— Отвали, шалава! — Вертухайка, наблюдавшая за раздачей, оттолкнула чью-то особо настырную голову, пролезшую в «кормушку». — Неймется вам! — ворчливо добавила она.
   — Конечно неймется! — отходя от двери, парировала веселая девушка с раскосыми бурятскими глазами, уже получившая свою порцию. — Ты небось каждый вечер с мужем в теплой кроватке лежишь, а мы здесь уже забыли, как мужик пахнет.
   — Я тебе понюхаю! — беззлобно оборвала ее вертухайка, и «кормушка» с грохотом закрылась.
   Тележка с едой загремела по коридору к другой камере.
   Арестантки расселись за столом и принялись жадно поглощать еду. Кое-кто вместо каши ел свои запасы из передачи, присланной родичами.
   Катя мрачно ковыряла серую, чуть теплую массу гнутой алюминиевой ложкой, липкой от застарелого сала.
   — Что, невкусно? — проговорила стриженая и протянула к ней жадную руку.
   — Если не хочешь, давай я съем.
   — Отстань от нее! — оборвала ее ласковая. — А ты кушай, милая, кушай! — посоветовала она Кате. — Через силу кушай, а то ослабнешь быстро. Ничего, что невкусно — зато здорово. Скоро привыкнешь, и вкуснее домашних разносолов тебе наш «пионер» покажется.
   Катя через силу впихнула в себя одну ложку. Ее чуть не вырвало.
   После завтрака обитательницы камеры расслабленно разбрелись по шконкам, и ленивый разговор возобновился. Ласковая не отходила от Кати, как будто взяла над ней шефство.
   — Мамка твоя что, померла, поди? — спросила она. Голос ее звучал тихо и ненавязчиво. Захотелось рассказать все, до донышка, выплакаться, открыть самые темные закоулки души.
   — Нет, жива, — неохотно ответила Катя, заметив, что остальные тоже прислушиваются к их беседе.
   — А как же, при живой матери-то? — удивилась ласковая.
   — А так… Оставила она меня еще в детстве, я с отцом жила. А она замуж вышла, у нее другие дети, не до меня ей.
   Ласковая осуждающе покачала головой.
   — Как это мать свое дите отдала, не понимаю…
   — Артистка она, — понизила голос Катя. — У артистов все не как у людей, шиворот-навыворот.
   — Артистка? — любопытно подскочила раскосая девушка, которая задирала баландера. — А как ее фамилия? Скажи, ну скажи!
   — Тарабрина, — выдавши сквозь зубы Катя.
   — Ух ты, а не врешь? — изумилась раскосая. — Я ее видела в фильме… Не помню, как называется. Красивая баба!
   — А ты на нее не похожа, — вступила в разговор та, с выбитыми зубами, которую звали Мухой. В глазах ее читалось недоверие.
   — Я на отца похожа, — ответила Катя. — И на бабушку. Отец у меня тоже артист, он во многих фильмах снимался.
   — Ух ты! — завистливо проговорила раскосая. — Мне бы одним глазком хоть взглянуть на настоящего артиста, хоть одну минутку за его х… подержаться!
   Дружный хохот прокатился по камере.
   — У тебя, Зинка, только одно на уме! — оборвала смеясь, Муха.
   Раскосая Зинка тоже заливалась, довольная всеобщим вниманием.
   — Ну не могу я без этого, девочки, — виновато проговорила она, — может, кто и может, а я — нет.
   Стриженая, без зубов «многократка» (так назывались неоднократно осужденные) задорно выкрикнула, намекая на что-то темное, неприличное:
   — А ты приходи ко мне вечерком на койку, я тебе такого мужика обеспечу!
   Да так, что про настоящих мужиков враз навсегда забудешь.
   Зинка задорно рассмеялась:
   — Ты, Свиря, мне не нравишься. Я, может, в молоденького баландера втрескалась. Мне бабьей любви не надо, на дух это дело не переношу.
   — Ничего, — многообещающе усмехнулась Свиря. — Попадешь на зону, быстро про мужиков забудешь, «коблы» тебя мигом в оборот возьмут. А к концу срока, может, и сама «коблом» станешь.
   — А меня оправдают! — с горделивой уверенностью произнесла Зина. — Честное слово, оправдают! Вот вернусь я домой, а мужик мой меня обнимет так, что косточки затрещат…
   Позже Катя узнала, что веселая Зинка с раскосыми глазами попала в тюрьму за то, что зарубила топором своего муженька, который мешал ей встречаться с любовником. О чьих именно объятиях она страстно мечтала в данный момент, было неясно.
   В камере, куда помещали заключенных до суда, собрался самый разный народ. Основная масса сидела по той же статье, что и Катя, по сто сорок четвертой, но попадались и с более тяжелыми статьями, и «многоходы». По тюремным правилам, обвиняемых по «тяжелой» статье администрация должна была помещать отдельно от тех, кто шел по более легким статьям, «многократки» также должны были содержаться отдельно, в особых камерах, но на практике это соблюдалось редко. Камеры были переполнены, В тюрьме, как и во всей стране, царил традиционный бардак, и потому в 208-й камере, куда поместили Катю, собрались очень разные и очень интересные люди.
   Стриженая «многократка» Свиря имела наиболее полный перечень статей: начиная от скупки краденого до «тяжких телесных», которые нанесла, уже будучи в тюрьме, своей товарке, поругавшись с ней из-за подобранного на прогулке сигаретного «бычка». За что сидела немногословная Муха, было неясно, однако явно за что-то серьезное. Вроде бы она руководила бандой, обиравшей автотуристов, ехавших в Крым на отдых. Муха считалась неофициальной главой камеры и как должное принимала уважение сокамерниц. Две цыганки, державшиеся особняком, обвинялись в мошенничестве и сдружились уже в тюрьме.
   Забитая молчаливая девушка с сальными свалявшимися волосами и синяками по всему телу сидела тишком на самом неудобном месте около параши, сверкая затравленным взглядом. Ее обвиняли в убийстве собственного младенца. Своего ребенка она придушила сразу после рождения, накрыв подушкой, чтобы соседи в общежитии не услышали его писк. Ее постоянно обижали, третировали, а порой жестоко били — в женских тюрьмах относятся к детоубийцам так же, как в мужских к осужденным за изнасилование.
   Ласковая женщина, которая звалась сестрой Марией, — обвинялась в бродяжничестве. Несколько лет она жила послушницей в монастыре, а потом, не выдержав домогательств священника (он служил службы в их обители), сбежала прочь от греха подальше. Беспаспортная, она долгое время скиталась по стране, пока ее не взяли на железнодорожном вокзале во время душеспасительной беседы с пассажирами. Эта беседа была расценена как религиозная пропаганда.
   По несколько раз в день Мария уходила в угол камеры, доставала из-под одежды крошечную иконку, отпечатанную на обычной газетной бумаге, била поклоны, крестилась и поднимала глаза к окну, за которым сияло приветливое августовское солнце, посылая в темную камеру тонкий прозрачный лучик. Солнечный луч разрезал спертый воздух камеры, точно нож мягкое масло, ложился на пол ярким радостным пятном. К вечеру он переползал с пола на стену, становясь из желтого морковно-красным.
   — Ох, на твоем месте я бы так закрутила с тем батюшкой, что аж чертям в аду жарко стало бы! — подначивала монашку раскосая Зинка и мечтательно вздыхала:
   — Он, бедняжка, наверное, истосковался по бабам, раскочегарился, а она ему от ворот поворот… Вот дура!
   Сестра Мария не отвечала ей. Она только скромно опускала глаза и начинала еще жарче шевелить губами — молилась.
   На третий день пребывания Кати в тюрьме в неурочное время открылась «кормушка», и зычный голос дежурной выкрикнул в спертую темноту камеры:
   — Сорокина, на выход!
   — Артистка, тебя! — Товарки толкнули растерявшуюся Катю в бок. — Вставай!
   Девушка покорно сцепила руки за спиной.
   — Лицом к стене! — проговорила вертухайка, умело обшаривая ее тело.
   — Куда меня?.. — начала было Катя, но тут же получила чувствительный тычок в спину:
   — Иди!
   Она шагала по бесконечным промозглым коридорам, и в голове, точно белка в колесе, вертелись обрывки взволнованных мыслей: «Может, выпускают? Наверное, Танька забрала заявление… Нет, тогда бы сказали „с вещами на выход“… Может, в суд? В суд тоже с вещами выводят… Куда тогда?»
   Она шла точно в тумане. Навстречу попались двое заключенных с конвоем.
   Жадным взглядом мужчины окинули ладную фигуру девушки и восторженно присвистнули.
   — Хороша! — не выдержав, шепнул один из заключенных.
   — Разговорчики! — властно оборвал его конвоир. Хлопали железные двери между этажами, лязгали ключи в замках, пропуская Катю вперед, и опять затворялись за спиной с безнадежным металлическим скрежетом.
   Наконец Катю завели в небольшую комнату, где находился немолодой седовласый человек с усталым взглядом все понимающих глаз.
   — Я ваш адвокат, — услышала девушка точно сквозь ватную пелену. — Меня назначили вас защищать. Вы обвиняетесь в…
   — Я ни в чем не виновата! — с вызовом выкрикнула Катя.
   — Вообще-то это меня не интересует, — глядя не на нее, а куда-то в бумаги, произнес адвокат. — Мы должны сообща выработать линию защиты на суде.
   Кроме того, я должен сообщить вам, что при соответствующем поведении с вашей стороны не исключено, что ваша мачеха заберет свое заявление. Вчера я говорил с Татьяной Александровной и с вашим отцом. Они очень расстроены случившимся и готовы пойти вам навстречу, если с вашей стороны воспоследует раскаяние…
   Катя плохо понимала говорливого старичка, виртуозно крутившего петли словесной вязи. Казалось, ему не было никакого дела до своей подзащитной, он больше интересовался бумагами на столе, чем ею, и мечтал поскорей завершить свой неприятный визит, выйти на теплую улицу, к веселым беззаботным — свободным! — людям.
   «Раскаяние! Воспоследует!» — Катя гордо фыркнула и с вызовом произнесла:
   — Вот еще, какое раскаяние? Я ни в чем не виновата, так и передайте им всем!
   — Но вы понимаете, что подобная позиция не найдет должного отклика ни у заявительницы, ни у суда. Вы упускаете уникальный шанс…
   — Я не виновата! — выкрикнула Катя обидчиво. — И мне не в чем раскаиваться! Они меня ненавидят и поэтому засадили в тюрьму. Пусть я сдохну здесь, но раскаиваться не буду! Так им и надо!
   Адвокат удивленно приоткрыл рот, собираясь вновь разразиться нравоучительной тирадой, но Катя зло перебила его:
   — Прикажите дежурному отвести меня обратно в камеру. Мне не нужен адвокат. Повторяю, я ни в чем не виновата!
   Старичок недоуменно пожал плечами и принялся собирать бумаги со стола.
   — Ну и дура! — резюмировала веселая Зинка, выслушав ее горделивый рассказ. — Адвокат — штука полезная. Если бы ты с ним получше обошлась, он бы мог передавать во время встреч сигареты, конфеты или еще чего потребуется. Так все делают.
   — Он мне не нужен! — упрямо повторила Катя. — И вообще, я не курю!
   — Зато мы курим! — усмехнулась Свиря. — Да и ты, голуба, без курева здесь долго не протянешь. Душу-то надо чем-то греть, особенно зимой. Чифирек да сигарета — без этого на зоне не проживешь, — со знанием дела заметила она.
   Толстая, с отвисшей грудью и бегающими глазками Фиса внимательно вслушивалась в разговор, неприятно блестя маленькими глазками. Фису накануне перевели из соседней камеры, как обычно без объяснения причины. И сразу же среди арестанток пронесся слух, что новенькая — «куруха», то есть сексотка, специально подсаженная в камеру, чтобы передавать тюремному начальству разговоры заключенных, выведывать, нет ли у них запрещенных вещей, провоцировать узниц на склоки.
   Вечером, после отбоя, когда Фиса тонко выводила носом сонную песню, Свиря негромко предложила товаркам, заговорщически мотнув головой в сторону стола:
   — Ну что, чифирнем на сон грядущий? Я хорошую горелку сделала из сала и бинта.
   Вскипятив воду, она высыпала в жестяную кружку пачку краснодарского чая и прикрыла ее газетой.
   Чифир пили по кругу. Каждый делал по два глотка и передавал кружку по часовой стрелке из рук в руки. Старались разговаривать тихо, чтобы не привлекать внимание охраны. В «одинаре» пить чифир было не принято — неинтересно. Кружка была рассчитана на пять человек, так чтобы каждому досталось глотков по восемь. Считалось, что хоть чифир и горький, но полезный — в нем есть витамины и тонизирующие вещества.
   — А я на волю не хочу, — тихо произнесла Свиря, сделав свой глоток. — На зоне хорошо!.. Курухи, конечно, там тоже есть, и ДПНК — сволочи, но в основном народ душевный. Найдешь себе подружку, прилепишься к ней, она в тебе души не чает — хорошо! И воля не нужна, и мужики к чертям собачьим! — Она уставилась долгим масленым взглядом на хорошенькую раскосую Зинку. Та смущенно хихикнула, услышав ее слова.
   — Вот предъявят мне «объебон» (обвинительное заключение), отсижу свой законный трюльник, — начала было кудрявая тихая Молодайка (ее взяли за то, что выносила своей матери из магазина засохший хлеб для свиней), — потом подамся на север, там, говорят, платят хорошо… Заработаю себе на…
   Они так и не узнали, на что заработает себе Молодайка, как вдруг «волчок» (глазок в двери камеры) предупреждающе дернулся, а потом дверь резко распахнулась и в камеру влетели дежурные.
   Грозно покрикивая, женщин выгнали в специальный бокс. Начался «шмон», обыск в камере.
   — Сейчас карты отберут, — с сожалением проговорила Зинка. — Только карты из газет сделали, хотели погадать вечерком… Это небось Фиса накурушничала!
   — Я? — деланно удивилась толстая Фиса, ее темные глазки испуганно забегали. — Сама ты куруха, ментам записки передаешь, я видела!
   — Я? Да я из камеры уже месяц не выхожу! — оскорбление взвилась Зинка.
   — Тогда это она! — Толстый грязный палец Фисы неожиданно ткнулся в Катю. — Это она вчера на свиданку к адвокату бегала, а сегодня шмон на нас навела!
   — Что-о? — возмутилась Катя.
   Обвинение в курушничестве, то есть в стукачестве, — одно из самых тяжких в тюрьме. Стукачей тихо ненавидят и строят им пакости, а при случае могут даже убить.
   После шмона заключенных завели обратно в камеру. Там все было перевернуто вверх дном, вещи сброшены на пол. Женщины, привычно матерясь, принялись собирать раскиданное добро.
   — Вот гады! — беззлобно отозвалась Свиря. — Горелку мою свистнули. Там сала полно было, на неделю бы хватило…
   Съежившись на шконке, тихо плакала сестра Мария: у нее отобрали единственную ее драгоценность, бумажную иконку.
   Катя осмотрела свои пожитки — все было на месте. Отбирать у нее было нечего.
   — Ой, мамочки, все письма мои забрали! — громко, напоказ переживала Фиса, стараясь, чтобы ее слышали все. — И еще сигареты, и чай! — Она неожиданно распрямилась, откинула с лица немытые седоватые волосы и ткнула жирным пальцем в сторону Кати:
   — Это она, девки, вертухаям стукнула! Только у нее ничего из вещей не взяли. Она — куруха!
   Катя ненавидяще уставилась на обидчицу.
   — Она новенькая, с нее все и началось! — добавила Фиса. — Когда я сидела в другой камере, ничего такого не было!
   Все знали, что она врет, но промолчали. Открыто выступать против курухи — себе дороже.
   Странный розовый туман стал заползать в голову, мешая адекватно соображать. Катя шагнула вперед и угрожающе ощерилась, как бешеная кошка.
   — Я видела, как она с дежурной разговаривала! — выкрикнула Фиса, испуганно пятясь. — Это она!
   Тогда Катя молча вцепилась в редкие седоватые космы курухи и принялась их ожесточенно рвать. Фиса извивалась, сучила кулаками, шипела от боли, пытаясь освободиться.
   Глава камеры Муха молча следила за развитием событий, равнодушно чистя ногти. Арестантки ждали одного ее знака, чтобы броситься разнимать дерущихся.
   Но знака не было.
   Вдруг толстая неуклюжая Фиса каким-то непостижимым змеиным образом извернулась и ударила Катю в лицо. Та взвизгнула, вонзила ногти в щеку обидчицы и рванула на себя дряблую плоть.
   «Волчок» в двери заметно дернулся — дежурные услышали шум, но почему-то не спешили разнимать дерущихся. Очевидно, скандал среди заключенных входил в их тайные планы.
   Наконец Мухе осточертели шум и визг, и она незаметно махнула рукой.
   Сильные руки подхватили Катю и оттащили в сторону.
   — Охолонь, Артистка, — произнесла Свиря своим низким голосом и примирительно шепнула на ухо:
   — Все и так знают, что ты не куруха.
   Она держала девушку за плечи, почти обнимая. Розовый бешеный туман мало-помалу рассеялся, в голове прояснело. Катя брезгливо освободилась из ее объятий и утерла ладонью кровившую губу.
   — Я тебя еще достану, сука, — уже успокаиваясь, крикнула она и полезла на свою шконку зализывать раны.
   Под глазом ее багровел, наливался кровью огромный сочный синяк.
   — Руки коротки! — парировала Фиса, замывая в умывальнике царапины от острых ногтей.
   В тот вечер Катя долго не могла заснуть и все думала о том, зачем нужно было Фисе натравливать на нее всю камеру. Порой курухи нарочно провоцировали заключенных на драку, чтобы разрушить возникшее единение арестанток. Ведь единство — это зародыш будущего бунта, начало массового противостояния тюремному начальству, куда более опасного, чем противостояние индивидуальное.
   Размышляя над этим, девушка постепенно погрузилась в дурной, будоражащий сон, тяжелый и мучительный, как камень.
   Следующий день выдался необычайно жарким для конца лета. В камере лениво колыхался душный застойный воздух, а теплая противная вода в умывальнике приносила лишь временное облегчение. Противоядие было найдено быстро: женщины разделись и, смочив простыни водой, торжественно облачились в них, точно в бане. Так было прохладнее.
   Только одна сестра Мария осталась как была, в своем длинном черном платье из поддельной шерсти. Глаза ее выглядели заплаканными — она все еще тяжело переживала потерю любимой иконки. Она по-прежнему тихо несколько раз за день опускалась на колени и беззвучно шевелила губами — молилась. Только теперь она молилась не на иконку, а на «решку», крошечное окошко, в котором, бороздя ультрамариновый океан раскаленного неба, плыло невесомое туманное облачко. Кому она молилась — Богу или солнечному лучу, который заменял ей в тюрьме Бога, было неизвестно.
   — На прогулку!
   Арестантки обрадованно закопошились: хоть на минутку выйти из камеры, вдохнуть хоть глоточек свежего воздуха, хоть на секундочку увидеть над головой не влажный, в крупных каплях испарины потолок, а высокое бездонное небо. Вот бы иметь крылья, улететь бы в него на волю!
   Коридоры, двери камер… Решетчатые двери между отсеками, лязг и грохот запираемых за спиной замков.
   — Ну и красавица! — хихикнул один из арестантов, попавшийся по пути, насмешливо глядя на Катю. Девушка с багровым, налившимся синью синяком под глазом действительно производила впечатление отпетой уголовницы.
   Катя отвернулась и тут же наткнулась на злобный царапающий взгляд курухи. Фиса быстро отвела глаза и сделала вид, что ее ничто не касается.
   «Теперь она меня боится», — самонадеянно усмехнулась Катя. Однако взгляд курухи не предвещал ничего хорошего.
   Заключенных вывели во дворик. Двор был совсем маленький, как пятачок.
   Даже по кругу здесь нельзя было ходить, а можно было только стоять. На улице жара ощущалась не так сильно. Задрав голову и блаженно щурясь от солнца, Катя любовалась высоким небом. Слабый ветерок залетал в каменный мешок внутреннего двора, легко ерошил волосы, раскаленный воздух опалял кожу лица. В глубокой небесной синеве пролетел голубь и скрылся, быстро превратившись в точку.
   Свиря, счастливо улыбаясь щербатым ртом, внезапно запела, глядя на птицу:
   — К нам на каменную дачу прилетели гулюшки. Прилететь-то прилетели, улететь вот — фугушки!
   В ответ послышались редкие смешки.
   Катя чуть не расплакалась. Отныне не летать ей по свету вольной птичкой, куда захочется… Она навечно заперта в четырех стенах, нет ей пощады.
   Предательская слезинка скатилась по щеке.
   — Да брось ты, — сочувственно произнесла Свиря, угадав ее настроение. — Ничего, на зоне хорошо-о, вот сама увидишь! Максимум трешка тебе светит за твое пальто. А!.. Три года — еще не возраст, но уже срок.
   — Целых три года!.. — Катя не договорила, боясь разрыдаться.
   Несколько пар женских глаз неожиданно облили девушку молчаливым сочувствием. В глазах товарок она действительно выглядела невинно осужденной.
   Подумаешь, пальто! Ведь дело-то семейное, родственное, можно было обойтись и без милиции. Катя казалась невинной жертвой своей злобной мачехи, и потому ей полагалась изрядная толика жалости.
   Неожиданно Зинка задрала голову, указывая куда-то вверх:
   — Ой, какой мальчик, мальчик-вертухайчик! Любопытные взоры обратились к фигуре охранника на стене. Он сверху рассматривал арестанток, и этот внимательный взгляд был приятен женщинам.
   — Какой хорошенький! — восторженно воскликнула Зинка. — А жарко-то как!
   Ох, ну и жарища, бабоньки!
   Неожиданно она расстегнула кофточку. Высокая, задорно торчащая грудь призывно оголилась. Зинка медленно подняла руки, кокетливо взбила волосы и плавно повела бедрами, рисуясь перед солдатиком. Тот даже приоткрыл рот от неожиданности.
   — Вот бесстыдница! Прикройся! — Сестра Мария отвела сконфуженный взгляд.
   — А пусть смотрит! — усмехнулась Зинка и вызывающе дрогнула грудью, как будто танцевала цыганку:
   — Эй, красавчик! Гляди, какие птички твоих пальчиков ждут!
   Свиря захохотала, жадно посматривая на оголившуюся Зинку, а вертухай наверху лишь смущенно улыбался, любуясь арестанткой, ее странным танцем и блаженным смеющимся лицом.
   Если бы о выходке Зинки стало известно надзирателям, провинившуюся ждало бы наказание — холодный карцер и черствый хлеб с водой. Но ей было все равно. Только минутная радость, такая редкая в тюрьме, заботила ее!
   После прогулки стало еще тяжелее. В камере сгущалось и росло томительное напряжение, почти физически давившее на узниц. Катя настороженно поглядывала в сторону Фисы, ожидая от нее очередной подлости. Но Фиса вроде бы нашла себе новый объект для посягательств, безответный, забитый. Это была женщина, удавившая своего ребенка.
   — Ты взяла мою помаду! — неожиданно вызверилась на нее Фиса и бросилась избивать тихоню. Было ясно, что помаду на самом деле никто не брал, но детоубийцу защищать не стали — это было просто не принято.
   Даже сердобольная сестра Мария и та лишь безучастно отвернулась к «решке» и тихо зашевелила губами, сжимая руки в мучительной тоске Фиса била мать-убийцу сладострастно, с полным правом, а та только закрывала лицо руками и не смела плакать. В драку никто не вмешивался. Дежурные несколько раз заглядывали в «волчок», но в камеру не входили.
   Потом курухе наконец надоело махать руками по жаре, и она, запыхавшись, опустилась на койку. На лице было написано чувство выполненного долга. В сторону Кати она старалась не смотреть. Это было неспроста.
   «Еще раз она меня пальцем тронет — убью!» — подумала Катя с мрачной решимостью.
   Легко сказать — убью… А чем защищаться, если в ее распоряжении только ногти и зубы? Правда, недавно она подсмотрела ночью, как Свиря прячет за унитазом ложку с остро заточенной рукояткой. Заточкой в камере пользовались как ножом, чтобы что-нибудь отрезать, ведь ножи были запрещены. Ее так и не нашли во время «шмона».
   Еда не шла в горло, было тревожно. Катя чувствовала, что ночью что-то будет, но не знала, что именно. Она каждую секунду ожидала подвоха со стороны Фисы. На время она даже перестала думать о приближавшемся дне суда. Все ее существо занимало обострившееся противоборство с Фисой, которая с первого же взгляда увидела в ней врага. «Почему именно меня? — недоумевала Катя. — Что я ей сделала? За что?» Может, за то, что ее в камере уважали, а Фису ненавидели?
   Или за то, что ее мать была известная артистка? «Опять мать, везде мать, во всех моих неприятностях — везде она!» — мрачно подумала Катя, забираясь на шконку.
   Она решила всю ночь не спать, ожидая нападения. Еще во время ужина, когда все были заняты поглощением пищи, ей удалось незаметно выудить заточенную ложку из-за унитаза и сунуть ее под матрас. На всякий случай.
   А Фиса, демонстративно потягиваясь, громко говорила своей соседке, как ей хочется спать…
   После отбоя наступила беспокойная ночь, полная тревожных шорохов и вздохов. Тускло светилась лампочка под потолком. Во сне запаленно стонала Зинка, храпела на нижней шконке немногословная Муха, выводила носом мелодичные рулады Молодайка. Сестра Мария даже во сне тихо шевелила губами, будто молилась.
   Внезапно кто-то тихо, по-кошачьи спрыгнул на пол и прошелся по камере.
   Катя настороженно сгруппировалась под простыней. Сунула руку под подушку за заточкой и приготовилась к обороне.
   Заскрипела соседняя койка, послышался тихий шепот:
   — Зин, а Зин… — Низкий голос Свири звучал вкрадчиво и нежно. — Ты что-то все стонешь. Давай, я тебе спинку поглажу…
   Зинка протестующе забормотала, но вскоре послушно затихла и размеренно засопела носом. Тихие шорохи, доносившиеся из угла, говорили о том, что ее истомленное воздержанием тело все же уступило ласковым домогательствам «много кратки».
   — Ты моя хорошая… Красавица, — шептала Свиря, и ее слова отчетливо разносились в сонной тишине камеры. Смутные белые тени возились неподалеку от Кати, и, если бы не ее брезгливость, сцену соблазнения можно было лицезреть во всех подробностях.
   Сквозь смеженные ресницы было видно, как разметавшаяся от жары Зинка томно закрыла глаза, стараясь не глядеть на сладострастно оскаленное лицо Свири. А та уже задрала ей футболку и щербатым отвратительным ртом приникла к высокой груди.