Страница:
— Я должна ехать, — упрямо повторила она. — Такой шанс бывает раз в жизни!
Юра попытался утешить жену, но та лишь с ненавистью оттолкнула его.
— Ты просто завидуешь мне! — зло бросила она ему в лицо. — Тебе-то ничего не предложили!
Она еще долго выкрикивала какие-то резкие, сердитые слова, но небывалый взрыв энергии в конце концов утомил ее. Она бессильно опустилась на стул. Муж сел рядом с ней и тихо гладил руку, шепча ласковые глупости.
— Ну и ладно, — неожиданно вымолвила Нина, склоняя голову на плечо мужа. — Ну не снимусь я у Партизанова в этом фильме, подумаешь…Главное, чтобы у нас с тобой было хорошо.
У Юры отлегло от сердца.
Но Нина кривила душой. Она сама не верила своим словам. Пройдет еще год-полгода — и про нее все забудут, никто не вспомнит удачливую дебютантку.
Надо было оставаться в Москве, с запоздалым раскаянием поняла она. Здесь, в провинциальном Киеве, снимается едва ли несколько фильмов в год, а удачных из них вообще единицы. Вот в Москве — там жизнь кипит. Там бы она не пропала из виду!
Жалеть было поздно.
Долгие зимние дни Нина проводила одна, тупо сидя перед окном. У Юры жизнь бурлила и кипела: какие-то театральные постановки, кинопробы, нужные встречи или просто дружеские посиделки то и дело отрывали его от молодой скучающей жены. Тетка целыми днями находилась на работе, а вечером шмыгала в свою комнатку тихо, как мышка, чтобы не дай бог не потревожить молодых.
Муж являлся домой далеко за полночь, как правило, чуть навеселе. Он стыдливо протискивался в комнату, сжимая в руке букетик желтых, как фурацилин, мелких хризантем. Он покупал всегда желтые, потому что среди цветочной скудости поздней осени, среди бордовых, зеленоватых и белых, пушистых, как болонка, хризантем, желтые цветы, предвещавшие по народному поверью разлуку, можно было сторговать очень дешево.
Нина не спала, ворочаясь в постели. Ей мешал живот. Он давил, мешал повернуться, не давал лечь вниз лицом, как она любила. Грудь распирала и ныла, оставляя на белье мокрые, жесткие после высыхания пятна. Ее все угнетало: чужой незнакомый город, чужая постель, чужая квартира, собственное тело, неожиданно предавшее ее и ставшее внезапно чужим, и особенно — муж, тоже казавшийся чужим и враждебным.
Глупо улыбаясь, Юра прокрадывался в полутьме, слабо разжижаемой проточным светом фонарей, и щекотал лицо жены купленным букетом. Нина неожиданно злилась, отшвыривала цветы.
— Спать мешаешь! — раздраженно говорила она, в голосе ее звенела, переливалась искренняя обида. — Заявился черт-те когда…
— Прости, Нинусик, — виновато шлепал губами Юра. — Сама понимаешь, Витька гонорар получил, ну, пригласил посидеть, отметили…
— Ты что-то празднуешь, а я целый день одна, — с ненавистью произносила Нина. — Случись со мной что, некому будет даже врача вызвать!
— Прости, Нинусик, — ласково лепетал Юра, пытаясь обнять округлые горячие плечи жены. — Ну, прости…
Нина зло отталкивала его голову с мокрыми мягкими губами и принималась демонстративно рыдать в подушку привычными слезами, не причинявшими ей ни душевных мук, ни раздражения.
Теперь Юра всегда был в роли виноватого, даже когда была виновата она сама.
— Ну что ты? — недовольно спрашивала Нина, если он приходил против ожидаемого рано. — Я ничего не успела сготовить.
— Ничего, — смущенно потирал руки Юра, — мне бы только хлебушка перехватить. Я ничего, я подожду…
А Нина все не находила себе места от странного томления. Ей казалось, что ее жизнь скомкали, как ненужный листок бумаги, свернули в упругий катышек и забросили далеко за шкаф. И вот этот катышек лежит там в пыли, ненужный, забытый, и не живет, не умирает — существует!
Однажды она случайно, от знакомой, узнала, что на киностудии Довженко запускается многосерийный фильм, где есть роль как раз для нее, роль пылкой партизанки, которая в последней серии ценой собственной жизни спасает эшелон с продовольствием. Она знала, что на эту роль еще никого не пригласили, искали нужный типаж.
Неумело закрасив рыжину на лице, взбив волосы и утянув по возможности живот, Нина помчалась на студию, чувствуя, что этот шанс она не может упустить.
Второй режиссер удивленно уставился на пожилую, как ему показалось, женщину, которая вошла, уточкой переваливаясь с ноги на ногу.
— Вы к кому? — испуганно спросил он, опасаясь, что это одна из безвременно оставленных режиссерских пассий, пришедшая качать права или возвращать неверного любовника — случай частый и вполне обыкновенный в актерской среде.
Но, к его удивлению, «тетка», тяжело дыша, произнесла:
— Я Нина Колыванова. Теперь Сорокина. Помните «Красный закат над Днепром»? Я там играла Настену. Я на пробы пришла. Мне сказали, что…
— Но у нас нет для вас ничего, — испуганно пробормотал второй режиссер.
— Мне сказали, что на роль партизанки Зоей у вас еще никого нет, — настаивала Нина. — Я бы могла… Я уже играла такие роли… Вы видели «Красный закат над Днепром»?
— Нет… Но не в этом дело. Вы нам не подходите, — мягко произнес режиссер. — Нам нужна молодая девушка с горящими глазами, а вы, простите…
Сколько вам лет? К тому же вы в положении…
— Ах, это, — досадливо махнула рукой Нина и указала пальцем на живот:
— Через месяц этого уже не будет. Когда начинаются съемки? Я успею.
Режиссер замялся и наконец сообразил, как отвязаться от настырной дамы.
Он участливо улыбнулся:
— Спасибо, мы уже утвердили актрису на эту роль.
Нина понимала, что ей врут в лицо, но поделать ничего не могла. В слезах она вернулась домой, без памяти рухнула на диван. В таком состоянии ее и обнаружил муж.
— Что случилось? — участливо склонился он над ней.
— Ненавижу! Ненавижу! — Она оборотила к нему залитое слезами лицо и сжала кулаки с такой силой, что костяшки пальцев побелели. — Тебя ненавижу, его ненавижу! — Она ткнула кулаком в живот, в ответ он заходил ходуном. — Вы мне всю жизнь испортили!
— Ну-ну, что ты! — ласково проговорил Юра, нежно гладя руку жены. Лицо его страдальчески сморщилось, на глазах выступили слезы. — Это пройдет!
— Нет, не пройдет! — зло выкрикнула Нина. — Не пройдет! Никогда не пройдет! Кому я теперь буду нужна, такая… Вся жизнь ушла ни за грош…
Уронив голову на подушку, она тягуче, протяжно зарыдала. Юра сочувствующе шептал какие-то утешительные бестолковые слова.
Нина провела ночь точно в бреду, а под утро неожиданно почувствовала себя совсем плохо. У нее болел живот, болело все внутри, болела душа. Хотелось выскользнуть из бренной оболочки неуклюжего тела и без оглядки бежать куда глаза глядят. Увы, это было невозможно! Боль разрасталась волнами, захлестывала ее, заставляя выгибаться дугой, метаться по комнате, стонать и посылать проклятия всему свету.
Проснувшаяся от ее стонов тетка Юры наконец догадалась вызвать врача, и под утро обессиленную рыдающую Нину, полную безотчетного ужаса перед происходящим, увезли в роддом.
Через неделю на студии Довженко, где царила привычная суматошная неразбериха, все еще искали актрису на роль Зоей. Второй режиссер сбился с ног.
Он уже замучился рассортировывать кандидаток в партизанки по гримерным, отыскивать им костюмы, раз за разом объяснять, что нужно делать. Он был совсем измочален, когда в коридоре нос к носу столкнулся с худой измученной девушкой.' Она показалась ему смутно знакомой.
Девушка выглядела смертельно бледной, однако глаза ее горели странным огнем. Вот этот горячечный взгляд и остановил режиссера.
— Где-то я вас уже видел, — смущенно пробормотал он. — Вы уже пробовались?
— Еще нет, — сказала Нина.
Как раз освободилась одна из гримерок.
— Переодевайтесь, — кивнул режиссер. Она сделала все чисто. Вошла в кадр, умело изобразила пылающий взгляд, зачитала слова о ненависти к оккупантам и любви к поруганной родине. Это была несложная роль.
— Кажется, то, что нужно, — удивленно пробормотал второй режиссер. Он еще не верил, что его мучения наконец закончились.
«Главный» тоже остался доволен.
— Годится, — кивнул он. — Только уж очень она какая-то бледная, худая, глаза запавшие какие-то… Как будто больна.
Но это ничего, подумал он, это даже хорошо. Круги под глазами как раз кстати. Будто бы они от конспектирования «Капитала» бессонными ночами.
— Мы сообщим, когда вас утвердят, — сказал он девушке, которая стояла перед ним, нервно комкая бахромчатый край платка. — Идите.
Она покорно кивнула и, нетвердо ступая, вышла, прикрыв за собой дверь.
Все стихло, а потом вдруг раздался грохот, словно упало что-то тяжелое.
Когда испуганные члены съемочной группы выскочили за дверь, то наткнулись на лежащее ничком тело.
Претендентка на роль Зоей находилась в глубоком обмороке.
Только тогда второй режиссер наконец узнал в ней ту самую «глубоко беременную тетку», что приходила на студию ровно неделю назад.
Когда Нина добралась домой, был уже поздний вечер. Она еле переставляла ноги от слабости, но вместе с тем была безмерно счастлива своим робким успехом.
Она отворила дверь и привидением застыла в дверях. Муж ходил по комнате с ребенком на руках и ласково баюкал дочь. В голосе его звучала нежность.
Оглянувшись на шум, он увидел жену. Потом осторожно вынул изо рта засыпавшего ребенка бутылочку и, перегнувшись через поручни, опустил крошечный сверток в кроватку.
— Где ты была?
— На пробах. Меня взяли, — шатаясь от слабости, проговорила Нина.
Бессильные пальцы распутывали узел платка, расстегивали пуговицы неожиданно ставшего слишком большим пальто.
— Ты с ума сошла, — прошипел Юра, стараясь кричать тихо, чтобы не разбудить дочь, — бросила ребенка одного и ушла. А если бы с ней что-то случилось? Если бы она умерла?
— Ничего же не случилось, — пожала плечами Нина. Юра пристально взглянул в ее бледное лицо, потом с силой тряхнул ее за плечи:
— Ты хоть понимаешь, что ты говоришь?! А? Ты же мать! Когда я пришел, она лежала вся мокрая, синяя от крика, голодная. Я думал, у нее судороги, вызвал врача…
(Дело было так: он в панике вызвал врача, пришла толстая необъятная тетка, быстро успокоила ребенка, брызнув в рот сладкой воды, и посмеялась над неопытным отцом:
— Ну и папаши теперь пошли! Не больная ваша девочка, а голодная.
Кормить ее надо! Где мать? Работает, что ли?
— Работает, — кивнул Юра, смущенно тупя глаза.)
— …Я думал, с тобой что-то случилось, а ты, оказывается, была на пробах!
Нина спокойно заправила за ухо непослушную прядь и проговорила с вызовом:
— Да, была! И меня, между прочим, взяли! А ты просто мне завидуешь и потому злишься!
Юра как-то странно посмотрел на нее, отвернулся и молча вышел из комнаты, плотно притворив дверь.
Нина бессильно опустилась на пол. У нее кружилась голова, от голода поташнивало, грудь распирало прибывшее молоко. Она чувствовала себя отвратительно, и физически и морально, стыдясь собственной несомненной не правоты. И в то же время она с обидой думала:
"Ну, подумаешь, вышла на минутку. Я же хотела быстро, я не знала, что все так затянется. Если бы не дурацкий обморок в студии, я бы успела вовремя…
А все-таки меня взяли, взяли, взяли!"
При этих словах она почувствовала себя по-настоящему счастливой — кажется, впервые после замужества.
Глава 4
Первые дни она плакала оттого, что ей было страшно. Привычная мягкая темнота вокруг нее, комфортная и уютная, которую она воспринимала как некий микрокосмос, полностью освоенный, изведанный, безопасный, — эта темнота внезапно кончилась, внезапно она взбунтовалась и исторгла ее из своих глубин.
Это было ужасно! Тревожные провозвестники грядущих перемен появились еще накануне. Тогда снаружи, за мягкой упругой перегородкой, послышались резкие крики. Удобное ложе содрогалось от темных аукающих звуков, которыми была полна тьма. Комфортный привычный мрак неожиданно стал враждебным. Он сдавливал ее в своих жестоких объятиях, будто перемалывал в глубине неизвестной машины, пытался исторгнуть вовне. А ей так не хотелось покидать мягкое, уютное ложе, где она бесконечно плавала в сладких, расцвеченных смутными ожиданиями снах!
Она плакала, не желая покидать полностью освоенное, привычное обиталище. Однако все свершилось против ее воли.
Первое, что поразило ее при входе в иной, враждебный и неизведанный мир, был агрессивный режущий свет, от которого она тихонько заскулила, расправляя слабые, еще не до конца сформировавшиеся легкие. А потом вместо ласковой теплоты материнского лона ее окружил проникавший в самую душу холод.
Холод — и одиночество. Даже не столько холод, сколько одиночество, доминирующее над всеми остальными знаками и красками Вселенной.
Она лежала на столе, захлебываясь от ужаса перед предстоящим ей холодным, светлым, неминуемым одиночеством. Она закрывала слабо оресниченные щелочки глаз, чтобы не впустить в себя эту жуткую, блестящую кафелем и металлическими инструментами пустоту, в которой ей отныне суждено было существовать. Как ей хотелось вернуться в только что покинутую уютную, нежно баюкавшую ее темноту… Увы, это было невозможно!
Потом со временем она поняла, что все не так уж плохо в этом новом мире. И здесь существует нечто ласковое, огромное, теплое, прислонившись к которому начинаешь чувствовать себя словно в те блаженные, дородовые времена.
Испытав это однажды, она требовала теперь — криком, постепенно переходящим в истерический сип, — чтобы ее больше не разлучали с этим теплым и большим, которое было, как она чувствовала, единственной ее защитой и утешением.
Успокаивалась она только тогда, когда вновь соединялась с этой животной человеческой теплотой.
(— Ищь пищит-то как, мамку чует, — улыбаясь, говорила седовласая нянечка, разнося детей для кормления. — Ну, иди, соси… — Шевеля губами, старушка сверялась с клеенчатой биркой на запястье младенца.)
Изо всех сил она тянула руки и сливалась в блаженном объятии с той, о которой мечтала в бесконечно долгие часы своего одиночества.
Постепенно, с появлением первого жизненного опыта, она стала немного спокойнее. Она решила мужественно терпеть в ожидании блаженного мига воссоединения и понапрасну не тратить силы на бесполезный крик. Хотя ей было довольно-таки страшно: а вдруг ее оставят в купели холодного светлого одиночества — навсегда? Однако подобные опасения никогда не оправдывались, ужасные предчувствия не находили подтверждения, страх проходил бесследно, по несколько раз в день она вновь приникала к желанной теплоте, пытаясь неумелыми гримасами продемонстрировать ей свою отчаянную любовь.
(— Смотри, она улыбается! — восторженно шептал Юра, склоняясь над кроваткой дочери. — Надо же, какая она красивая!
— Нашел красавицу, — устало замечала Нина, выпрастывая для кормления набухшую и ужасно большую грудь. — Чернявая вся, как и ты. И на меня совсем не похожа.)
Вскоре она уже воспринимала как должное все неприятности самостоятельной жизни — подлое поведение собственного кишечника, исторгавшего массу зловонной теплой жидкости, которая облепляла ягодицы неприятной коркой, странные, блуждающие боли в животе… Они заставляли ее резко пробуждаться ото сна и кричать от страха перед неминуемой, как казалось спросонья, гибелью. Она мужественно терпела и режущие кожу швы на белье, и удушающе влажную жару, неожиданно сменявшуюся просто-таки арктическим холодом, когда, предоставленная квартирным сквознякам, она лежала на столе, ожидая, чтобы ее снова запеленали в теплый кокон, отдаленно напоминающий ее старый уютный домик. Единственное, что она умела, это как можно быстрее перебирать руками и ногами, словно во время бега (хотя она еще не знала, что такое бег), стремясь этими движениями приблизиться к тому дружественному существу, которое обычно существовало подле нее.
Со временем она стала куда лучше разбираться в причинно-следственных связях мироздания. Кроме того существа, к которому она сохранила странную, не поддающуюся разуму приверженность, рядом обитало и другое существо. От него и пахло не сладковатым ароматом молока, мешавшимся с естественным тоном кожи, а резким, грубым запахом животного. Да и на ощупь оно тоже отличалось от привычной женственной мягкости.
(Юра брал дочку из кроватки и, прижимая к себе, ходил по комнате, со странным удовольствием вдыхая детский аромат, похожий на запах маленького дикого зверька.)
Это второе существо также струило на нее волны своей приязни. Она снисходительно позволяла ему любить себя и в качестве подарка неумело кривила в некоем подобии улыбки пунцовый, сжатый в комок рот. По ночам, когда она захлебывалась от страха перед будущей потерей, неизбежной потерей того искусственного благополучия, в котором она пребывала сейчас, это существо приближалось к ней, издавая какие-то странные, булькающие, не слишком приятные, но и не противные звуки, и начинало бережно колыхать ее вверх-вниз. Оно, казалось, инстинктивно понимало, что ей требуется в данный момент: ей нужно хотя бы на миг, очнувшись одной-одинешеньке посреди бескрайнего простора непознанной Вселенной, ощутить себя в том блаженном состоянии, которое она навсегда утратила не по собственной воле, — вверх-вниз, вверх-вниз…
(— Я не могу, она кричит все время, — роняя голову на грудь, шептала измученная от вечного недосыпания Нина.
— Ее нужно просто покачать, и она успокоится, — шептал Юра, с трудом разлепляя запаянные сладким сном глаза.
— Ну так покачай сам! Я целыми днями таскаю ее на руках, пока ты с приятелями шляешься по кабакам…
— Ладно-ладно, покачаю. Но потом твоя очередь…
— Хорошо… — Нина, не успевая договорить, засыпает, а Юра, судорожно зевая, курсирует по комнате и безбожно перевирает известную мелодию про кота…)
Когда ужасные первые месяцы самостоятельной жизни прошли, она почувствовала себя значительно увереннее. Да и тело ее постепенно стало более понятливым и послушным. Теперь она могла вертеть головой, чтобы глазами нащупать то теплое и мягкое существо, что придавало смысл ее жизни и, как ей казалось, именовалось мамой. Теперь она могла черными агатовыми глазами неотступно следить за ней и ловить миг, когда серые с темным ободком пятна посереди белого лунообразного лица обратятся к ней, чтобы заискивающе улыбнуться в ответ.
(— Ну, ну что смотришь? Небось опять надула, — укоряла дочку Нина и обреченно брела на кухню снимать с веревки еще влажные пеленки.
«Что за наказание такая жизнь», — вздыхала она про себя и валилась ничком на кровать, пряча выступившие горькие слезы.)
Теперь она чувствовала себя совсем уверенно, собственным опытом удостоверившись в верности поговорки, что не так страшен черт, как его малюют.
Теперь она осмеливалась криком требовать того, что ей полагалось по праву: еды, сухих пеленок, родительского внимания. Теперь в минуты самодовольной сытости, когда густая жидкость в желудке давала приятное чувство незыблемости миропорядка, она даже изредка осмеливалась считать, что мир и оба нужных ей существа были созданы специально для того, чтобы она могла безбедно и уверенно в нем существовать.
Она сидела в кроватке, крепко держась за прутья решетки, и наблюдала, как два существа, не глядя в ее сторону, шевелят губами, сначала мягко и осторожно/а потом все более и более распаляясь. Она силилась постигнуть их спор, но могла лишь отвлечь их своим назойливым ревом от ненужного и даже зловредного занятия.
(— Съемки начинаются в октябре, я еду! — твердит Нина.
— Ты с ума сошла, а как же ребенок?
— У ребенка, между прочим, есть отец!
— Прости, но я так и не научился кормить грудью.
— Есть молочные смеси!
— Молочные смеси вредны… Да и о чем мы говорим? Ты с ума сошла!
Ребенку еще нет и семи месяцев, а ты собираешься ее бросить!
— Я не собираюсь ее бросать, но у меня съемки. Кроме того, если моя обязанность сидеть дома на привязи, то тогда твоя обязанность приносить деньги.
А вот денег-то как раз у нас и нет!
— Хорошо, согласен. Я пойду на Сортировочную разгружать вагоны. Но учти, тогда ночью к Кате будешь вставать ты!
Нина ходит по комнате с насупившимся лицом, чувствуя, что разговор постепенно подходит к неудобному для нее компромиссу.
— Я тебя поставила в известность, — сообщает она холодно, как о решенном факте. — Двадцать пятого я уезжаю. Меня уже ждут.
Юра бессильно опускается на диван и сжимает пальцами виски. Он больше ничего не может возразить.
Нина фыркает, ей опять кажется, что он собирается плакать, а плачущих мужчин она презирает.)
А потом случилось нечто ужасное… Она поначалу даже не поняла, в чем дело. То первое, обожаемое ею существо внезапно исчезло, а второе теперь не могло компенсировать потери даже своей многократно усилившейся нежностью.
Отныне вместо огромной и мягкой груди, которую было так приятно перебирать пальчиками, точно играя на клавесине, ей тыкали в рот холодную, воняющую резиной соску. Она с гневом отворачивалась, рыдала, призывая мать, но понапрасну — мать не приходила. А то, другое существо только и могло бестолково гладить ее по головке и ронять горячие капли солоноватой, совершенно невкусной жидкости ей на лицо.
Первые дни разлуки были мучительны. Ей даже стало казаться, что то самое одиночество, от которого она бежала первые дни своей короткой жизни, наконец настигло ее и вскоре потопит ее в пучине безграничного отчаяния. Она плакала без слез, огорченно морща крошечное лицо, отчего оно становилось похожим на печеное яблоко.
Однако постепенно она свыклась со своим обедненным существованием, стараясь выкинуть из неожиданно длинной и привязчивой памяти предавшего ее человека, который доныне был центром ее микрокосмоса. Но забыть было нелегко.
Ведь ощущения, впечатанные еще до рождения в мозг неизвестным типографом, постоянно напоминали ей о случившемся. Во сне она то и дело просыпалась от собственного звучного чмоканья губ, а во время кормления, когда вонючая резина соски тыкалась в беззубые, покрасневшие в ожидании зубов десны, ее руки невольно начинали шарить в пространстве и, наткнувшись на жесткую, пропахшую табаком ткань отцовской рубашки, бессильно замирали.
Вскоре в ее жизни появился новый персонаж из театра теней. Это была странная, бесполая личность, со старым сморщенным лицом и теплыми равнодушными руками. Позже она узнала, что этот новый комплекс запахов и звуков, неумолимо вторгшихся в ее бытие, называется «приходящей няней». Поначалу она было обманулась и приняла Приходящую за возвратившуюся внезапно мать, но быстро разочаровалась в своих иллюзиях. Это была не мать. Все у нее было другое — запах кожи, одежды, волос, рук, мягкость прикосновений, тембр голоса, манера откликаться на ее призыв. И этот суррогат не мог быть основанием для продолжения прежней, радостной жизни. Поэтому она еще горше и отчаяннее заходилась рыданиями. Ей снились те блаженные времена сразу после рождения, которые теперь казались счастливейшими минутами ее бытия.
Этому бывшему с ней неотлучно существу, похожему на мать, по-видимому, была не по душе ее постоянная чувствительная истеричность.
(Матрена Георгиевна предпочитала спокойных, жизнерадостных детей, терпеливо дожидавшихся, когда, закончив болтовню с соседкой, она наконец удосужится сменить им пеленки.)
Постепенно в особо тяжелые дни, когда ее беспокоили набухшие десны, или неудобство в животе, или когда скверная погода за окном приводила ее в плаксивое нервическое состояние, эта особа приноровилась укрощать ее особым, только ей свойственным методом.
Грубоватые, совсем не ласковые руки раздраженно хватали ее тельце, сдирали распашонки, заскорузлые от пролитой молочной смеси, переворачивали на живот. Потом раздавалось мелодичное звяканье стекла, звук откупориваемой пробки, и в воздухе разливался резкий запах странной жидкости. Что-то холодное обжигало спину, и жесткие властные пальцы начинали методично втирать дурно пахнущую влагу в нежную кожу.
Сначала она кричала, протестуя против такого наглого и бесцеремонного обращения, но потом крик сменялся недовольным ворчаньем и она постепенно засыпала с пальцем во рту в ожидании сладких видений. Она спала долго, без пробуждений, пока за окном не темнело, и безжалостное существо, именуемое «приходящей няней», наконец не убиралось восвояси, и ей на замену не появлялся тот, кого она училась звать «папой».
Поздно вечером она неохотно просыпалась. Голова отчего-то была тяжелой и больной, тело не желало слушаться, а на душе было как-то томительно-грустно.
Она с трудом садилась в кровати, то и дело норовя опустить голову на подушку и закрыть веки, чтобы вновь уплыть в блаженное марево снов, где в материнском ласковом лоне ей суждено было вновь соединиться с уютной родительской пратемнотой.
(— Не пойму, что с ребенком творится, — жаловался Юра своей тетке-бухгалтерше. — Какая-то Катя странная, точно вареная. Я и Матрене Георгиевне об этом говорю, а она отвечает, мол, просто очень спокойный ребенок.
Тетя озабоченно качала головой, не зная, что посоветовать. А потом тактично спрашивала:
— А как тебе, Юра, эта Матрена Георгиевна? Мне кажется, она… Она, кажется, выпивает?
Юра попытался утешить жену, но та лишь с ненавистью оттолкнула его.
— Ты просто завидуешь мне! — зло бросила она ему в лицо. — Тебе-то ничего не предложили!
Она еще долго выкрикивала какие-то резкие, сердитые слова, но небывалый взрыв энергии в конце концов утомил ее. Она бессильно опустилась на стул. Муж сел рядом с ней и тихо гладил руку, шепча ласковые глупости.
— Ну и ладно, — неожиданно вымолвила Нина, склоняя голову на плечо мужа. — Ну не снимусь я у Партизанова в этом фильме, подумаешь…Главное, чтобы у нас с тобой было хорошо.
У Юры отлегло от сердца.
Но Нина кривила душой. Она сама не верила своим словам. Пройдет еще год-полгода — и про нее все забудут, никто не вспомнит удачливую дебютантку.
Надо было оставаться в Москве, с запоздалым раскаянием поняла она. Здесь, в провинциальном Киеве, снимается едва ли несколько фильмов в год, а удачных из них вообще единицы. Вот в Москве — там жизнь кипит. Там бы она не пропала из виду!
Жалеть было поздно.
Долгие зимние дни Нина проводила одна, тупо сидя перед окном. У Юры жизнь бурлила и кипела: какие-то театральные постановки, кинопробы, нужные встречи или просто дружеские посиделки то и дело отрывали его от молодой скучающей жены. Тетка целыми днями находилась на работе, а вечером шмыгала в свою комнатку тихо, как мышка, чтобы не дай бог не потревожить молодых.
Муж являлся домой далеко за полночь, как правило, чуть навеселе. Он стыдливо протискивался в комнату, сжимая в руке букетик желтых, как фурацилин, мелких хризантем. Он покупал всегда желтые, потому что среди цветочной скудости поздней осени, среди бордовых, зеленоватых и белых, пушистых, как болонка, хризантем, желтые цветы, предвещавшие по народному поверью разлуку, можно было сторговать очень дешево.
Нина не спала, ворочаясь в постели. Ей мешал живот. Он давил, мешал повернуться, не давал лечь вниз лицом, как она любила. Грудь распирала и ныла, оставляя на белье мокрые, жесткие после высыхания пятна. Ее все угнетало: чужой незнакомый город, чужая постель, чужая квартира, собственное тело, неожиданно предавшее ее и ставшее внезапно чужим, и особенно — муж, тоже казавшийся чужим и враждебным.
Глупо улыбаясь, Юра прокрадывался в полутьме, слабо разжижаемой проточным светом фонарей, и щекотал лицо жены купленным букетом. Нина неожиданно злилась, отшвыривала цветы.
— Спать мешаешь! — раздраженно говорила она, в голосе ее звенела, переливалась искренняя обида. — Заявился черт-те когда…
— Прости, Нинусик, — виновато шлепал губами Юра. — Сама понимаешь, Витька гонорар получил, ну, пригласил посидеть, отметили…
— Ты что-то празднуешь, а я целый день одна, — с ненавистью произносила Нина. — Случись со мной что, некому будет даже врача вызвать!
— Прости, Нинусик, — ласково лепетал Юра, пытаясь обнять округлые горячие плечи жены. — Ну, прости…
Нина зло отталкивала его голову с мокрыми мягкими губами и принималась демонстративно рыдать в подушку привычными слезами, не причинявшими ей ни душевных мук, ни раздражения.
Теперь Юра всегда был в роли виноватого, даже когда была виновата она сама.
— Ну что ты? — недовольно спрашивала Нина, если он приходил против ожидаемого рано. — Я ничего не успела сготовить.
— Ничего, — смущенно потирал руки Юра, — мне бы только хлебушка перехватить. Я ничего, я подожду…
А Нина все не находила себе места от странного томления. Ей казалось, что ее жизнь скомкали, как ненужный листок бумаги, свернули в упругий катышек и забросили далеко за шкаф. И вот этот катышек лежит там в пыли, ненужный, забытый, и не живет, не умирает — существует!
Однажды она случайно, от знакомой, узнала, что на киностудии Довженко запускается многосерийный фильм, где есть роль как раз для нее, роль пылкой партизанки, которая в последней серии ценой собственной жизни спасает эшелон с продовольствием. Она знала, что на эту роль еще никого не пригласили, искали нужный типаж.
Неумело закрасив рыжину на лице, взбив волосы и утянув по возможности живот, Нина помчалась на студию, чувствуя, что этот шанс она не может упустить.
Второй режиссер удивленно уставился на пожилую, как ему показалось, женщину, которая вошла, уточкой переваливаясь с ноги на ногу.
— Вы к кому? — испуганно спросил он, опасаясь, что это одна из безвременно оставленных режиссерских пассий, пришедшая качать права или возвращать неверного любовника — случай частый и вполне обыкновенный в актерской среде.
Но, к его удивлению, «тетка», тяжело дыша, произнесла:
— Я Нина Колыванова. Теперь Сорокина. Помните «Красный закат над Днепром»? Я там играла Настену. Я на пробы пришла. Мне сказали, что…
— Но у нас нет для вас ничего, — испуганно пробормотал второй режиссер.
— Мне сказали, что на роль партизанки Зоей у вас еще никого нет, — настаивала Нина. — Я бы могла… Я уже играла такие роли… Вы видели «Красный закат над Днепром»?
— Нет… Но не в этом дело. Вы нам не подходите, — мягко произнес режиссер. — Нам нужна молодая девушка с горящими глазами, а вы, простите…
Сколько вам лет? К тому же вы в положении…
— Ах, это, — досадливо махнула рукой Нина и указала пальцем на живот:
— Через месяц этого уже не будет. Когда начинаются съемки? Я успею.
Режиссер замялся и наконец сообразил, как отвязаться от настырной дамы.
Он участливо улыбнулся:
— Спасибо, мы уже утвердили актрису на эту роль.
Нина понимала, что ей врут в лицо, но поделать ничего не могла. В слезах она вернулась домой, без памяти рухнула на диван. В таком состоянии ее и обнаружил муж.
— Что случилось? — участливо склонился он над ней.
— Ненавижу! Ненавижу! — Она оборотила к нему залитое слезами лицо и сжала кулаки с такой силой, что костяшки пальцев побелели. — Тебя ненавижу, его ненавижу! — Она ткнула кулаком в живот, в ответ он заходил ходуном. — Вы мне всю жизнь испортили!
— Ну-ну, что ты! — ласково проговорил Юра, нежно гладя руку жены. Лицо его страдальчески сморщилось, на глазах выступили слезы. — Это пройдет!
— Нет, не пройдет! — зло выкрикнула Нина. — Не пройдет! Никогда не пройдет! Кому я теперь буду нужна, такая… Вся жизнь ушла ни за грош…
Уронив голову на подушку, она тягуче, протяжно зарыдала. Юра сочувствующе шептал какие-то утешительные бестолковые слова.
Нина провела ночь точно в бреду, а под утро неожиданно почувствовала себя совсем плохо. У нее болел живот, болело все внутри, болела душа. Хотелось выскользнуть из бренной оболочки неуклюжего тела и без оглядки бежать куда глаза глядят. Увы, это было невозможно! Боль разрасталась волнами, захлестывала ее, заставляя выгибаться дугой, метаться по комнате, стонать и посылать проклятия всему свету.
Проснувшаяся от ее стонов тетка Юры наконец догадалась вызвать врача, и под утро обессиленную рыдающую Нину, полную безотчетного ужаса перед происходящим, увезли в роддом.
Через неделю на студии Довженко, где царила привычная суматошная неразбериха, все еще искали актрису на роль Зоей. Второй режиссер сбился с ног.
Он уже замучился рассортировывать кандидаток в партизанки по гримерным, отыскивать им костюмы, раз за разом объяснять, что нужно делать. Он был совсем измочален, когда в коридоре нос к носу столкнулся с худой измученной девушкой.' Она показалась ему смутно знакомой.
Девушка выглядела смертельно бледной, однако глаза ее горели странным огнем. Вот этот горячечный взгляд и остановил режиссера.
— Где-то я вас уже видел, — смущенно пробормотал он. — Вы уже пробовались?
— Еще нет, — сказала Нина.
Как раз освободилась одна из гримерок.
— Переодевайтесь, — кивнул режиссер. Она сделала все чисто. Вошла в кадр, умело изобразила пылающий взгляд, зачитала слова о ненависти к оккупантам и любви к поруганной родине. Это была несложная роль.
— Кажется, то, что нужно, — удивленно пробормотал второй режиссер. Он еще не верил, что его мучения наконец закончились.
«Главный» тоже остался доволен.
— Годится, — кивнул он. — Только уж очень она какая-то бледная, худая, глаза запавшие какие-то… Как будто больна.
Но это ничего, подумал он, это даже хорошо. Круги под глазами как раз кстати. Будто бы они от конспектирования «Капитала» бессонными ночами.
— Мы сообщим, когда вас утвердят, — сказал он девушке, которая стояла перед ним, нервно комкая бахромчатый край платка. — Идите.
Она покорно кивнула и, нетвердо ступая, вышла, прикрыв за собой дверь.
Все стихло, а потом вдруг раздался грохот, словно упало что-то тяжелое.
Когда испуганные члены съемочной группы выскочили за дверь, то наткнулись на лежащее ничком тело.
Претендентка на роль Зоей находилась в глубоком обмороке.
Только тогда второй режиссер наконец узнал в ней ту самую «глубоко беременную тетку», что приходила на студию ровно неделю назад.
Когда Нина добралась домой, был уже поздний вечер. Она еле переставляла ноги от слабости, но вместе с тем была безмерно счастлива своим робким успехом.
Она отворила дверь и привидением застыла в дверях. Муж ходил по комнате с ребенком на руках и ласково баюкал дочь. В голосе его звучала нежность.
Оглянувшись на шум, он увидел жену. Потом осторожно вынул изо рта засыпавшего ребенка бутылочку и, перегнувшись через поручни, опустил крошечный сверток в кроватку.
— Где ты была?
— На пробах. Меня взяли, — шатаясь от слабости, проговорила Нина.
Бессильные пальцы распутывали узел платка, расстегивали пуговицы неожиданно ставшего слишком большим пальто.
— Ты с ума сошла, — прошипел Юра, стараясь кричать тихо, чтобы не разбудить дочь, — бросила ребенка одного и ушла. А если бы с ней что-то случилось? Если бы она умерла?
— Ничего же не случилось, — пожала плечами Нина. Юра пристально взглянул в ее бледное лицо, потом с силой тряхнул ее за плечи:
— Ты хоть понимаешь, что ты говоришь?! А? Ты же мать! Когда я пришел, она лежала вся мокрая, синяя от крика, голодная. Я думал, у нее судороги, вызвал врача…
(Дело было так: он в панике вызвал врача, пришла толстая необъятная тетка, быстро успокоила ребенка, брызнув в рот сладкой воды, и посмеялась над неопытным отцом:
— Ну и папаши теперь пошли! Не больная ваша девочка, а голодная.
Кормить ее надо! Где мать? Работает, что ли?
— Работает, — кивнул Юра, смущенно тупя глаза.)
— …Я думал, с тобой что-то случилось, а ты, оказывается, была на пробах!
Нина спокойно заправила за ухо непослушную прядь и проговорила с вызовом:
— Да, была! И меня, между прочим, взяли! А ты просто мне завидуешь и потому злишься!
Юра как-то странно посмотрел на нее, отвернулся и молча вышел из комнаты, плотно притворив дверь.
Нина бессильно опустилась на пол. У нее кружилась голова, от голода поташнивало, грудь распирало прибывшее молоко. Она чувствовала себя отвратительно, и физически и морально, стыдясь собственной несомненной не правоты. И в то же время она с обидой думала:
"Ну, подумаешь, вышла на минутку. Я же хотела быстро, я не знала, что все так затянется. Если бы не дурацкий обморок в студии, я бы успела вовремя…
А все-таки меня взяли, взяли, взяли!"
При этих словах она почувствовала себя по-настоящему счастливой — кажется, впервые после замужества.
Глава 4
Первые дни она плакала оттого, что ей было страшно. Привычная мягкая темнота вокруг нее, комфортная и уютная, которую она воспринимала как некий микрокосмос, полностью освоенный, изведанный, безопасный, — эта темнота внезапно кончилась, внезапно она взбунтовалась и исторгла ее из своих глубин.
Это было ужасно! Тревожные провозвестники грядущих перемен появились еще накануне. Тогда снаружи, за мягкой упругой перегородкой, послышались резкие крики. Удобное ложе содрогалось от темных аукающих звуков, которыми была полна тьма. Комфортный привычный мрак неожиданно стал враждебным. Он сдавливал ее в своих жестоких объятиях, будто перемалывал в глубине неизвестной машины, пытался исторгнуть вовне. А ей так не хотелось покидать мягкое, уютное ложе, где она бесконечно плавала в сладких, расцвеченных смутными ожиданиями снах!
Она плакала, не желая покидать полностью освоенное, привычное обиталище. Однако все свершилось против ее воли.
Первое, что поразило ее при входе в иной, враждебный и неизведанный мир, был агрессивный режущий свет, от которого она тихонько заскулила, расправляя слабые, еще не до конца сформировавшиеся легкие. А потом вместо ласковой теплоты материнского лона ее окружил проникавший в самую душу холод.
Холод — и одиночество. Даже не столько холод, сколько одиночество, доминирующее над всеми остальными знаками и красками Вселенной.
Она лежала на столе, захлебываясь от ужаса перед предстоящим ей холодным, светлым, неминуемым одиночеством. Она закрывала слабо оресниченные щелочки глаз, чтобы не впустить в себя эту жуткую, блестящую кафелем и металлическими инструментами пустоту, в которой ей отныне суждено было существовать. Как ей хотелось вернуться в только что покинутую уютную, нежно баюкавшую ее темноту… Увы, это было невозможно!
Потом со временем она поняла, что все не так уж плохо в этом новом мире. И здесь существует нечто ласковое, огромное, теплое, прислонившись к которому начинаешь чувствовать себя словно в те блаженные, дородовые времена.
Испытав это однажды, она требовала теперь — криком, постепенно переходящим в истерический сип, — чтобы ее больше не разлучали с этим теплым и большим, которое было, как она чувствовала, единственной ее защитой и утешением.
Успокаивалась она только тогда, когда вновь соединялась с этой животной человеческой теплотой.
(— Ищь пищит-то как, мамку чует, — улыбаясь, говорила седовласая нянечка, разнося детей для кормления. — Ну, иди, соси… — Шевеля губами, старушка сверялась с клеенчатой биркой на запястье младенца.)
Изо всех сил она тянула руки и сливалась в блаженном объятии с той, о которой мечтала в бесконечно долгие часы своего одиночества.
Постепенно, с появлением первого жизненного опыта, она стала немного спокойнее. Она решила мужественно терпеть в ожидании блаженного мига воссоединения и понапрасну не тратить силы на бесполезный крик. Хотя ей было довольно-таки страшно: а вдруг ее оставят в купели холодного светлого одиночества — навсегда? Однако подобные опасения никогда не оправдывались, ужасные предчувствия не находили подтверждения, страх проходил бесследно, по несколько раз в день она вновь приникала к желанной теплоте, пытаясь неумелыми гримасами продемонстрировать ей свою отчаянную любовь.
(— Смотри, она улыбается! — восторженно шептал Юра, склоняясь над кроваткой дочери. — Надо же, какая она красивая!
— Нашел красавицу, — устало замечала Нина, выпрастывая для кормления набухшую и ужасно большую грудь. — Чернявая вся, как и ты. И на меня совсем не похожа.)
Вскоре она уже воспринимала как должное все неприятности самостоятельной жизни — подлое поведение собственного кишечника, исторгавшего массу зловонной теплой жидкости, которая облепляла ягодицы неприятной коркой, странные, блуждающие боли в животе… Они заставляли ее резко пробуждаться ото сна и кричать от страха перед неминуемой, как казалось спросонья, гибелью. Она мужественно терпела и режущие кожу швы на белье, и удушающе влажную жару, неожиданно сменявшуюся просто-таки арктическим холодом, когда, предоставленная квартирным сквознякам, она лежала на столе, ожидая, чтобы ее снова запеленали в теплый кокон, отдаленно напоминающий ее старый уютный домик. Единственное, что она умела, это как можно быстрее перебирать руками и ногами, словно во время бега (хотя она еще не знала, что такое бег), стремясь этими движениями приблизиться к тому дружественному существу, которое обычно существовало подле нее.
Со временем она стала куда лучше разбираться в причинно-следственных связях мироздания. Кроме того существа, к которому она сохранила странную, не поддающуюся разуму приверженность, рядом обитало и другое существо. От него и пахло не сладковатым ароматом молока, мешавшимся с естественным тоном кожи, а резким, грубым запахом животного. Да и на ощупь оно тоже отличалось от привычной женственной мягкости.
(Юра брал дочку из кроватки и, прижимая к себе, ходил по комнате, со странным удовольствием вдыхая детский аромат, похожий на запах маленького дикого зверька.)
Это второе существо также струило на нее волны своей приязни. Она снисходительно позволяла ему любить себя и в качестве подарка неумело кривила в некоем подобии улыбки пунцовый, сжатый в комок рот. По ночам, когда она захлебывалась от страха перед будущей потерей, неизбежной потерей того искусственного благополучия, в котором она пребывала сейчас, это существо приближалось к ней, издавая какие-то странные, булькающие, не слишком приятные, но и не противные звуки, и начинало бережно колыхать ее вверх-вниз. Оно, казалось, инстинктивно понимало, что ей требуется в данный момент: ей нужно хотя бы на миг, очнувшись одной-одинешеньке посреди бескрайнего простора непознанной Вселенной, ощутить себя в том блаженном состоянии, которое она навсегда утратила не по собственной воле, — вверх-вниз, вверх-вниз…
(— Я не могу, она кричит все время, — роняя голову на грудь, шептала измученная от вечного недосыпания Нина.
— Ее нужно просто покачать, и она успокоится, — шептал Юра, с трудом разлепляя запаянные сладким сном глаза.
— Ну так покачай сам! Я целыми днями таскаю ее на руках, пока ты с приятелями шляешься по кабакам…
— Ладно-ладно, покачаю. Но потом твоя очередь…
— Хорошо… — Нина, не успевая договорить, засыпает, а Юра, судорожно зевая, курсирует по комнате и безбожно перевирает известную мелодию про кота…)
Когда ужасные первые месяцы самостоятельной жизни прошли, она почувствовала себя значительно увереннее. Да и тело ее постепенно стало более понятливым и послушным. Теперь она могла вертеть головой, чтобы глазами нащупать то теплое и мягкое существо, что придавало смысл ее жизни и, как ей казалось, именовалось мамой. Теперь она могла черными агатовыми глазами неотступно следить за ней и ловить миг, когда серые с темным ободком пятна посереди белого лунообразного лица обратятся к ней, чтобы заискивающе улыбнуться в ответ.
(— Ну, ну что смотришь? Небось опять надула, — укоряла дочку Нина и обреченно брела на кухню снимать с веревки еще влажные пеленки.
«Что за наказание такая жизнь», — вздыхала она про себя и валилась ничком на кровать, пряча выступившие горькие слезы.)
Теперь она чувствовала себя совсем уверенно, собственным опытом удостоверившись в верности поговорки, что не так страшен черт, как его малюют.
Теперь она осмеливалась криком требовать того, что ей полагалось по праву: еды, сухих пеленок, родительского внимания. Теперь в минуты самодовольной сытости, когда густая жидкость в желудке давала приятное чувство незыблемости миропорядка, она даже изредка осмеливалась считать, что мир и оба нужных ей существа были созданы специально для того, чтобы она могла безбедно и уверенно в нем существовать.
Она сидела в кроватке, крепко держась за прутья решетки, и наблюдала, как два существа, не глядя в ее сторону, шевелят губами, сначала мягко и осторожно/а потом все более и более распаляясь. Она силилась постигнуть их спор, но могла лишь отвлечь их своим назойливым ревом от ненужного и даже зловредного занятия.
(— Съемки начинаются в октябре, я еду! — твердит Нина.
— Ты с ума сошла, а как же ребенок?
— У ребенка, между прочим, есть отец!
— Прости, но я так и не научился кормить грудью.
— Есть молочные смеси!
— Молочные смеси вредны… Да и о чем мы говорим? Ты с ума сошла!
Ребенку еще нет и семи месяцев, а ты собираешься ее бросить!
— Я не собираюсь ее бросать, но у меня съемки. Кроме того, если моя обязанность сидеть дома на привязи, то тогда твоя обязанность приносить деньги.
А вот денег-то как раз у нас и нет!
— Хорошо, согласен. Я пойду на Сортировочную разгружать вагоны. Но учти, тогда ночью к Кате будешь вставать ты!
Нина ходит по комнате с насупившимся лицом, чувствуя, что разговор постепенно подходит к неудобному для нее компромиссу.
— Я тебя поставила в известность, — сообщает она холодно, как о решенном факте. — Двадцать пятого я уезжаю. Меня уже ждут.
Юра бессильно опускается на диван и сжимает пальцами виски. Он больше ничего не может возразить.
Нина фыркает, ей опять кажется, что он собирается плакать, а плачущих мужчин она презирает.)
А потом случилось нечто ужасное… Она поначалу даже не поняла, в чем дело. То первое, обожаемое ею существо внезапно исчезло, а второе теперь не могло компенсировать потери даже своей многократно усилившейся нежностью.
Отныне вместо огромной и мягкой груди, которую было так приятно перебирать пальчиками, точно играя на клавесине, ей тыкали в рот холодную, воняющую резиной соску. Она с гневом отворачивалась, рыдала, призывая мать, но понапрасну — мать не приходила. А то, другое существо только и могло бестолково гладить ее по головке и ронять горячие капли солоноватой, совершенно невкусной жидкости ей на лицо.
Первые дни разлуки были мучительны. Ей даже стало казаться, что то самое одиночество, от которого она бежала первые дни своей короткой жизни, наконец настигло ее и вскоре потопит ее в пучине безграничного отчаяния. Она плакала без слез, огорченно морща крошечное лицо, отчего оно становилось похожим на печеное яблоко.
Однако постепенно она свыклась со своим обедненным существованием, стараясь выкинуть из неожиданно длинной и привязчивой памяти предавшего ее человека, который доныне был центром ее микрокосмоса. Но забыть было нелегко.
Ведь ощущения, впечатанные еще до рождения в мозг неизвестным типографом, постоянно напоминали ей о случившемся. Во сне она то и дело просыпалась от собственного звучного чмоканья губ, а во время кормления, когда вонючая резина соски тыкалась в беззубые, покрасневшие в ожидании зубов десны, ее руки невольно начинали шарить в пространстве и, наткнувшись на жесткую, пропахшую табаком ткань отцовской рубашки, бессильно замирали.
Вскоре в ее жизни появился новый персонаж из театра теней. Это была странная, бесполая личность, со старым сморщенным лицом и теплыми равнодушными руками. Позже она узнала, что этот новый комплекс запахов и звуков, неумолимо вторгшихся в ее бытие, называется «приходящей няней». Поначалу она было обманулась и приняла Приходящую за возвратившуюся внезапно мать, но быстро разочаровалась в своих иллюзиях. Это была не мать. Все у нее было другое — запах кожи, одежды, волос, рук, мягкость прикосновений, тембр голоса, манера откликаться на ее призыв. И этот суррогат не мог быть основанием для продолжения прежней, радостной жизни. Поэтому она еще горше и отчаяннее заходилась рыданиями. Ей снились те блаженные времена сразу после рождения, которые теперь казались счастливейшими минутами ее бытия.
Этому бывшему с ней неотлучно существу, похожему на мать, по-видимому, была не по душе ее постоянная чувствительная истеричность.
(Матрена Георгиевна предпочитала спокойных, жизнерадостных детей, терпеливо дожидавшихся, когда, закончив болтовню с соседкой, она наконец удосужится сменить им пеленки.)
Постепенно в особо тяжелые дни, когда ее беспокоили набухшие десны, или неудобство в животе, или когда скверная погода за окном приводила ее в плаксивое нервическое состояние, эта особа приноровилась укрощать ее особым, только ей свойственным методом.
Грубоватые, совсем не ласковые руки раздраженно хватали ее тельце, сдирали распашонки, заскорузлые от пролитой молочной смеси, переворачивали на живот. Потом раздавалось мелодичное звяканье стекла, звук откупориваемой пробки, и в воздухе разливался резкий запах странной жидкости. Что-то холодное обжигало спину, и жесткие властные пальцы начинали методично втирать дурно пахнущую влагу в нежную кожу.
Сначала она кричала, протестуя против такого наглого и бесцеремонного обращения, но потом крик сменялся недовольным ворчаньем и она постепенно засыпала с пальцем во рту в ожидании сладких видений. Она спала долго, без пробуждений, пока за окном не темнело, и безжалостное существо, именуемое «приходящей няней», наконец не убиралось восвояси, и ей на замену не появлялся тот, кого она училась звать «папой».
Поздно вечером она неохотно просыпалась. Голова отчего-то была тяжелой и больной, тело не желало слушаться, а на душе было как-то томительно-грустно.
Она с трудом садилась в кровати, то и дело норовя опустить голову на подушку и закрыть веки, чтобы вновь уплыть в блаженное марево снов, где в материнском ласковом лоне ей суждено было вновь соединиться с уютной родительской пратемнотой.
(— Не пойму, что с ребенком творится, — жаловался Юра своей тетке-бухгалтерше. — Какая-то Катя странная, точно вареная. Я и Матрене Георгиевне об этом говорю, а она отвечает, мол, просто очень спокойный ребенок.
Тетя озабоченно качала головой, не зная, что посоветовать. А потом тактично спрашивала:
— А как тебе, Юра, эта Матрена Георгиевна? Мне кажется, она… Она, кажется, выпивает?