Катя с омерзением отвернулась к стене. Стонущие томительные звуки не давали покоя, будоражили, будили в ней что-то странное, запретное, животное…
   Она закрыла глаза и твердо решила спать. Уже засыпая, она услышала сладострастный стон, который звучал как торжественный гимн любви, как песня победы над тюремной разрушительной безнадегой…
   Это случилось уже под утро, когда возившиеся всю ночь Зинка и Свиря затихли на шконке, крепко обнявшись. Кате приснился странный, непонятный сон.
   Будто она идет по пляжу, горячее солнце обливает ее тело жаром. Но вскоре солнце тускнеет и превращается в лицо Свири. Щербатый рот «многократки» жадно тянется к ней, плотоядно скалятся сизые, мясного цвета губы, сальные волосы падают на лицо. Затем Свиря постепенно отступает в тень, пронзительно хохоча. И вот уже угрожающе щерится Фиса, сжимая в руке холодно блестящий нож.
   Этот нож надвигается на Катю, растет в размерах, становится все больше и больше. А Катя не может даже пошевелиться, скованная по рукам и ногам странным оцепенением.
   Катя не видела, как по камере, освещенной негаснущей тусклой лампой в проволочном плафоне, скользнула зыбкая тень. Не видела, как тень прокралась к ее шконке и плеснула на матрас и простыни чем-то вонючим, химическим.
   Сон дальше мучает и гнетет ее. Разморенное жаркое тело точно облили раскаленной лавой, жгут его, терзают плетью. Катя не может бежать и только покорно корчится на постели, сжигаемая адским пламенем.
   — А-а-а! — стонет она, корчась спросонья, и все камера испуганно вздрагивает от ее крика.
   Едкий черный дым стелется между коек, неохотно улетучиваясь в «решку».
   Спросонья никто ничего не понимает. Почему ранним утром светло как днем? Почему второй ярус весь охвачен золотистым солнечным свечением? Пылает трухлявый матрас, пылают простыни, пылают черные волосы Кати, скручиваясь от жара в задорные колечки.
   — А-а-а! — Тишину разрывает протяжный звериный крик.
   Катя мечется в огненном кольце простыней, падает с койки, охваченная пламенем.
   Кто-то догадывается накинуть на нее одеяло и прижать извивающееся тело к полу.
   Темнеет «волчок», лязгает кормушка — это вертухайка пытается разглядеть, что происходит в камере.
   Огонь погашен. Мерзко воняет горелым. В дверь влетают дежурные, ставят заключенных лицом к стене.
   Сцепив зубы от палящей боли, Катя пытается подняться с пола.
   — Сорокина, в чем дело? — кричит надзирательница, как будто она в чем-то виновата.
   Адски ноет обожженная шея, клочья опаленных волос летят по камере, тихо кружась в спертом воздухе. Звучит команда: «По одному из камеры, руки за голову!»
   Заключенные притихли, они напуганы случившимся. Только Муха насмешливо произносит, словно ничего особенного не произошло, выразительно глядя в сторону Фисы:
   — Ну и навоняла ты, Анфиска! Паленой шерстью пахнет, дохнуть нечем.
   — Это не я! — кричит Фиса. — Это Артистка курила ночью на шконке, я видела. Она нас всех чуть не спалила!
   Только тогда Катя понимает, в чем дело. Превозмогая саднящую боль, она выхватывает из-под матраса свое заветное оружие. Ложка входит в жирный обвисший живот курухи, точно в масло.
   Фиса тихонько ойкает и плавно, как в кино, оседает на пол. Вертухайки оттаскивают Катю, отбирают заточку, но поздно… Черные густые капли крови выползают из живота Фисы, как тараканы, и тяжело шлепаются на землю, расплываясь рваными пятнами.
   Очертания камеры постепенно истончаются, точно гнилая ткань, и рассветный луч в окне медленно, медленно гаснет…
 
   Глава 9
 
   Ноздри раздирает резкий навязчивый запах. Он заползает в мозг, выталкивает сознание из теплой баюкающей тьмы, заставляя очнуться…
   Сквозь смеженные ресницы Катя увидела кафельные стены, стеклянный шкаф, с лекарствами, белую фигуру врача, склонившегося в изголовье, и наконец поняла, что она попала в санчасть.
   Звякнула ампула, игла мягко вошла под кожу. И сразу в голове прояснело, стало как-то равнодушно, весело, легко…
   — Ожог второй степени, — распрямляясь, констатировал симпатичный черноусый врач и по-доброму оглядел ее. — Кто это тебя так?
   Катя свесила ноги с кушетки и проговорила нарочито бодро:
   — Куруху нам в камеру подсадили. Она чего-то вызверилась на меня, кровать подожгла.
   — И ты за это ее зарезала? — усмехнулся врач.
   — Зарезала? — испугалась Катя. Неужели она убила человека? Она никого не хотела убивать!
   — Не волнуйся, только немного вспорола кожу. Я ей два шва наложил, через день будет бегать. А вот тебе могут еще один срок припаять, знаешь об этом?
   — Но я не хотела! — Катя обидчиво вскинула большие темные глаза, один из которых заплыл багровой синевой. — Я ни в чем не виновата! Она сама…
   Врач брякнул дверцей шкафа, загремел инструментами, собираясь обрабатывать рану;
   — Тебе сколько лет? — спросил он дружески.
   — Двадцать, — ответила Катя.
   — А я думал, меньше.
   Умелые пальцы осторожно прикоснулись к ране. Катя зашипела от боли.
   Пока доктор обрабатывал рану, она исподтишка разглядывала его. У него были изящные усики, продолговатые библейские глаза, коренастая фигура в небрежно расстегнутом халате, из-под которого выглядывала яркая самопальная футболка с надписью «The love is life».
   Кате он сразу понравился. Он был такой внимательный и чуткий…
   Внезапно она почувствовала доверие к нему.
   После обработки раны доктор насмешливо указал на кровоподтек под глазом:
   — Ну и красавица!.. Ты хоть себя-то видела? Катя испуганно покосилась на стекло шкафа с лекарствами и увидела там свое отражение. Дикое помятое лицо, обгоревшие волосы на голове… Одежда вся в саже, местами тоже прогоревшая. И в довершение всего — огромный синяк под глазом. Эта мерзкая Фиса знает, куда бить!
   — Тебя в больничку отправить или обратно в камеру пойдешь? — спросил врач. — Ничего такого страшного у тебя нет, надо только каждый день рану обрабатывать.
   В больничку не советую — там сейчас твоя подруга-поджигательница отдыхает.
   — Тогда в камеру, — решила Катя и добавила смущенно:
   — Спасибо вам!
   Но в камеру она не попала. Точнее, попала не сразу. Несколько дней ее продержали в карцере. Начальство решило перевести арестантку в другую камеру, но оказалось, что свободных мест нигде нет, и девушку вернули обратно, в родную двести восьмую.
   В камеру она вошла точно в родной дом. Товарки встретили ее дружеским гулом. Только Свиря разобиженно ворчала:
   — Ложку мою зачем взяла?.. Теперь опять новую точить. А вдруг заметят, отберут, мне же и попадет.
   — Молодец, Артистка! — уважительно похвалила Муха. — Правильно ты эту куруху подрезала. Давно пора!
   Кате была приятна неожиданная похвала камерной атаманши. Она села за стол и принялась оживленно рассказывать:
   — В карцере, конечно, ужасно… Ни сесть, ни лечь целые сутки. Ноги адски отекают, желудок от сухого хлеба на части рвет… А доктор в больнице, девочки! Ой, мамочки, хорошенький!
   — Расскажи-ка про него! — заинтересовалась Зинка, подсаживаясь поближе.
   — У него усики, он такой добрый… Он сказал, что Фисе швы наложили, она сейчас в лазарете отлеживается.
   — Он тебя раздевал, осматривал? Скажи! — не отставала Зинка.
   — Фонендоскопом послушал, и все.
   — —Ой, может, сказать, что у меня живот болит? мечтательно проговорила Зинка. — Пусть он меня тоже пощупает…
   Камера грохнула дружным смехом. Только одна Свиря блеснула ревнивым взглядом на свою любовницу и насупилась.
   — Пропишет он тебе влупидол с повторином по четыре дубинки в день, — мрачно пообещала она, и камера одобрительно захохотала.
   Тем временем Муха взяла жестяную кружку и, подойдя к батарее, несколько раз стукнула ею по трубе. И сразу же откуда-то сверху послышался ответный звон.
   Так начался разговор по тюремному телефону.
   Для этого к батарее прижималась кружка вниз донышком, а к горлу кружки прикладывалось ухо. Собеседник в далекой камере делал то же самое. Сказанные в кружку слова разносились вверх по стояку, от камеры к камере, точно по внутреннему телефону.
   — Это двести восьмая, — произнесла Муха в кружку. — У нас Фису-куруху одна первоходка, Артисткой прозывается, давеча порезала. Так что вы там поосторожнее с Фисой. Она скоро из больнички выйдет. Может, к вам посадят.
   — Ничего, мы организуем ей теплый прием, — пообещал сверху гулкий голос.
   Собеседники обменялись еще несколькими фразами, и связь прервалась.
   Катя забралась на свою шконку и, коснувшись щекой подушки, блаженно улыбнулась. Наконец-то она дома!
   Дни, оставшиеся до суда, прошли точно в бреду или в полусне. Отныне смыслом Катиной жизни стало не ожидание суда, не подготовка к нему или размышления о том, чем он закончится, не тревожное ожидание того, сколько ей добавят к сроку за нападение на Фису, и даже не раздумья, как дальше сложится ее жизнь. Теперь Катя ждала только одного — перевязки у доктора Родионова. Она летела к нему в кабинет, как на свидание.
   Первой мыслью после пробуждения теперь было: «Перевязка!» Она просыпалась раньше всех, еще до принудительной трансляции гимна «Союз нерушимый» по радио в камере, еще до утренней проверки, шла умываться. При помощи расчески и воды она тщательно укладывала красиво подстриженные Зинкой (в прошлом она была парикмахершей) волосы и начинала, как говорится, наводить марафет.
   Косметика в тюрьме не разрешалась, кроме помады, но женщины ухитрялись из подручных средств изготавливать самое необходимое. Из сухой палочки от чесночной головки после обгорания получался отличный карандаш для подводки глаз. Тушь для ресниц делали следующим образом: поджигались спички, а когда они сгорали дотла, их перемешивали с сахаром и крошками мыла, добавляли воду. Затем все это растирали, складывали в коробок — и получалась черная масса, почти неотличимая от настоящей «Ленинградской» туши. Тени для век делались из пропитанного синими чернилами зубного порошка, а побелка запросто шла вместо пудры. Румяна наводили свеклой, губы подкрашивали толченным с мылом карандашом.
   Даже взгляд опытного косметолога не отличил бы на лице арестантки тюремный самопал от фирменной косметики.
   На перевязку Катю собирали всей камерой. Подруги подвивали ей волосы, накручивая локоны на газетные листочки, одалживали свои лучшие вещи.
   Припудривали известкой синяк, теперь отливавший болезненной желтизной. Надевали на шею — бусы, на запястья — браслеты, на пальцы — кольца, сплетенные из нанизанных на нитку яблочных семечек.
   Бусы тоже делались руками тюремных умелиц. Сначала долго собирались семечки от яблок, сушились, потом нанизывались на суровую нитку. Получалась довольно красивая бисерная вязка, и даже в магазинах вряд ли можно было найти что-нибудь лучше этой тюремной бижутерии.
   Первая половина дня, как кажется Кате, тянется бесконечно. Девушка ходит по камере, нервно обкусывая ноготь. Заслышав шаги дежурной по коридору, нетерпеливо бросается к двери — может, это за ней?
   Зинка завистливо вздыхает, представляя, что ждет ее сокамерницу. Ей-то попасть на прием к обаятельному доктору никак не удается. Мешает ревнивая Свиря, мешает полное здоровье, мешают недоверчивые дежурные, отвечающие на ее жалобы равнодушным «перебьешься».
   Долгие часы ожидания… Вот, наконец, приходит дежурная, беззлобно ворчит: «Намазалась, как шалава!» Видно, все знает и сочувствует узнице. Тоже женщина как-никак. Понимает, как в тюрьме тяжело без ласки, без любви…
   Точно на крыльях Катя летит по узким коридорам, не замечая ни низких потолков, ни зарешеченных окон, ни дверей с замками.
   Задыхаясь, она влетает в кабинет к доктору Родионову и останавливается на пороге, ожидающе опустив руки. Он поднимает голову от бумаг и улыбается ей:
   — А, Катюша… Ты сегодня совсем красавица!
   У доктора в кабинете очень хорошо. Кушетка застелена чистой простыней.
   Тонко пахнет лекарствами и запахом мужского одеколона, а не женским потом и застарелой мочой, как в камере. Есть небольшой телевизор, печенье и настоящий чай!
   Доктор обрабатывает ей ранку на шее, подернувшуюся уже молочной, нежной, как у младенца, кожицей, а потом начинает ее раздевать — осторожно и бережно, как настоящий, без дураков, врач. А потом, после всего, что происходит, они быстро одеваются, несмотря на то что в кабинет без разрешения хозяина никто войти не посмеет. Потом, влюбленные друг в друга, расслабленные и счастливые, они садятся пить чай с ломким и легким печеньем, таким вкусным, как на воле.
   Сидя за столом напротив доктора Родионова, Катя блаженно щурится. Одно сознание того, что она находится не в душной и вонючей камере среди раздраженных, озлобленных баб, а в уютном кабинете рядом с красивым нежным мужчиной, доставляет удовольствие. Уютно светится телевизор, ветер, врываясь в зарешеченное окно, приносит запах осеннего горького увядания… И если на минутку зажмурить глаза, то покажется, что находишься не в тюрьме, а на свободе, и красивый мужчина, чью приятную тяжесть она только что ощущала всем своим изголодавшимся телом, — это ее возлюбленный, муж или… или Владимир Высоцкий!
   Потом, когда истекают отведенные для счастья два часа, доктор вызывает дежурных, и Катю уводят — счастливую, оглушенную свалившимся на нее счастьем.
   Как тяжело после двухчасового блаженства вновь возвращаться в спертую тесноту камеры, ловить на себе завистливые взгляды товарок!
   На шконке Катя достает из-под матраса крошечное зеркальце и принимается расцарапывать совсем было затянувшуюся ранку.
   Если перевязки закончатся и ее встречи с доктором Родионовым прекратятся, она этого не переживет! Она уже не хочет никакого суда, не торопит его. Совсем наоборот, ей хочется отсрочить решающий день, ей хочется или выйти на волю, чтобы там стать женой возлюбленного, или навсегда остаться в тюрьме и быть его вечной пациенткой и любовницей.
   — Сколько тебе дадут? — спрашивает доктор, когда она, потихоньку выбравшись из-под его тяжелого мускулистого тела, вытягивается на покрытой белоснежной простыней кушетке.
   — Не знаю, года три, — отвечает Катя одними губами. Это время после бурных содроганий — самое блаженное в их свидании. Хочется продлить его хоть на минуточку, украсть еще чуть-чуть не предназначенного ей, случайно свалившегося счастья. — Ты меня будешь ждать? — спрашивает она его счастливым голосом. Она не сомневается в ответе. Каким бы ни был этот ответ — разве может обмануть кого-нибудь этот сумасшедший блеск влюбленных в нее миндалевидных глаз, эта жадность, с которой он тянется к ее телу?
   — Одевайся. — Он торопливо натягивает брюки, приглаживает ладонью растрепанные волосы. А Катя все еще нежится на кушетке, покрытая с ног до головы только золотистым черноморским загаром. Загар хоть и побледнел за последний месяц, но все еще красиво обрисовывает ее фигуру с бледным треугольником от купальника внизу впалого живота.
   Она обожающе смотрит на своего возлюбленного и нехотя приподнимается на локте. Как не хочется одеваться! Именно с одевания и начинается вторая половина ее «перевязки» — тоже довольно приятная, но уже имеющая привкус неминуемого расставания.
   А в камере опять то же самое — ленивые перебранки, которые порой заканчиваются ожесточенной дракой, споры, завистливые пересуды.
   Катя лежит на своей шконке и смотрит в потолок — оглушенная, потрясенная, счастливая.
   Лениво шаркая ногами, Свиря подходит к батарее, стучит кружкой. Ей скучно, хочется с кем-то поболтать. Сегодня она в ссоре с Зинкой. Ссора произошла оттого, что Зинка позволила лапать себя красивому вертухаю, который попался ей во время выезда на суд. Свире стало это известно по тюремному телефону, и сразу же начался семейный скандал с мордобоем.
   Батарея отвечает глухим приветливым стуком.
   — Что у вас новенького? — кричит Свиря в «трубку».
   — У нас Фиса ночью упала со шконки и сильно ударилась, — гулко отвечает ей невидимый собеседник. — Теперь снова в больнице. Сотрясение мозга.
   Свиря злорадно смеется, подмигивает Кате. А Кате сейчас не до какой-то там Фисы, ненужной и глупой. Единственное, что волнует ее сейчас, — доктор Родионов и предстоящая ей завтра перевязка.
   — А у вас что новенького? — гудит батарея.
   — А у нас Артистка закрутила роман с доктором, — сообщает Свиря. — Целыми днями у него пропадает.
   — Ну и что, — отвечает тюремный телефон. — В нашей камере знаешь сколько с ним романов было? И Ленка к нему бегала, и Фируза…
   Катя протестующе вскакивает на шконке. Она хочет возмутиться наглой ложью, но застывает, потрясенная услышанным:
   — А Кисуля однажды даже забеременела от него… Слава Богу, удалось скинуть. А может, он сам ей помог скинуть, не знаю. Кисуля после приговора сейчас уже по этапу пошла, а то б сама рассказала…
   — Это ложь! — кричит Катя. — Они врут, они мне завидуют!
   Свиря мерзко усмехается и дает отбой.
   У Кати лицо совсем опрокинутое. Она зарывается в подушку, плечи ее молча вздрагивают.
   — Эх, Зинка! — Запамятовав про недавний скандал, Свиря обнимает подругу за талию. Та гневно сбрасывает ее руку и с ненавистью произносит:
   — Что, довольна, да? Испортила девчонке всю радость — и довольна? Тебе что, ее счастье глаза застило? Не приходи ко мне ночью, слышишь! Больше никогда не приходи! Ненавижу!
   Но Свиря все равно придет к ней ночью, и Зинка не прогонит ее, вопреки угрозам. И опять они сумасшедше будут ворочаться всю ночь напролет, скрипеть кроватью, г ч стонать и метаться, загнанно дыша. А утром вновь поругаются или подерутся.
   Когда на следующий день дежурная приходит звать Сорокину на перевязку.
   Катя неожиданно для всех говорит:
   — Я не пойду, я уже здорова. Камера удивленно затихает. Десятки пар ожидающих глаз с сочувствием смотрят на девушку.
   — Скорей бы суд, — вздыхает Катя. — Скорей бы уже!
   — Сорокина, с вещами на выход! — раздается противный визгливый голос дежурной. Это может означать только одно — суд!
   Катя вскакивает со шконки, торопливо прощается с камерой. Может быть, она больше никогда не увидит этих лиц, ставших ей почти родными за время совместного сидения…
   Конвойные вместе с узницей проходят пропускной пункт, «автозак» приглашающе распахивает двери. Катю вталкивают в «стакан» — узкое пространство, обшитое железом, раскаленное от жары. Там внутри ни пошевелиться, ни присесть.
   Туда сажают только преступников, склонных к агрессии. Администрация тюрьмы считает, что Сорокина тоже склонна к агрессии: недавно ранила сокамерницу заточкой.
   В «стакане» душно, нечем дышать. В висках предобморочно пульсирует кровь. Слава Богу, ехать недалеко, и вскоре Катю выпускают — бледную, с отечными от жары ногами, с кругами под глазами.
   Ее запирают в подвале в ожидании начала суда. Конвойная раздевает ее догола, ощупывает одежду. Катя покорно позволяет обыскать себя, о предстоящей процедуре ее предупредили «многократки».
   В зал суда Катю вводят под конвоем, сажают за барьер. Конвоиры становятся рядом. Им скучно и неинтересно, они уже не в первый раз видели все это. И то, что на скамье подсудимых хорошенькая, совсем молоденькая девочка, не очень-то волнует их в такую жару.
   Судья, противная грымза в толстых диоптрийных очках, настоящий сухарь в юбке, тоже взирает на подсудимую без всякого сочувствия.
   Адвокат деловито-суетлив. Он о чем-то тихо переговаривается с мачехой и отцом. У Татьяны заплаканное лицо. Отец за какие-то два месяца из цветущего мужчины почти превратился в старика.
   Арестантку проводят за барьер, рядом становится конвоир. Девушка вызывающе задирает нос, оглядывает ряды пустых кресел. В зале мало народу, только несколько праздных зевак.
   Потом из дверей появляются народные заседатели, прокурор, секретарь.
   Объявляют состав суда, устанавливают личность подсудимой — обычная бюрократическая процедура. Катю спрашивают, понятны ли ей ее права. «Конечно понятны!» — с вызовом отвечает она, хотя неясно, о каких правах идет речь.
   Она старается выглядеть гордой и независимой. Все эти люди пришли сюда, чтобы заклеймить ее как преступницу, и ждут, когда она начнет рыдать, плакать и виниться. Однако напрасно: она примет приговор с гордо поднятой головой. Им не удастся поставить ее на колени!
   Прокурор говорит что-то о безнравственности современной молодежи, о ее склонности к вещизму…
   — Подсудимая, зачем вы взяли пальто Сорокиной, своей мачехи, и продали его? — спрашивает судья.
   — Нужны были деньги.
   — Зачем?
   Катя рассказывает зачем.
   — Значит, вы хотели заняться спекуляцией?
   — Да!
   Адвокат неодобрительно качает головой.
   Встает Татьяна и, заливаясь слезами, принимается объяснять скучающей судье, что она любит падчерицу, хочет ей добра, что она собиралась забрать заявление из милиции и надеялась на раскаяние Кати. Но раскаяния не было. Может быть, оно будет сейчас?
   Катя насмешливо смотрит на нее и отворачивается.
   Потом встает отец и начинает прерывистым голосом рассказывать, какое трудное детство было у дочери и об отношениях ее с мачехой. Он, видно, с Таней заодно. На самом деле им обоим стыдно от того, что они сделали. Они хотели бы все замять, но слишком уж далеко все зашло.
   Вызывают свидетельницу, соседку тетю Глашу. Она с готовностью рассказывает, как видела Катю с сумкой в тот самый день.
   — Я очень удивилась, когда она сказала, что идет на рынок. Ведь за покупками у них всегда ходила Татьяна.
   Потом вызывают приемщика комиссионки. Он зол на Катю — пальто конфисковали как вещдок, и его уже не вернуть. А значит, плакали его законные пятьсот рублей!
   Эпизод с Фисой производит большое впечатление на судью. Фисы на суде нет, она все еще в больнице. Ее интересы представляет администрация тюрьмы — престарелый обтерханный лейтенант со сломанными погонами.
   — Подсудимая, на какой почве у вас возникли неприязненные отношения с заключенной Анфисой Гойтовой? — спрашивает судья.
   — Не знаю. Вот возникли, и все, — отвечает Катя.
   — Почему она подожгла вашу постель?
   — Потому что я назвала ее курухой, то есть стукачкой.
   — Почему вы ее так назвали?
   — Потому что она куруха и есть. Катя видит, как Таня с ужасом смотрит на нее. Только теперь мачеха начинает понимать, что падчерица, которую она воспитывала с восьми лет, ныне вычеркнута из списка добропорядочных, законопослушных людей. Одной ногой она уже ступила в иной мир, в жестокий мир зоны.
   Прокурор просит подсудимой четыре года.
   Речь адвоката скупа и незатейлива:
   — Подсудимая еще очень молода. Сказываются изъяны семейного воспитания, она не отличает «teum» от «meum» («твое» от «мое»). Прошу суд о снисхождении.
   Последнее слово подсудимой. Катя с вызовом поднимается. Ее голос предательски вздрагивает, но в нем нет раскаяния.
   — Я ни в чем не виновата! Деньги я хотела вернуть. Если бы они не заявили на меня, я продала бы вещи и вернула бы деньги! Лучше уж сидеть в тюрьме, чем жить с вами! — обидчиво кричит она, обращаясь к мачехе и отцу. Те горестно опускают глаза.
   Адвокат неодобрительно качает головой. Секретарь быстро стучит на машинке наманикюренными острыми пальчиками.
   — Суд удаляется на совещание! Томительное ожидание. Что-то долго они не возвращаются…
   — Встать, суд идет Наконец-то!
   Очкастая грымза бубнит, глядя в листок:
   — …Три года лишения свободы с отбыванием в колонии общего режима…
   Катя надменно усмехается и делает вид, что ее это нисколечко не волнует. Подумаешь, три года… Еще не возраст, но уже срок!
   — Три года! — хвастается она попутчикам в «воронке» и конвоирам.
   — Три года! — объявляет она, войдя в камеру для осужденных, расположенную в другом корпусе тюрьмы.
   Отныне к ней официально обращаются не «обвиняемая», а «осужденная».
   Отныне в ее жизни появилась чаемая определенность.
   — Три года! — говорит она, обращаясь к небу за окном и к мелькнувшей в нем птице.
   — Три года! — отвечает ей эхом бездонное ночное небо, равнодушно подмигивая холодными искрами звезд.
   — Три года! — Катя зарывается лицом в подушку и плачет.
   ' Три года! Три бесконечных, ужасных года! Ни за что!
   А потом ее перевели в пересыльную тюрьму, так называемую «пересылку», откуда заключенных отправляли дальше по этапу отбывать наказание. Можно было, конечно, написать заявление с просьбой оставить «на рабочке», то есть отбывать наказание здесь же, в тюрьме, а не на зоне, убирать камеры и начальнические кабинеты. Статья у Кати была «легкая», и ей могли это разрешить. Но Свиря давно уже предупредила ее, что нравы «на рабочке» жутко сволочные. Там каждый перед начальством выслуживается, каждый товарища потопить мечтает. Чуть что — на зону загремишь, а кроме того… Начальство свежее мясо любит! А она. Катя, — очень, очень лакомый кусочек…
   — Сорокина, с вещами!
   Ее ведут в вонючий, битком набитый бокс. Там осужденные женщины курят, сидя на своих баулах, ожидая отправки. Узницам выдают мокрый черный хлеб и ржавую селедку, паек на этап.
   — На пересылке хорошо! — замечает прокуренным голосом «многократка», с выбитыми зубами, землистой кожей и кругами под глазами.
   — А что хорошего-то? — мрачно усмехается статная хохлушка с косой вокруг головы. По ее тону ясно, что в хорошее она уже не верит.
   — Там любви много… Там «конь» между женскими и мужскими камерами бегает, «малявы» носит. Еще влюбишься по переписке, а может, даже и замуж выйдешь. Хорошо!