Страница:
- Ложь! Я не имею чести знать вашу жену. Она или ошиблась, или лжет.
- Прошу заметить, - Дубровский повернулся к начальнику политотдела, Прошу отметить, что лейтенант Стрешнев и сейчас ведет себя недостойно. Он оскорбляет мою жену, а следовательно, и меня!
- Послушайте, вы! - Матвей больше уже не мог сдерживаться. - Вы клеветник. Все это - и книжечка и показания вашей жены - мерзость.
- Лейтенант Стрешнев! - резко оборвал Матвея начальник политотдела. - Я прошу вас немедленно выйти!
Матвей круто повернулся и вышел в коридор. Там его нагнал новый замполит лодки капитан-лейтенант Волгин. Он совсем недавно сменил Елисеева, пока еще ко всему приглядывался, и Матвей не ожидал, что замполит может заговорить так сердито:
- Мальчишка! Вы вели себя, как сопляк. Вы понимаете, что вы сделали?
- Не мог я иначе! Ведь все, что он говорил, - сплошная ложь.
- Знаю. А вы, вместо того, чтобы разоблачить эту ложь, все дело испортили. Вы понимаете, что теперь Дубровский будет козырять тем, что вы его оскорбили?
- Ну и пусть козыряет.
- Нет, вы еще не знаете таких людей, как Дубровский. А мне они хорошо известны. Хотя я у вас на лодке недавно, но на политработе не первый год. Дай бог, чтобы я ошибался, но мне кажется, что Дубровского-то я сумел раскусить. Он будет жаловаться, будет писать во все инстанции, доказывать, что у нас на лодке подрываются основы единоначалия при молчаливом попустительстве старших начальников. Он сумеет повернуть дело так, что случай с Бодровым отойдет на второй план. Дубровский станет играть роль потерпевшего, а не виновника. Ведь это уже не первый случай его столкновений с матросами, и всякий раз Дубровский умел доказать, что он поступал якобы в интересах поддержания дисциплины. Он и на этот раз будет стараться выйти сухим из воды. А вы ему помогаете в этом.
- Что же мне делать?
- Вы сейчас же извинитесь перед ним.
- За что?
- За то, что оскорбили его.
- Не буду я извиняться. - Матвей повернулся и пошел.
- Товарищ лейтенант! - резко окликнул его Волгин. Матвей остановился.
- Разрешите идти? - спросил он подчеркнуто официально.
- Послушайте, как вам не стыдно? Я уверен, что вы никому из своих матросов не позволите говорить с вами таким тоном, каким разговариваете со мной. Или позволяете?
- Нет. Вы меня простите, - виновато сказал Матвей. - Но только извиняться перед Дубровским я не буду. Поймите, не из упрямства.
- Ладно, идите.
"А ведь он прав, - подумал Волгин, провожая Матвея взглядом. - Почему мы должны бояться Дубровского? Потому что он склочник? Будут лишние хлопоты, проверки, дознания? Пусть с точки зрения субординации Стрешнев вел себя не совсем тактично, но ведь в принципе-то он прав".
Командир бригады капитан первого ранга Уваров слушал Дубровского со смешанным чувством удивления и негодования. Но он хотел, чтобы Дубровский высказался до конца, и поэтому ни разу не прервал его.
- ...Капитан третьего ранга Крымов, по существу, потворствует Стрешневу. Объявил ему всего-навсего выговор, а надо под трибунал отдавать. Иначе уставного порядка на лодке не навести. Крымов попал под влияние Елисеева. А тот, вместо того чтобы помогать нам поддерживать строгий уставной порядок, панибратство разводит. И лицемерит. На словах призывает уважать матросов, а на деле сам не уважает их, на "ты" к ним обращается. У мичмана Алехина ребенок родился, так он сам на крестины собирается. Деньги на подарок с офицеров собирают...
Дубровский говорил спокойно. Но в его изложении все факты принимали совершенно иную окраску, в их подборе чувствовалась глубокая продуманность. "А ведь он действительно не глуп, - думал Уваров. - Но откуда у него эта подлость, кляузничество?"
А Дубровский все увереннее продолжал:
- Нерешительность Крымова может привести к тому, что лодка растеряет свою былую славу, которую завоевывали с таким трудом. О том, насколько далеко зашло дело, говорит хотя бы такой факт. Еще при Елисееве на лодке провели партийное собрание, на котором обсуждался вопрос о взаимоотношениях начальников и подчиненных. На мой взгляд, обсуждение этого вопроса не в компетенции партийного собрания. Этот вопрос можно было бы обсудить на совещании офицеров. На партийном же собрании помимо офицеров присутствовали и старшины и матросы. Обсуждать при них поведение офицеров - значит подрывать авторитет последних. Это прямое посягательство на принцип единоначалия.
- Да, на единоначалие мы никому посягать не позволим, - согласился комбриг.
- Вот и я о том же говорю! - оживился Дубровский. - Дисциплина на лодке и без того хромает. Случай с Бодровым показывает, что есть у нас еще и разгильдяи.
Дубровский умолк, выжидательно глядя на комбрига. Уваров не торопился. Он молча прошелся по кабинету, потом остановился перед Дубровским.
- Так. - Уваров зашел за стол и сел. Пристально посмотрел на Дубровского. Тот сидел неестественно прямо, лицо его выражало почтительное внимание.
- Я выслушал вас, товарищ Дубровский. Вы пришли ко мне не жаловаться. Вы пришли, как вы выразились, доложить о состоянии дел на лодке, поскольку сочли это своим долгом офицера и коммуниста. Я тоже коммунист и считаю своим долгом сказать вам следующее.
Уваров достал папиросу, не торопясь закурил и опять пристально посмотрел на Дубровского.
- Я давно наблюдаю за вами и могу отметить, что вы грамотный, знающий офицер, отличный специалист. Я не раз отмечал ваши успехи, и вы это хорошо помните. Но вы совсем не помните другого, о чем и я, и начальник политотдела, и Крымов не раз предупреждали вас. Вы не умеете работать с людьми, не научились этому и не хотите учиться. Вы не любите людей, любите только себя, и считаете себя выше всех, не брезгуете такими средствами, как наушничанье, кляузничество и откровенная клевета...
- Товарищ капитан первого ранга! - Дубровский встал, лицо его было бледным. - Это серьезные обвинения, и я прошу не бросаться ими. Вы, вероятно, неправильно истолковали мое искреннее желание проинформировать вас...
- Нет, Дубровский, я отвечаю за каждое сказанное мной слово. Я долго колебался, прежде чем сказать все это. Мне и раньше приходилось сталкиваться с карьеристами. Они, как правило, были подхалимами и угодниками, их легко было раскусить. Вас - сложнее. Вы не угодничали - нет! Вы критиковали. Вы знаете, как у нас относятся к критике и как оберегают тех, кто критикует. К сожалению, мы редко разбираемся, во имя чего человек критикует. Есть ведь и такие критики, которые прикрываются ею, как щитом: попробуй его самого задень, он скажет, что страдает за критику. Вот и вы, наверное, этим козырять будете. Ведь вы действительно прослыли человеком прямым и нелицеприятным, немало недостатков, как говорится, вскрывали. Там, где не за что было зацепиться, вы клеветали. Припомните хотя бы письмо, которое вы написали члену Военного совета, узнав, что Елисеева собираются назначить начальником политотдела.
Дубровский все еще стоял. Лицо его вытянулось и еще больше побледнело. На какое-то мгновение Уварову стало жаль его, но он тут же отогнал это чувство. Однако продолжал говорить уже более мягко:
- Поймите, что я все это вам говорю ряди вас самого. Вы еще можете исправиться, если до конца все осознаете. Но сейчас вам нельзя доверять работу с людьми. Поэтому я вам настоятельно советую подать рапорт о переводе на другой флот. Здесь вам оставаться нельзя, здесь вас слишком хорошо знают. А там вы можете начать все сначала. Трудно, но надо. Если вы это поймете, можете стать человеком. Ведь вы неглупы, образованны, только вот есть в вас это... - Уваров поискал нужное слово, видимо, не нашел и закончил вопросом: - И откуда это в вас?
Дубровский ушел, так ничего больше не сказав. А Уваров долго еще сидел в глубокой задумчивости. Не слишком ли строго он поступает с Дубровским, не ошибся ли? Он снова и снова перебирал в памяти все, что знал об офицере. Вспомнил, как уже через три месяца службы Дубровский, исполнявший тогда должность командира торпедной группы на лодке, отличился во время торпедной атаки. Вскоре Уваров побеседовал с ним и убедился, что имеет дело со знающим, растущим офицером - "перспективным", как любил выражаться комбриг.
Пожалуй, ни одно качество в людях не привлекало комбрига так, как стремление к росту. Уваров не верил людям, которые заявляли, что им безразлично, какую должность они занимают. Обычно за такими заявлениями скрывались самые честолюбивые намерения. Не доверял комбриг и тем, кто выслуживался, открыто претендовал, иногда даже не без оснований, на повышение в должности. Больше всего Уварова привлекали люди, думающие не о должности, а о деле, ищущие себе работу по своим силам и способностям. Это были люди, почти всегда не удовлетворенные тем, что они сделали, стремившиеся сделать больше и лучше, узнать все до тонкостей, докопаться до мелочей. Это были люди дотошные и беспокойные. И Уваров старался дать им возможность проявить свои способности. Поэтому в бригаде иногда случались самые неожиданные назначения. Молодой лейтенант, едва прослуживший на лодке год, вдруг выдвигался на должность командира боевой части и - что было еще более неожиданным - успешно справлялся с новыми обязанностями. Правда, бывало, что иному и не по силам оказывалась новая должность, но такие случаи были редкими.
Поэтому в бригаде никого не удивило быстрое выдвижение лейтенанта Дубровского на должность командира минно-торпедной боевой части. Он быстро освоился с этой должностью, образцово наладил боевую учебу, и вскоре его подразделение стало лучшим на лодке. Правда, уже тогда у него было несколько срывов. Пришлось поправлять молодого командира. Это были срывы, свойственные молодости и неопытности, их легко простили Дубровскому, как только он открыто признал свои ошибки и пообещал их исправить.
"Вот тут-то мы, должно быть, и просмотрели его, - подумал Уваров. Поверили, а не проверили. Не присмотрелись к нему. А ведь эти случаи должны были насторожить. Как часто мы все усилия направляем только туда, где явно обозначился прорыв, и совсем не работаем там, где за видимостью благополучия скрываются серьезные провалы в работе! Не потому ли мы часто "бьем по хвостам" и вместо предупреждения нарушений и проступков лишь разбираем их?"
Когда Дубровский после окончания курсов вернулся на лодку уже старшим помощником, он сумел добиться превышения нормативов при выполнении боевых задач, сам отлично выводил лодку в атаку, повысил требовательность. И хотя Елисеев как-то докладывал Герасименко, что при всем своем рвении Дубровский груб с людьми, не умеет сочетать высокую требовательность с заботой о людях, на это тогда опять не обратили внимания, полагая, что сам Елисеев "уравновешивает" старпома.
"Да, это урок не только для Дубровского, а и для всех нас", - подумал Уваров.
13
Остап Григорьевич с трудом отвыкал от давно заведенного распорядка. Вставал в семь утра, делал зарядку, обтирался холодной водой, завтракал. Потом кормил рыбок. Но больше делать было нечего. Он садился у окна и часами сидел так, глядя на улицу, хмурый и молчаливый. Смотрел на прохожих, на вьющиеся над гаванью дымки буксира, слушал гудки пароходов и пронзительные вскрики сирен и ловил себя на том, что все еще живет заботами своей бригады. "Скоро начнутся зачетные торпедные стрельбы", - и обдумывал, какие лодки допустить к ним первыми. "Лучшая уйдет в Ленинград для участия в День Флота в морском параде на Неве. В этом году, наверное, пошлют лодку Крымова. Как там сейчас, после ухода Елисеева? Новый замполит парень толковый, но ему будет трудно".
На военной службе сам Герасименко продвигался медленно и знал, как нелегко бывает на первых порах в новой должности. Особенно если предшественник твой был человеком дельным и авторитетным. Тогда люди относятся к тебе ревниво, взыскательно, и маленький промах, который охотно простили бы твоему предшественнику, готовы возвести в принцип. Заступать в должность после плохого предшественника легче, но потом работать труднее, почти все приходится налаживать заново.
Его нестерпимо влекло в порт, на "свои" лодки, и ему стоило больших усилий удержать себя. Знал, что его там приветливо встретят, может быть, о чем-то посоветуются с ним, о чем-то спросят. Но это только растравит его тоску, сделает ее совсем невыносимой. В первые дни его навещали Уваров, Елисеев, работники политотдела. Сейчас редко кто заглядывает: он знает, что у них много других забот.
Он долго не находил себе дела в доме, пока не пристрастился к чтению. За последние годы ему редко удавалось находить время для чтения. Если и выкраивал часок-другой, то изучал политическую литературу - этого требовала его работа. На художественную времени почти не оставалось, и он прочитывал лишь то, что было общепризнанным или вызывало горячие споры. И вот теперь, читая все, что в свое время откладывалось "на потом", он неожиданно для себя обнаружил интересные и талантливые книги, и его прежнее, не очень лестное отношение к современной литературе основательно пошатнулось. Он увидел, что в литературу пришло новое, талантливое поколение, которое заявляло о себе громко и многообещающе. Правда, попадались и скучные, серые книги, они оставляли чувство горечи и недоумения. Особенно досадно было, когда автором такой книги оказывался писатель, ранее зарекомендовавший себя хорошими произведениями. В общем-то плохих книг было еще довольно много, но хороших стало больше.
- Остап, так можно ослепнуть от чтения, - говорила жена. - Ты бы сходил в магазин, мне надо масла.
Он надевал шинель с темными полосами невыгоревшего сукна на месте погон и шел в магазин. Мелкие поручения жены сначала радовали его, он был хоть чем-то занят. Но однажды встретил Гурина. Тот был когда-то помощником коменданта города и ушел в запас года полтора назад.
Поздоровавшись, Гурин насмешливо спросил:
- Что, Остап Григорьевич, и вы теперь стали "тыбой"?
- Какой "тыбой"? - не понял Герасименко.
- Не знаете? - удивился Турин. - Должность наша: с вами теперь такая. "Ты бы сходил за картошкой", "Ты бы купил колбасы или молока..." Словом, ты бы. Поняли?
Так вот он о чем? А ведь в самом деле...
Гурин пригласил:
- Заходите ко мне. Поговорим о том о сем, в картишки перекинемся. В преферанс играете? Ну вот и хорошо. У нас компания собирается, заходите!
"Действительно, я начинаю превращаться в мальчика на побегушках, подумал Герасименко. - Сижу как крот в норе. Пожалуй, надо встряхнуться".
Приходу Остапа Григорьевича обрадовались.
- Нашего полку прибыло! - радостно воскликнул Турин.
- Вот теперь и партийно-политическое обеспечение у нас на высоте! пошутил бывший начальник штаба бригады траления Хохлов, здороваясь с Герасименко.
- Никольский, Александр Ильич, бывший командир авиационного полка, представил Гурин вставшего из-за стола высокого человека с обгоревшим лицом. Герасименко осторожно пожал его шершавую, тоже обгоревшую руку.
На круглом полированном столе лежали две колоды карт, лист бумаги, карандаши. Когда уселись за круглый стол, Никольский начал сдавать.
- Два круга распасовки.
Все согласно кивнули. Играли молча, изредка перебрасывались замечаниями по ходу игры. У Остапа Григорьевича "на горе" оказалось больше всех - он уже и не помнил, когда играл последний раз, кажется, года три назад, в санатории.
- Как поживаете, Семен Яковлевич? - спросил Герасименко у Гурина во время очередной сдачи.
- А вот так и живем. День да ночь - сутки прочь. Скучно живем, одним словом.
- Да, брат, невеселое это дело - отставка! - подхватил Хохлов. - Тебе в новинку, наверное, еще не надоело бездельничать. А мне вот, честно говоря, осточертело все это. Сейчас бы кочегаром на буксир пошел работать.
- Ну и шел бы.
- Э, дорогой мой Остап Григорьевич, не так все это просто. Я двадцать пять лет отдал службе. А больше ни на что, видно, не гожусь.
- Но у тебя же высшее образование!
- Военное. Не забывай этого.
- А опыт, организаторские способности? Ты что, не мог бы работать, скажем, мастером на судоремонтном заводе?
- Мог бы.
- Или в ДОСААФе?
- Тоже мог бы. Да кому я нужен?
- Нужен.
- Слушай, Остап Григорьевич. - Хохлов положил карты и закурил. Расскажу тебе одну историю. Неприятно мне вспоминать ее, но расскажу. Тебе это тоже надо знать... Так вот, пробовал я. Пошел в горсовет, в отдел, который трудоустройством занимается. Сидит там один тип. Каневский его фамилия. Он мне знаешь что предложил? В ларьке пивом торговать. Или кондуктором на автобусе. Нет, он не шутил! Он говорил серьезно. Более того, с этакой издевочкой в голосе. "У нас, говорит, трудно сейчас с работой. Вот, говорит, перед вами был товарищ. Из заключения вышел, растратчик. Ему тоже работу дать надо". Черт его знает, почему я его тогда не ударил?
- Я бы ударил, - сказал Никольский.
- Понимаешь, Остап Григорьевич, я ничего не имею против продавцов и кондукторов. Дело тоже нужное. Но не по мне это. Мне не надо руководящую работу, я пойду кочегаром. И без денег, мне хватит пенсии. Но дайте мне дело по душе! А тут еще этот растратчик из тюрьмы. Ему, видите ли, предпочтение оказывают. Я двадцать пять лет отслужил, прошел три войны и вот...
- Ну этот, как его... Каневский, он-то небось не воевал? - заметил Гурин.
- Не в том дело. И я не собирался бахвалиться своими боевыми заслугами, хотя и это тоже нельзя со счета сбрасывать. Тем обиднее.
- Ну и больше ты не пробовал никуда обращаться? - спросил Герасименко у Хохлова.
- А ну их всех к дьяволу!
- Кого?
- Да этих чинуш... каневских.
- Ты же не в работники к нему наниматься пришел.
- Вот именно. Я добро хочу сделать и должен еще унижаться. Проживу и так. Я свое отработал, совесть у меня чиста. Пенсию за свой труд, за свои раны, за свои двадцатипятилетние скитания получаю.
- Да, поскитались мы немало, - подхватил Никольский. - Верите, я больше двух лет ни разу на одном месте не жил. В общей сложности в девятнадцати местах служил. И везде приходилось начинать сначала. Жил и в землянках, и в бараках. Ну мы-то ладно. Я удивляюсь, как жены наши выдерживали.
Заговорили о женах, о детях. У Гурина старший сын погиб в войну, младший - где-то на Севере с геологической экспедицией. У Хохлова дочь на Курильских островах, муж ее пограничник. У Никольского оба сына летчики, оба в разных местах. "Не заметил, когда оперились и разлетелись из своего гнезда". Остап Григорьевич тоже вспомнил о своем сыне, но промолчал. Он до сих пор глубоко переживал неудачно сложившуюся судьбу сына, женившегося на дочери известного ученого и жившего сейчас в Москве на его хлебах.
Игра шла вяло, вскоре они отложили карты и разошлись.
Остапу Григорьевичу и Никольскому было по пути. Сначала шли молча. Потом Никольский сказал:
- Я вижу, вы, Остап Григорьевич, уходите несколько огорченным.
- Пожалуй, - признался Герасименко.
- Вы Хохлову не верьте. Он работает как зверь. Пишет. Я читал. Не роман, но толково. И нужно. Для молодежи нужно. Словом, Хохлова отставка не сломила. Гурина - да, а Хохлова - нет.
- А что Гурин?
- Он вполне доволен. Жалуется, что скучно, но вы не верьте, ему-то не скучно. Огородишко завел, копается. Корову покупать собирается. Собственник!
- Почему же вы к нему ходите?
- Вы думаете только ради преферанса? Нет, это между делом. Гурина надо вырвать из паутины частнособственнических инстинктов. И так о нас, отставниках, бог знает какие сплетни разносят.
- Ну а вы? - спросил Герасименко.
- Я? Я работаю. Нештатный пропагандист горкома, председатель культурно-бытовой комиссии. В общем-то, дел хватает. Сейчас детский сад на общественных началах организуем, городской пионерлагерь, самодеятельный театр. "А как же я? Так и буду сидеть дома? - спросил себя Герасименко. Разве я ушел в отставку из жизни? Разве у меня нет потребности работать?"
На следующее утро Герасименко пошел в горком партии.
В приемной первого секретаря Карамышева сидело человек семь. Секретарша предупредила Герасименко:
- Без четверти двенадцать Михаил Петрович уедет на завод. Вряд ли он успеет принять вас.
Но Остап Григорьевич решил все же подождать, он знал, что поймать Карамышева трудно. "Авось успеет".
Первые четыре посетителя прошли быстро, но пятый застрял в кабинете секретаря на целый час. Когда он вышел, секретарша сказала:
- Все. Остальных Михаил Петрович примет вечером. В это время вышел Карамышев. Он был уже в пальто.
Поздоровавшись, извинился:
- Прошу простить, меня ждут на заводе. Если у кого дела совершенно неотложные, пройдите к товарищу Постнову. А ты, Остап Григорьевич, мне очень нужен. Одевайся, поговорим в дороге.
Герасименко вопросительно посмотрел на Карамышева. Они были знакомы давно, вместе бывали на совещаниях, сидели в президиумах, но отношения их были чисто, деловыми. Поэтому Остап Григорьевич удивился, уловив в обращении Карамышева какие-то дружеские нотки.
Пока Герасименко надевал шинель, Карамышев с улыбкой разглядывал его. Потом, взяв за локоть, вывел из приемной.
- Я к тебе, Остап Григорьевич, давно собирался заехать, да все как-то не получалось. Как живешь?
- Да ведь как сказать... - Герасименко неопределенно пожал плечами.
- Работу пришел просить?
- Угадали.
- Я знал, что ты придешь. Наш брат, партийный работник, не умеет сидеть на пенсии, к людям его все время тянет. Как, тянет?
- Тянет.
- То-то! - Карамышев торжествующе рассмеялся. - А работу мы тебе, Остап Григорьевич, уже подыскали.
- Мне?
- Тебе. Чему удивляешься? Думал, и мы тебя в запас уволили?
- Так какую же работу? - спросил Герасименко.
- На судоремонтный секретарем парткома рекомендовать будем.
- Но ведь там меня не знают. А должность-то, между прочим, выборная.
- Это тебя-то не знают? Между прочим, знают. Лодки твои там ремонтируются. Ты депутат горсовета, член горкома. Да кто тебя в городе не знает?
- Надо подумать.
- Подумай, пожалуйста. Только не долго думай. Через две недели у них партийная конференция.
- Трудно будет.
- Очень трудно. Поэтому на твоей кандидатуре и остановились. Воробей ты стреляный, да и шея у тебя вон какая крепкая, выдюжит. - Карамышев засмеялся.
14
Ночью вошли в Неву, бросили якорь напротив Адмиралтейства. До рассвета оставалось добрых три часа, но спать никто не ложился. Матросы высыпали наверх, неторопливо курили, переговаривались. Многие впервые были в Ленинграде.
На мостике кто-то тихо и торжественно читал:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит...
До утра так никто и не заснул. После завтрака взялись за уборку. Когда все было вымыто, протерто, надраено до зеркального блеска, пошли в ход утюги и щетки. После обеда с первой группой увольняющихся Матвей сошел на берег. Замполит повел матросов на Дворцовую площадь, а Матвей направился в обратную сторону, к мосту лейтенанта Шмидта.
Университет. Академия художеств с лежащими перед ней каменными сфинксами. А вот и дом академика Павлова. Памятник Крузенштерну. Кажется, ничего не изменилось, кажется, только вчера ты выходил из этого парадного подъезда и на углу Восьмой линии садился в трамвай. Но почему так замирает сердце?
Он долго стоял у парадного подъезда училища, не решаясь войти. К кому он, собственно, пойдет? Сейчас все курсанты и преподаватели на практике, на кораблях. Опустели аудитории, умолкли гулкие длинные коридоры, и только где-нибудь в компасном зале одинокий дневальный, скучая, расхаживает вокруг паркетной картушки и пытливо вглядывается в замершие в нишах статуи выдающихся ученых.
Матвей тихо побрел по Одиннадцатой линии. Вот вход в клуб училища. Там на втором этаже - голубая гостиная, картинная галерея, музей, зал Революции. А вот столовая, контрольно-пропускной пункт. Отсюда они вместе выходили с матерью: тогда снимали комнату на Среднем проспекте.
Мать... Он знал ее всего два года. Да, два года, если не считать тех первых трех лет в детстве. Если бы она .дождалась, пока он окончит училище, он увез бы ее с собой, не дал бы ей работать, заставил бы лечиться. Тогда, может быть, все сложилось бы иначе.
Вон то окно на втором этаже. Маленькая уютная комната. Он не был там после смерти матери. Он даже не хотел заходить за ее вещами - их оставила у себя хозяйка. Она же потом принесла ему в училище альбом с фотографиями и перевязанные выгоревшей лентой письма отца...
Им снова овладели грустные воспоминания, он шел, ничего не замечая. Не заметил, как дошел до Первой линии, машинально свернул на нее и опять вышел на набережную. Долго стоял облокотившись о гранитный парапет и глядя в мутную, с жирными пятнами мазута воду. Потом прошел по набережной до Дворцового моста, перешел через него, пересек площадь и через арку Главного штаба вышел к центральной телефонной станции. Отправив Курбатовым поздравительную телеграмму, вышел на Невский. Пестрая толпа подхватила его и понесла...
Была суббота, рабочий день уже закончился, и люди спешили домой. Матвея обгоняли, задевали свертками и сумками, торопливо извинялись, но он ничего не замечал. Только у Казанского собора, очнувшись, подумал: "А куда я иду?" Кроме Сони, у него в этом огромном городе не было ни одного близкого человека. И стоило вспомнить о Соне, как его неудержимо потянуло к ней. Почему он ни разу не написал ей, что с ней сталось за это время? Его охватило нетерпение. Завидев зеленый глазок такси, выскочил на мостовую и загородил машине дорогу.
- Прошу заметить, - Дубровский повернулся к начальнику политотдела, Прошу отметить, что лейтенант Стрешнев и сейчас ведет себя недостойно. Он оскорбляет мою жену, а следовательно, и меня!
- Послушайте, вы! - Матвей больше уже не мог сдерживаться. - Вы клеветник. Все это - и книжечка и показания вашей жены - мерзость.
- Лейтенант Стрешнев! - резко оборвал Матвея начальник политотдела. - Я прошу вас немедленно выйти!
Матвей круто повернулся и вышел в коридор. Там его нагнал новый замполит лодки капитан-лейтенант Волгин. Он совсем недавно сменил Елисеева, пока еще ко всему приглядывался, и Матвей не ожидал, что замполит может заговорить так сердито:
- Мальчишка! Вы вели себя, как сопляк. Вы понимаете, что вы сделали?
- Не мог я иначе! Ведь все, что он говорил, - сплошная ложь.
- Знаю. А вы, вместо того, чтобы разоблачить эту ложь, все дело испортили. Вы понимаете, что теперь Дубровский будет козырять тем, что вы его оскорбили?
- Ну и пусть козыряет.
- Нет, вы еще не знаете таких людей, как Дубровский. А мне они хорошо известны. Хотя я у вас на лодке недавно, но на политработе не первый год. Дай бог, чтобы я ошибался, но мне кажется, что Дубровского-то я сумел раскусить. Он будет жаловаться, будет писать во все инстанции, доказывать, что у нас на лодке подрываются основы единоначалия при молчаливом попустительстве старших начальников. Он сумеет повернуть дело так, что случай с Бодровым отойдет на второй план. Дубровский станет играть роль потерпевшего, а не виновника. Ведь это уже не первый случай его столкновений с матросами, и всякий раз Дубровский умел доказать, что он поступал якобы в интересах поддержания дисциплины. Он и на этот раз будет стараться выйти сухим из воды. А вы ему помогаете в этом.
- Что же мне делать?
- Вы сейчас же извинитесь перед ним.
- За что?
- За то, что оскорбили его.
- Не буду я извиняться. - Матвей повернулся и пошел.
- Товарищ лейтенант! - резко окликнул его Волгин. Матвей остановился.
- Разрешите идти? - спросил он подчеркнуто официально.
- Послушайте, как вам не стыдно? Я уверен, что вы никому из своих матросов не позволите говорить с вами таким тоном, каким разговариваете со мной. Или позволяете?
- Нет. Вы меня простите, - виновато сказал Матвей. - Но только извиняться перед Дубровским я не буду. Поймите, не из упрямства.
- Ладно, идите.
"А ведь он прав, - подумал Волгин, провожая Матвея взглядом. - Почему мы должны бояться Дубровского? Потому что он склочник? Будут лишние хлопоты, проверки, дознания? Пусть с точки зрения субординации Стрешнев вел себя не совсем тактично, но ведь в принципе-то он прав".
Командир бригады капитан первого ранга Уваров слушал Дубровского со смешанным чувством удивления и негодования. Но он хотел, чтобы Дубровский высказался до конца, и поэтому ни разу не прервал его.
- ...Капитан третьего ранга Крымов, по существу, потворствует Стрешневу. Объявил ему всего-навсего выговор, а надо под трибунал отдавать. Иначе уставного порядка на лодке не навести. Крымов попал под влияние Елисеева. А тот, вместо того чтобы помогать нам поддерживать строгий уставной порядок, панибратство разводит. И лицемерит. На словах призывает уважать матросов, а на деле сам не уважает их, на "ты" к ним обращается. У мичмана Алехина ребенок родился, так он сам на крестины собирается. Деньги на подарок с офицеров собирают...
Дубровский говорил спокойно. Но в его изложении все факты принимали совершенно иную окраску, в их подборе чувствовалась глубокая продуманность. "А ведь он действительно не глуп, - думал Уваров. - Но откуда у него эта подлость, кляузничество?"
А Дубровский все увереннее продолжал:
- Нерешительность Крымова может привести к тому, что лодка растеряет свою былую славу, которую завоевывали с таким трудом. О том, насколько далеко зашло дело, говорит хотя бы такой факт. Еще при Елисееве на лодке провели партийное собрание, на котором обсуждался вопрос о взаимоотношениях начальников и подчиненных. На мой взгляд, обсуждение этого вопроса не в компетенции партийного собрания. Этот вопрос можно было бы обсудить на совещании офицеров. На партийном же собрании помимо офицеров присутствовали и старшины и матросы. Обсуждать при них поведение офицеров - значит подрывать авторитет последних. Это прямое посягательство на принцип единоначалия.
- Да, на единоначалие мы никому посягать не позволим, - согласился комбриг.
- Вот и я о том же говорю! - оживился Дубровский. - Дисциплина на лодке и без того хромает. Случай с Бодровым показывает, что есть у нас еще и разгильдяи.
Дубровский умолк, выжидательно глядя на комбрига. Уваров не торопился. Он молча прошелся по кабинету, потом остановился перед Дубровским.
- Так. - Уваров зашел за стол и сел. Пристально посмотрел на Дубровского. Тот сидел неестественно прямо, лицо его выражало почтительное внимание.
- Я выслушал вас, товарищ Дубровский. Вы пришли ко мне не жаловаться. Вы пришли, как вы выразились, доложить о состоянии дел на лодке, поскольку сочли это своим долгом офицера и коммуниста. Я тоже коммунист и считаю своим долгом сказать вам следующее.
Уваров достал папиросу, не торопясь закурил и опять пристально посмотрел на Дубровского.
- Я давно наблюдаю за вами и могу отметить, что вы грамотный, знающий офицер, отличный специалист. Я не раз отмечал ваши успехи, и вы это хорошо помните. Но вы совсем не помните другого, о чем и я, и начальник политотдела, и Крымов не раз предупреждали вас. Вы не умеете работать с людьми, не научились этому и не хотите учиться. Вы не любите людей, любите только себя, и считаете себя выше всех, не брезгуете такими средствами, как наушничанье, кляузничество и откровенная клевета...
- Товарищ капитан первого ранга! - Дубровский встал, лицо его было бледным. - Это серьезные обвинения, и я прошу не бросаться ими. Вы, вероятно, неправильно истолковали мое искреннее желание проинформировать вас...
- Нет, Дубровский, я отвечаю за каждое сказанное мной слово. Я долго колебался, прежде чем сказать все это. Мне и раньше приходилось сталкиваться с карьеристами. Они, как правило, были подхалимами и угодниками, их легко было раскусить. Вас - сложнее. Вы не угодничали - нет! Вы критиковали. Вы знаете, как у нас относятся к критике и как оберегают тех, кто критикует. К сожалению, мы редко разбираемся, во имя чего человек критикует. Есть ведь и такие критики, которые прикрываются ею, как щитом: попробуй его самого задень, он скажет, что страдает за критику. Вот и вы, наверное, этим козырять будете. Ведь вы действительно прослыли человеком прямым и нелицеприятным, немало недостатков, как говорится, вскрывали. Там, где не за что было зацепиться, вы клеветали. Припомните хотя бы письмо, которое вы написали члену Военного совета, узнав, что Елисеева собираются назначить начальником политотдела.
Дубровский все еще стоял. Лицо его вытянулось и еще больше побледнело. На какое-то мгновение Уварову стало жаль его, но он тут же отогнал это чувство. Однако продолжал говорить уже более мягко:
- Поймите, что я все это вам говорю ряди вас самого. Вы еще можете исправиться, если до конца все осознаете. Но сейчас вам нельзя доверять работу с людьми. Поэтому я вам настоятельно советую подать рапорт о переводе на другой флот. Здесь вам оставаться нельзя, здесь вас слишком хорошо знают. А там вы можете начать все сначала. Трудно, но надо. Если вы это поймете, можете стать человеком. Ведь вы неглупы, образованны, только вот есть в вас это... - Уваров поискал нужное слово, видимо, не нашел и закончил вопросом: - И откуда это в вас?
Дубровский ушел, так ничего больше не сказав. А Уваров долго еще сидел в глубокой задумчивости. Не слишком ли строго он поступает с Дубровским, не ошибся ли? Он снова и снова перебирал в памяти все, что знал об офицере. Вспомнил, как уже через три месяца службы Дубровский, исполнявший тогда должность командира торпедной группы на лодке, отличился во время торпедной атаки. Вскоре Уваров побеседовал с ним и убедился, что имеет дело со знающим, растущим офицером - "перспективным", как любил выражаться комбриг.
Пожалуй, ни одно качество в людях не привлекало комбрига так, как стремление к росту. Уваров не верил людям, которые заявляли, что им безразлично, какую должность они занимают. Обычно за такими заявлениями скрывались самые честолюбивые намерения. Не доверял комбриг и тем, кто выслуживался, открыто претендовал, иногда даже не без оснований, на повышение в должности. Больше всего Уварова привлекали люди, думающие не о должности, а о деле, ищущие себе работу по своим силам и способностям. Это были люди, почти всегда не удовлетворенные тем, что они сделали, стремившиеся сделать больше и лучше, узнать все до тонкостей, докопаться до мелочей. Это были люди дотошные и беспокойные. И Уваров старался дать им возможность проявить свои способности. Поэтому в бригаде иногда случались самые неожиданные назначения. Молодой лейтенант, едва прослуживший на лодке год, вдруг выдвигался на должность командира боевой части и - что было еще более неожиданным - успешно справлялся с новыми обязанностями. Правда, бывало, что иному и не по силам оказывалась новая должность, но такие случаи были редкими.
Поэтому в бригаде никого не удивило быстрое выдвижение лейтенанта Дубровского на должность командира минно-торпедной боевой части. Он быстро освоился с этой должностью, образцово наладил боевую учебу, и вскоре его подразделение стало лучшим на лодке. Правда, уже тогда у него было несколько срывов. Пришлось поправлять молодого командира. Это были срывы, свойственные молодости и неопытности, их легко простили Дубровскому, как только он открыто признал свои ошибки и пообещал их исправить.
"Вот тут-то мы, должно быть, и просмотрели его, - подумал Уваров. Поверили, а не проверили. Не присмотрелись к нему. А ведь эти случаи должны были насторожить. Как часто мы все усилия направляем только туда, где явно обозначился прорыв, и совсем не работаем там, где за видимостью благополучия скрываются серьезные провалы в работе! Не потому ли мы часто "бьем по хвостам" и вместо предупреждения нарушений и проступков лишь разбираем их?"
Когда Дубровский после окончания курсов вернулся на лодку уже старшим помощником, он сумел добиться превышения нормативов при выполнении боевых задач, сам отлично выводил лодку в атаку, повысил требовательность. И хотя Елисеев как-то докладывал Герасименко, что при всем своем рвении Дубровский груб с людьми, не умеет сочетать высокую требовательность с заботой о людях, на это тогда опять не обратили внимания, полагая, что сам Елисеев "уравновешивает" старпома.
"Да, это урок не только для Дубровского, а и для всех нас", - подумал Уваров.
13
Остап Григорьевич с трудом отвыкал от давно заведенного распорядка. Вставал в семь утра, делал зарядку, обтирался холодной водой, завтракал. Потом кормил рыбок. Но больше делать было нечего. Он садился у окна и часами сидел так, глядя на улицу, хмурый и молчаливый. Смотрел на прохожих, на вьющиеся над гаванью дымки буксира, слушал гудки пароходов и пронзительные вскрики сирен и ловил себя на том, что все еще живет заботами своей бригады. "Скоро начнутся зачетные торпедные стрельбы", - и обдумывал, какие лодки допустить к ним первыми. "Лучшая уйдет в Ленинград для участия в День Флота в морском параде на Неве. В этом году, наверное, пошлют лодку Крымова. Как там сейчас, после ухода Елисеева? Новый замполит парень толковый, но ему будет трудно".
На военной службе сам Герасименко продвигался медленно и знал, как нелегко бывает на первых порах в новой должности. Особенно если предшественник твой был человеком дельным и авторитетным. Тогда люди относятся к тебе ревниво, взыскательно, и маленький промах, который охотно простили бы твоему предшественнику, готовы возвести в принцип. Заступать в должность после плохого предшественника легче, но потом работать труднее, почти все приходится налаживать заново.
Его нестерпимо влекло в порт, на "свои" лодки, и ему стоило больших усилий удержать себя. Знал, что его там приветливо встретят, может быть, о чем-то посоветуются с ним, о чем-то спросят. Но это только растравит его тоску, сделает ее совсем невыносимой. В первые дни его навещали Уваров, Елисеев, работники политотдела. Сейчас редко кто заглядывает: он знает, что у них много других забот.
Он долго не находил себе дела в доме, пока не пристрастился к чтению. За последние годы ему редко удавалось находить время для чтения. Если и выкраивал часок-другой, то изучал политическую литературу - этого требовала его работа. На художественную времени почти не оставалось, и он прочитывал лишь то, что было общепризнанным или вызывало горячие споры. И вот теперь, читая все, что в свое время откладывалось "на потом", он неожиданно для себя обнаружил интересные и талантливые книги, и его прежнее, не очень лестное отношение к современной литературе основательно пошатнулось. Он увидел, что в литературу пришло новое, талантливое поколение, которое заявляло о себе громко и многообещающе. Правда, попадались и скучные, серые книги, они оставляли чувство горечи и недоумения. Особенно досадно было, когда автором такой книги оказывался писатель, ранее зарекомендовавший себя хорошими произведениями. В общем-то плохих книг было еще довольно много, но хороших стало больше.
- Остап, так можно ослепнуть от чтения, - говорила жена. - Ты бы сходил в магазин, мне надо масла.
Он надевал шинель с темными полосами невыгоревшего сукна на месте погон и шел в магазин. Мелкие поручения жены сначала радовали его, он был хоть чем-то занят. Но однажды встретил Гурина. Тот был когда-то помощником коменданта города и ушел в запас года полтора назад.
Поздоровавшись, Гурин насмешливо спросил:
- Что, Остап Григорьевич, и вы теперь стали "тыбой"?
- Какой "тыбой"? - не понял Герасименко.
- Не знаете? - удивился Турин. - Должность наша: с вами теперь такая. "Ты бы сходил за картошкой", "Ты бы купил колбасы или молока..." Словом, ты бы. Поняли?
Так вот он о чем? А ведь в самом деле...
Гурин пригласил:
- Заходите ко мне. Поговорим о том о сем, в картишки перекинемся. В преферанс играете? Ну вот и хорошо. У нас компания собирается, заходите!
"Действительно, я начинаю превращаться в мальчика на побегушках, подумал Герасименко. - Сижу как крот в норе. Пожалуй, надо встряхнуться".
Приходу Остапа Григорьевича обрадовались.
- Нашего полку прибыло! - радостно воскликнул Турин.
- Вот теперь и партийно-политическое обеспечение у нас на высоте! пошутил бывший начальник штаба бригады траления Хохлов, здороваясь с Герасименко.
- Никольский, Александр Ильич, бывший командир авиационного полка, представил Гурин вставшего из-за стола высокого человека с обгоревшим лицом. Герасименко осторожно пожал его шершавую, тоже обгоревшую руку.
На круглом полированном столе лежали две колоды карт, лист бумаги, карандаши. Когда уселись за круглый стол, Никольский начал сдавать.
- Два круга распасовки.
Все согласно кивнули. Играли молча, изредка перебрасывались замечаниями по ходу игры. У Остапа Григорьевича "на горе" оказалось больше всех - он уже и не помнил, когда играл последний раз, кажется, года три назад, в санатории.
- Как поживаете, Семен Яковлевич? - спросил Герасименко у Гурина во время очередной сдачи.
- А вот так и живем. День да ночь - сутки прочь. Скучно живем, одним словом.
- Да, брат, невеселое это дело - отставка! - подхватил Хохлов. - Тебе в новинку, наверное, еще не надоело бездельничать. А мне вот, честно говоря, осточертело все это. Сейчас бы кочегаром на буксир пошел работать.
- Ну и шел бы.
- Э, дорогой мой Остап Григорьевич, не так все это просто. Я двадцать пять лет отдал службе. А больше ни на что, видно, не гожусь.
- Но у тебя же высшее образование!
- Военное. Не забывай этого.
- А опыт, организаторские способности? Ты что, не мог бы работать, скажем, мастером на судоремонтном заводе?
- Мог бы.
- Или в ДОСААФе?
- Тоже мог бы. Да кому я нужен?
- Нужен.
- Слушай, Остап Григорьевич. - Хохлов положил карты и закурил. Расскажу тебе одну историю. Неприятно мне вспоминать ее, но расскажу. Тебе это тоже надо знать... Так вот, пробовал я. Пошел в горсовет, в отдел, который трудоустройством занимается. Сидит там один тип. Каневский его фамилия. Он мне знаешь что предложил? В ларьке пивом торговать. Или кондуктором на автобусе. Нет, он не шутил! Он говорил серьезно. Более того, с этакой издевочкой в голосе. "У нас, говорит, трудно сейчас с работой. Вот, говорит, перед вами был товарищ. Из заключения вышел, растратчик. Ему тоже работу дать надо". Черт его знает, почему я его тогда не ударил?
- Я бы ударил, - сказал Никольский.
- Понимаешь, Остап Григорьевич, я ничего не имею против продавцов и кондукторов. Дело тоже нужное. Но не по мне это. Мне не надо руководящую работу, я пойду кочегаром. И без денег, мне хватит пенсии. Но дайте мне дело по душе! А тут еще этот растратчик из тюрьмы. Ему, видите ли, предпочтение оказывают. Я двадцать пять лет отслужил, прошел три войны и вот...
- Ну этот, как его... Каневский, он-то небось не воевал? - заметил Гурин.
- Не в том дело. И я не собирался бахвалиться своими боевыми заслугами, хотя и это тоже нельзя со счета сбрасывать. Тем обиднее.
- Ну и больше ты не пробовал никуда обращаться? - спросил Герасименко у Хохлова.
- А ну их всех к дьяволу!
- Кого?
- Да этих чинуш... каневских.
- Ты же не в работники к нему наниматься пришел.
- Вот именно. Я добро хочу сделать и должен еще унижаться. Проживу и так. Я свое отработал, совесть у меня чиста. Пенсию за свой труд, за свои раны, за свои двадцатипятилетние скитания получаю.
- Да, поскитались мы немало, - подхватил Никольский. - Верите, я больше двух лет ни разу на одном месте не жил. В общей сложности в девятнадцати местах служил. И везде приходилось начинать сначала. Жил и в землянках, и в бараках. Ну мы-то ладно. Я удивляюсь, как жены наши выдерживали.
Заговорили о женах, о детях. У Гурина старший сын погиб в войну, младший - где-то на Севере с геологической экспедицией. У Хохлова дочь на Курильских островах, муж ее пограничник. У Никольского оба сына летчики, оба в разных местах. "Не заметил, когда оперились и разлетелись из своего гнезда". Остап Григорьевич тоже вспомнил о своем сыне, но промолчал. Он до сих пор глубоко переживал неудачно сложившуюся судьбу сына, женившегося на дочери известного ученого и жившего сейчас в Москве на его хлебах.
Игра шла вяло, вскоре они отложили карты и разошлись.
Остапу Григорьевичу и Никольскому было по пути. Сначала шли молча. Потом Никольский сказал:
- Я вижу, вы, Остап Григорьевич, уходите несколько огорченным.
- Пожалуй, - признался Герасименко.
- Вы Хохлову не верьте. Он работает как зверь. Пишет. Я читал. Не роман, но толково. И нужно. Для молодежи нужно. Словом, Хохлова отставка не сломила. Гурина - да, а Хохлова - нет.
- А что Гурин?
- Он вполне доволен. Жалуется, что скучно, но вы не верьте, ему-то не скучно. Огородишко завел, копается. Корову покупать собирается. Собственник!
- Почему же вы к нему ходите?
- Вы думаете только ради преферанса? Нет, это между делом. Гурина надо вырвать из паутины частнособственнических инстинктов. И так о нас, отставниках, бог знает какие сплетни разносят.
- Ну а вы? - спросил Герасименко.
- Я? Я работаю. Нештатный пропагандист горкома, председатель культурно-бытовой комиссии. В общем-то, дел хватает. Сейчас детский сад на общественных началах организуем, городской пионерлагерь, самодеятельный театр. "А как же я? Так и буду сидеть дома? - спросил себя Герасименко. Разве я ушел в отставку из жизни? Разве у меня нет потребности работать?"
На следующее утро Герасименко пошел в горком партии.
В приемной первого секретаря Карамышева сидело человек семь. Секретарша предупредила Герасименко:
- Без четверти двенадцать Михаил Петрович уедет на завод. Вряд ли он успеет принять вас.
Но Остап Григорьевич решил все же подождать, он знал, что поймать Карамышева трудно. "Авось успеет".
Первые четыре посетителя прошли быстро, но пятый застрял в кабинете секретаря на целый час. Когда он вышел, секретарша сказала:
- Все. Остальных Михаил Петрович примет вечером. В это время вышел Карамышев. Он был уже в пальто.
Поздоровавшись, извинился:
- Прошу простить, меня ждут на заводе. Если у кого дела совершенно неотложные, пройдите к товарищу Постнову. А ты, Остап Григорьевич, мне очень нужен. Одевайся, поговорим в дороге.
Герасименко вопросительно посмотрел на Карамышева. Они были знакомы давно, вместе бывали на совещаниях, сидели в президиумах, но отношения их были чисто, деловыми. Поэтому Остап Григорьевич удивился, уловив в обращении Карамышева какие-то дружеские нотки.
Пока Герасименко надевал шинель, Карамышев с улыбкой разглядывал его. Потом, взяв за локоть, вывел из приемной.
- Я к тебе, Остап Григорьевич, давно собирался заехать, да все как-то не получалось. Как живешь?
- Да ведь как сказать... - Герасименко неопределенно пожал плечами.
- Работу пришел просить?
- Угадали.
- Я знал, что ты придешь. Наш брат, партийный работник, не умеет сидеть на пенсии, к людям его все время тянет. Как, тянет?
- Тянет.
- То-то! - Карамышев торжествующе рассмеялся. - А работу мы тебе, Остап Григорьевич, уже подыскали.
- Мне?
- Тебе. Чему удивляешься? Думал, и мы тебя в запас уволили?
- Так какую же работу? - спросил Герасименко.
- На судоремонтный секретарем парткома рекомендовать будем.
- Но ведь там меня не знают. А должность-то, между прочим, выборная.
- Это тебя-то не знают? Между прочим, знают. Лодки твои там ремонтируются. Ты депутат горсовета, член горкома. Да кто тебя в городе не знает?
- Надо подумать.
- Подумай, пожалуйста. Только не долго думай. Через две недели у них партийная конференция.
- Трудно будет.
- Очень трудно. Поэтому на твоей кандидатуре и остановились. Воробей ты стреляный, да и шея у тебя вон какая крепкая, выдюжит. - Карамышев засмеялся.
14
Ночью вошли в Неву, бросили якорь напротив Адмиралтейства. До рассвета оставалось добрых три часа, но спать никто не ложился. Матросы высыпали наверх, неторопливо курили, переговаривались. Многие впервые были в Ленинграде.
На мостике кто-то тихо и торжественно читал:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит...
До утра так никто и не заснул. После завтрака взялись за уборку. Когда все было вымыто, протерто, надраено до зеркального блеска, пошли в ход утюги и щетки. После обеда с первой группой увольняющихся Матвей сошел на берег. Замполит повел матросов на Дворцовую площадь, а Матвей направился в обратную сторону, к мосту лейтенанта Шмидта.
Университет. Академия художеств с лежащими перед ней каменными сфинксами. А вот и дом академика Павлова. Памятник Крузенштерну. Кажется, ничего не изменилось, кажется, только вчера ты выходил из этого парадного подъезда и на углу Восьмой линии садился в трамвай. Но почему так замирает сердце?
Он долго стоял у парадного подъезда училища, не решаясь войти. К кому он, собственно, пойдет? Сейчас все курсанты и преподаватели на практике, на кораблях. Опустели аудитории, умолкли гулкие длинные коридоры, и только где-нибудь в компасном зале одинокий дневальный, скучая, расхаживает вокруг паркетной картушки и пытливо вглядывается в замершие в нишах статуи выдающихся ученых.
Матвей тихо побрел по Одиннадцатой линии. Вот вход в клуб училища. Там на втором этаже - голубая гостиная, картинная галерея, музей, зал Революции. А вот столовая, контрольно-пропускной пункт. Отсюда они вместе выходили с матерью: тогда снимали комнату на Среднем проспекте.
Мать... Он знал ее всего два года. Да, два года, если не считать тех первых трех лет в детстве. Если бы она .дождалась, пока он окончит училище, он увез бы ее с собой, не дал бы ей работать, заставил бы лечиться. Тогда, может быть, все сложилось бы иначе.
Вон то окно на втором этаже. Маленькая уютная комната. Он не был там после смерти матери. Он даже не хотел заходить за ее вещами - их оставила у себя хозяйка. Она же потом принесла ему в училище альбом с фотографиями и перевязанные выгоревшей лентой письма отца...
Им снова овладели грустные воспоминания, он шел, ничего не замечая. Не заметил, как дошел до Первой линии, машинально свернул на нее и опять вышел на набережную. Долго стоял облокотившись о гранитный парапет и глядя в мутную, с жирными пятнами мазута воду. Потом прошел по набережной до Дворцового моста, перешел через него, пересек площадь и через арку Главного штаба вышел к центральной телефонной станции. Отправив Курбатовым поздравительную телеграмму, вышел на Невский. Пестрая толпа подхватила его и понесла...
Была суббота, рабочий день уже закончился, и люди спешили домой. Матвея обгоняли, задевали свертками и сумками, торопливо извинялись, но он ничего не замечал. Только у Казанского собора, очнувшись, подумал: "А куда я иду?" Кроме Сони, у него в этом огромном городе не было ни одного близкого человека. И стоило вспомнить о Соне, как его неудержимо потянуло к ней. Почему он ни разу не написал ей, что с ней сталось за это время? Его охватило нетерпение. Завидев зеленый глазок такси, выскочил на мостовую и загородил машине дорогу.