежкой платок на голове. Задумчиво произнесла:
   — Еще два года впереди. Посмотрим…
   — Ты вернешься в Киев?
   Нина ответила, как ей казалось, честно:
   — Не знаю. — А потом, словно оправдываясь, сбивчиво заговорила:
   — Понимаешь, в Москве у меня такие шансы. Зачем их упускать?
   — Понятно. Ладно, прощай, — перебил ее Юра и, резко обернувшись, побрел восвояси, засунув руки в карманы пальто, — сгорбленный, скукоженный, жалкий, точно смолоду состарившийся.
   У Нины точно огромный камень свалился с души, она вдруг почувствовала себя свободной и почти счастливой.
   Нащупав в кармане деньги, она вошла в большую комиссионку на углу. Она давно приметила там заграничное, мало ношенное платье с узкой талией, красным пояском и с круглым отложным воротником. Сейчас она купит его, а со стипендии доложит деньги для Кати.
   Платье было как раз впору. Нина прижала к разгоряченным щекам прохладные ладони. Какая она красавица в нем!
   Жизнь казалась прекрасной и удивительной.
   После того как Катю отвезли к бабушке в Ленинград, она почувствовала себя вновь никому не нужной. Чужая строгая старуха с мрачным морщинистым лицом внезапно получила право кричать на нее, пичкать манной кашей и громко упрекать ее в испорченной жизни дочери.
   Однако приходилось терпеть. Катя преданно смотрела на бабушку и очень старалась ей понравиться, потому что та теперь могла полностью распоряжаться ее короткой, никому не нужной жизнью. Гораздо легче было со второй старухой, Старшей бабушкой, более древней и потому более близкой ребенку, чем мать ее матери, которую еще не смирила подступившая к горлу старость. Они гуляли с прабабкой в скверике, тихо сидели на скамейке плечом к плечу, точно два старика, прожившие бок о бок долгую жизнь, полную лишений и потерь.
   «Поиграй, Катенька», — предлагала Старшая бабушка. Девочка послушно брала в руки умирающий кленовый лист и с неутоленным любопытством изучала его резные рдяные края. Потом, пронизываемые влажным северным ветром, они тихо брели по улице, и фонари расплывчато желтели сквозь туман, точно куски сливочного масла на сковородке.
   В тесной квартире на шестом этаже дома, построенного на исходе XIX века для модных докторов и преуспевающих адвокатов, всегда, даже летом, было темно и прохладно. Окна комнаты, где жили старухи Колыванихи, выходили во двор-колодец, такой узкий и темный, что лучи солнца бесследно терялись в нем, точно в черном ящике. В конце марта после тягучей темной зимы косой солнечный луч впервые робко касался своей теплой ладонью подоконника на кухне. И зимой и летом старухи ходили дома в старых валенках с обрезанными голенищами и кутались в телогрейки без рукавов, кокетливо обшитые по краям цветной тесьмой. Хотя в комнате имелся заколоченный досками камин, оставшийся от буржуев, его никогда не топили, ведь дымоходы еще с блокады были забиты мусором.
   Дни тянулись скучные, однообразные, как звенья нескончаемой ржавой цепи. В квартире жили еще пятеро семей, и у всех были дети. Целыми днями по коридору разносился топот босых детских ног, звенел обиженный плач, слышались звуки яростной драки и осуждающие окрики матерей.
   Катя боялась выходить из своей комнаты. В коридоре ее поджидала оголтелая детская стая, главным законом которой была заповедь: «Бей чужака!»
   Девочку подкарауливали в коридоре среди висящих для просушки простыней или на кухне, нападали в прихожей, где громоздились шкафы со столетним хламом, дребезжали старые велосипеды, а по ночам шуршали, пробираясь в норы, огромные жирные крысы с голыми хвостами. Она была еще слишком мала, чтобы дать отпор кому-либо, детям или крысам, и потому старалась не попадаться на глаза ни тем, ни другим.
   Серые будни отступали, и праздник приходил тогда, когда приезжала мама.
   О ее приезде становилось известно за несколько дней. Старухи Колыванихи торжественно прибирались в комнате, куховарили возле примусов, громогласно рассказывая соседям, что наконец-то дочка-артистка возвращается из Москвы.
   Обитатели коммуналки, обычно относившиеся к старухам с привычным раздражением, слушали их уважительно и внимательно. Алкоголик дядя Паша, покуривая в форточку, внимал рассказам Младшей бабушки о ее дочери и благосклонно гладил по голове путающуюся на кухне Катьку. Его щербатый рот улыбался в алкогольном добродушии.
   — Мамка-то небось заберет тебя к себе?
   — Да, — слабым эхом откликалась Катя, удивленно взирая на соседа круглыми, как пуговицы, карими глазами.
   И вот наступал торжественный день. Катю поднимали затемно, гладко причесывали с водой, чтобы чуть-чуть пригладить непослушные волосы. Потом ей надевали красивое голубое платье, любимое только потому, что на нем были нашиты ярко-алые деревянные вишенки, и они с Младшей бабушкой отправлялись на вокзал.
   Мама приезжала веселая, яркая, очень красивая. Ни у кого в квартире, даже у смазливой холостячки Людки, работавшей на фабрике швеей-мотористкой, не было таких потрясающих платьев. Мама бесконечно, до протестующего писка тискала дочку, целовала ее, задаривала конфетами и шоколадками, тормошила, обещала повести в Парк культуры имени Кирова, забрать с собой в Москву, поехать с ней к папе, подарить котенка… Но она никогда не выполняла своих обещаний и дня через три, максимум через пять, внезапно уезжала, оставив после себя разор и щемящую грусть. Оставшиеся после нее мелочи (веревочку, которой был перевязан ее желтый чемодан, пустой патрончик помады, шпильку из ее пышных, собранных в упругий шар на затылке волос)
   Катя собирала и хранила в заветном месте, как драгоценность.
   В присутствии матери девочка совершенно преображалась. Она много, до истерического визга смеялась, бегала по квартире, как сумасшедшая, отчаянно ввязывалась в драки и первая задирала соседских детей. Смех неожиданно прерывался бурными рыданиями, Катя капризничала, требовала к себе внимания, отказывалась спать и есть, совершенно переставала слушаться бабушек и вообще походила на реку, вышедшую из берегов. Однако, как только мать уезжала, она вновь становилась молчаливым забитым ребенком, скользившим по комнате неслышно, как тень.
   За те два с лишним года, что Катя прожила у бабушек, отца своего она видела только однажды, когда он проездом оказался в Ленинграде. Она смотрела на этого незнакомого, чернявого мужчину, чем-то похожего на алкоголика дядю Пашу (вторая комната по коридору налево), и испуганно жалась к ногам бабки. Она боялась, что этот человек вдруг схватит ее под мышку и увезет ее далеко-далеко, в пугающую грозную неизвестность.
   Ей не хотелось перемен. Она боялась потерять то хрупкое неуверенное благополучие, к которому притерпелась в Ленинграде. Ей не хотелось вновь прилаживаться к чужим, взрослым людям, стараться угадать оттенки их переменчивого настроения, изображать из себя примерного ребенка для того только, чтобы получить кусок ласки из неприветливых жестких рук. Лишь на любовь одного-единственного человека в мире она могла рассчитывать при любых условиях — на любовь матери. Но мать была далеко.
   А потом случилось странное и интересное событие. Старшая бабушка легла вечером спать и не проснулась. С рассветом, когда в коридоре загремели шаги соседей, собиравшихся на работу, зашипели плиты на кухне, загремела вода в туалете, Катя тайком пробралась к бабушке под одеяло, чтобы погреться возле нее перед тем, как вставать, и внезапно обнаружила, что под одеялом у Старшей бабушки так же холодно, как в выстывшей за ночь комнате. Она еще немного полежала в недоумении, а потом тихо, как мышка, перебралась обратно в свою постель.
   А потом почему-то все забегали по коридору, захлопали дверьми, зазвенел телефон, чей-то нервный истерический голос проговорил с надрывом: «В одной квартире, нет уж позвольте!..» Потом пришли какие-то незнакомые люди и унесли Старшую бабушку. Кате сказали, что бабушку Боженька забрал на небо, потому что он соскучился по ней. Конечно, это были враки, ведь Катя собственными глазами видела, что никакой Боженька бабушку не забирал, а забрали ее два дяденьки и унесли на носилках. И пахло от этих дяденек, как от дяди Паши из второй комнаты по коридору налево, а вовсе не так, как пахнет в церкви, куда они тайком ходили со Старшей бабушкой на Пасху.
   От взрослого сюсюкающего вранья стало неуютно и тревожно. В воздухе запахло переменами. Младшая бабушка то принималась плакать, то внезапно замолкала, дежурно прикладывая к углам глаз концы своего неизменного платка с аляповатыми розочками. Теперь она частенько забывала кормить Катю обедом, и та повадилась тихонько подворовывать хлеб у соседей, не смея своим обременительным существованием нарушить огромное торжественное горе, поселившееся в доме.