- Всё равно меньше 15 франков брать не должны. У Петрова есть деньги, пусть платит. Решено и подписано: меньше 15 франков не брать. Завтра обязательно приходите ко мне и расскажите, чем всё это кончилось.
   Ленин в это время с великим терзанием оканчивал свою книгу "Шаг вперед два шага назад", посвященную анализу партийных разногласий, о чем будет речь в следующей главе. Тема эта до того его съедала, что он стал избегать о ней говорить. "Ради Бога, только не об Аксельроде и Мартове, меня тошнит от них". В кафе, избегая жгущей его темы, мы от разговора о {139} повозке перешли к последним известиям с театра русско-японской войны. Выпив два стакана черного кофе и подкрепившись сандвичем (платил Ленин, у меня, как всегда в Женеве, не было денег), я почувствовал себя годным тащить дальше повозку.
   Ленин вышел со мною: "хочу немножечко вам под-могнуть". Повозка стояла задрав кверху свои оглобли. Нужно было ухватиться за самый их кончик и, действуя оглоблями, как рычагом, нагнуть таким образом воз. От передка повозки, упирающегося в землю, до верха вздыбленных оглоблей было, полагаю, более 200 сантиметров. Достать этот верх поднятой рукой нельзя. Ухватиться за него можно было лишь подпрыгнув. Ленин прицелился на одну оглоблю, я на другую. Прыгнули и неудачно, повозка качнулась, но не опустилась. Толстый хозяин кафе стоял у дверей и смеялся. Еще один прыжок и повозка выпрямилась. Ленин с каким-то торжеством произнес. "Ну, вот видите, готово!".
   Я начал, как говорится, рассыпаться в благодарностях, но Ленин, оборвав меня - "пустяки", скомандовал: "двигайтесь, тащите, я вам еще подмогну". Вот это было уже совершенно излишне. Это меня стесняло морально, да, что быстро обнаружилось, и физически. Одному человеку держа обе оглобли, толкать повозку гораздо более сподручно, чем двум. Чтобы не толкать друг друга, им нельзя быть между оглоблями, они должны идти сбоку оглоблей, очень неудобно их держать и не быть в состоянии наклоном тела помогать толканию повозки. Ленин, бросив на меня неумолимый взгляд, всё-таки решил мне помогать.
   Сколько времени и какое расстояние мы прокатили - не знаю. Оно показалось нестерпимо, томительно долгим. У меня было неприятнейшее чувство, что, сверх всякого допустимого предела, эксплуатирую желание Ленина мне помочь. В конце концов, я не выдержал:
   - Держите повозку, Владимир Ильич, даю {140} честное слово, везти вдвоем больше не буду. Прошу вас, бросьте и идите домой. Или, если хотите отбить у меня десять франков, - везите одни.
   - Но вы до места назначения ее не довезете.
   - Довезу.
   - Но что вы будете делать, если в пути придется даже не раз останавливаться? Вы одни выпрямить ее не будете в состоянии.
   - Ничего, найду на подмогу еще двух-трех Лениных.
   Ленин рассмеялся, отдал оглоблю в мое полное распоряжение и, пожав мне руку, уходя, еще раз напомнил :
   - Помните, не менее 15 франков!
   Тронутый таким дружеским отношением ко мне Ленина, смог ли я тогда думать, что через два месяца - этот же человек будет с остервенением выискивать выражения, чтобы меня выругать и оскорбить? И другое еще более важное: смог ли я тогда предполагать, что человек, тащивший со мною повозку, нагруженную рухлядью Петрова, будет основателем на месте империи царей - особого типа государства, перевернувшего всё соотношение мировых сил?
   Конец происшествия после ухода Ленина, в сущности, уже неинтересен. Доскажу его только "для литературного порядка". К месту назначения я пришел, вернее дополз, когда начало смеркаться. По дороге два раза останавливался для отдыха. Первый раз мне удалось, чтобы оглобли не взметнулись, подсунуть их под ветки дерева, второй раз помог какой-то рабочий. Когда я появился, Петров и его супруга, занимаясь вечерним чаепитием, сидели на террасе дачи. Увидев меня, он сбежал с нею с недовольным возгласом: "Наконец-то"! Этот возглас меня до такой степени озлобил, что я стал ругаться.
   - Вы во всем меня обманули. Скрыли и {141} расстояние и тяжесть багажа. Если бы не помощь Ленина, которого случайно встретил в пути, я не смог бы сюда дотащиться.
   Для усиления впечатления я с большим преувеличением стал расписывать, что Ленин почти два часа тащил со мною повозку. Петров изменился в лице.
   - Ленин вам помогал? Он знает кому вы везли багаж?
   - Конечно, знает. Почему мне нужно было это скрывать? Ленин назвал вас эксплуататором и возмущался, что вы обманули меня и дали везти груз, посильный лишь лошади.
   Петров, явно терроризированный этими словами, превратился в медовый пряник. Не позволив мне разгружать багаж, призвав какого-то молодца на помощь, он сам стал вносить вещи в дом. Он пошептал что-то своей супруге и та - она видела меня в первый раз - принимая меня как долгожданного, почетного гостя, пригласила к столу на террасу, предлагая всякую еду, чай, конфекты. Усиленно занимая меня разговором о жаркой погоде, она мельком, дипломатично, ввернула, что ее муж и она симпатизируют и меньшевикам, и большевикам. Участие Ленина в перевозке их вещей видно потрясло и ее.
   Было темно, когда я двинулся обратно в Женеву. Без всякого запроса с моей стороны, принося всякие благодарности и извинения, Петров сунул мне в руку 15 франков. Как раз сумму, назначенную Лениным. В столь позднее время нечего было и думать о посещении Fernay. Оказией побывать в замке Вольтера не пришлось воспользоваться!
   {142}
   ДВА ПРИЗНАНИЯ
   Это было в марте. Я случайно встретил Ленина на rue de Carouge и пошел его проводить до дому. Сделав несколько шагов, мы увидели идущую к нам навстречу В. И. Засулич. Не желая с нею столкнуться нос с носом, Ленин взял меня за руку и быстро свернул в сторону. Он знал, что со времен съезда партии Засулич его ненавидит и отвечал на это холодным презрением. Всё, что она говорила, Ленин считал не заслуживающим никакого внимания. Засулич, по его мнению, уже давно потеряла способность понимать и разбираться в окружающем. Хотя она была ярая меньшевичка, а я - в моем представлении - твердокаменный большевик, все же мне казалось, что Ленин слишком пристрастно, несправедливо судит о Засулич. Неожиданная встреча толкнула меня начать о ней разговор.
   - Вы, Владимир Ильич, очень мало цените Засулич, а всё-таки эта старушка молодчина, например, ясно и основательно она проанализировала смысл событий на юге России и мягко, но твердо, одернула моего товарища Пономарева и меня за некоторые увлечения и иллюзии.
   - О какой статье Засулич вы говорите?
   - "О чем нам говорят июльские дни в Киеве". Статья под таким названием была сначала напечатана в No "Искры" от 25 ноября 1903 г., а потом приложена в качестве предисловия к брошюре Правдина "Революционные дни в Киеве", редактированной {143} Лениным и Крупской. Это обстоятельство вероятно и привлекло внимание Ленина к тому, что я говорю о Засулич.
   - В чем же вы видите "молодечество" Засулич? Что вас так в ней восхитило? Насколько помню, никаких особых достоинств и ценных мыслей в статье не было.
   Отвечая на это Ленину, я счел нужным рассказать какого рода письмо, посланное из Киева к Засулич, побудило ее написать вышеупоминаемую статью.
   В начале девятисотых годов Киев не был значительным индустриальным городом. Рабочее движение в нем было очень слабым. Местный комитет партии не мог похвалиться большим влиянием на рабочую массу. По всем видимым признакам она спала. И вдруг 21 июля 1903 г. прокламации комитета сыграли здесь некоторую роль, начинается забастовка в железнодорожных мастерских, по численности рабочих важнейшем предприятии Киева. В тот же день или на следующий, хорошо не помню, бастуют машиностроительный завод и несколько мелких заведений. Число бастующих превышает 4.500 человек. Явление в Киеве невиданное, неслыханное.
   23 июля - день для меня памятный, я впервые говорил пред двумя с лишком тысячами железнодорожных рабочих, - начинаются стычки между рабочими, войсками и казаками. Рабочие препятствуют выходу паровозов из депо, отправке поездов. Солдатам приказано стрелять в толпу, а казакам разгонять ее нагайками. В этот день есть убитые - восемь человек. Слух о стрельбе бежит по городу, говорят уже о десятках убитых. Среди рабочих растет возбуждение, негодование. В нижней части Киева, на Подоле, рабочие бьют стекла на мельнице миллионера Бродского. Войско опять стреляет, снова два убитых, пораженных шальными пулями. Лозунг "долой убийц" - летит уже по всему рабочему Киеву. Забастовка превращается во {144} всеобщую. Бастуют трамваи, типографии, пароходные мастерские, казенный склад, завод Гретера, дрожжевой завод, булочные, колбасные, кирпичные заводы, строительные рабочие. Вся жизнь как будто, останавливается. Полиция, видя размеры движения, понимает, что она не может его остановить и отходит в сторону. Уличные митинги с пламенными речами происходят беспрепятственно на ее глазах. Охрана города передается войску и казакам.
   Комитет партии чувствует, что бастующие ждут указания, что им делать. Им нужно бросить какой-то лозунг. В Комитете дебатируют, отвергают предложение о панихиде по убитым, долго спорят, ищут "лозунга" и с промедлением решают пригласить всех "честных людей" собраться на Софийской площади в час дня в воскресенье 27 июля - провозгласить "вечную память" убитым и заклеймить убийц-слуг царского правительства. Демонстрация по замыслу Комитета должна иметь мирный характер и длиться не более полчаса.
   На эту демонстрацию, кроме нескольких десятков лиц, главным образом членов организации, никто не пришел. Обширная Софийская площадь была пустыннее, чем обычно и в час дня, именно когда должна была начаться демонстрация, по всем линиям города побежали трамвайные вагоны, невидимые в предыдущие дни. Без всякого лозунга, без всякого приглашения, рабочие приступили к работе. Забастовка окончилась столь же внезапно, таинственно, непонятно, как из солидарности с железнодорожными рабочими - она вспыхнула и превратилась во всеобщую.
   На члена Комитета Н. Ф. Пономарева и на меня, которого Правдин в своей брошюре называет "сторонником решительных мер", - события июльских дней произвели огромное впечатление. От того ли, что впервые пришлось говорить перед двумя тысячами железнодорожных рабочих, потом на многолюдной сходке за {145} Днепром типографских рабочих, на Галицком базаре, в разных других местах, т. е. находиться всё время среди крайне возбужденной толпы, ею возбуждаться, ее возбуждать - я потерял всякое равновесие, потерял голову. Бешеное желание мести охватывало меня при мысли об убитых. После окончания забастовки мы с Пономаревым решили, как мы говорили, "всё додумать до конца", понять, что же произошло. Пономареву, как и мне, ему в меньшей степени, казалось, что мы были свидетелями каких-то экстраординарных событий, нигде и никогда в таком виде не происходивших в мире.
   Забастовка нам показала, что рабочий класс - Сфинкс.
   Его мы не знаем. Какие до сих пор были у нас пути и средства, чтобы добраться до мыслей и чувств этого Сфинкса? Наш организованный "контакт" с рабочим классом несмотря на всю энергию его упрочить - был слаб. И показания, даваемые этим контактом, приводили к заключению, что рабочая масса находится в глубокой спячке, среди нее нет никаких признаков стойкого революционного чувства. Всеобщая стачка грянула как гром среди белого дня. Она свидетельствовала, что у нас нет в сущности никакого знания о действительном состоянии и психологии рабочих. Во время стачки проявилась, с одной стороны, неожиданная, необычайной силы, солидарность всех рабочих профессий, а с другой стороны, совершенно не предполагаемое революционное чувство и готовность рабочих не останавливаться перед самыми крайними средствами борьбы и отпора властям.
   Судя по поведению Киевского Сфинкса, о психологии которого мы "ни черта не знали", (лишь гадали на основании книжных формул) легко можно допустить, тому доказательство стачка в Ростове, - что Сфинкс может себя проявить и в других городах и местах. Следовательно, революция, о которой принято говорить, как о чем-то отдаленном, может придти неожиданно, гораздо скорее, чем мы думали {146} (через два года она и пришла!). А сойдясь на этом, мы стали обсуждать, во-первых, что во время июльских дней мы должны были бы делать и не делали, и, во-вторых, что должна делать партия, когда уже во многих городах вспыхнет такая же неожиданная и останавливающая всю жизнь забастовка как в Киеве? Мы порешили, что, в предчувствии подобных событий, партия должна иметь тщательно разработанный план действий и требований. Доклад на эту тему я набросал и передал Пономареву, он должен был внести в него свои поправки и дополнения. За подписью нас обоих мы хотели послать его в "Искру", но вскоре после этого я был арестован и за составление доклада в окончательном виде взялся один Пономарев.
   Н. Ф. Пономарев - большая умница и талантливый человек (как многие русские люди он погиб от пьянства и от в пьяном виде полученной и запущенной болезни), анализируя мой доклад, конечно, заметил его "хилиастический", имперессионистский характер и разные революционные "излишества". Недели чрез две после июльских событий, революционный хмель, круживший нам голову, с него слетел и он смотрел на вещи гораздо более трезво. Мой доклад он переделал, придал ему "трезвый" вид и послал его В. И. Засулич.
   Он, однако, оставил нетронутой мысль, что ничего подобного Киевским событиям в Европе никогда не происходило, и что в ожидании будущих подобных событий нужно иметь общероссийский "план действий". "Не настала ли пора подумать, как именно должно произойти падение царизма, и что станет непосредственно на его месте? Не пора ли начать определять способы и пути революции. Решительная минута не так уж далека и встретить ее неподготовленными, без определенного плана, было бы величайшей ошибкой. Если бы удалось в каком-нибудь центре временно овладеть властью, победа, вследствие отсутствия определенного {147} общерусского плана, обратилась бы в поражение. А о победе можно не только мечтать, но и думать".
   Статью Засулич, отвечающую на письмо Пономарева, я прочитал только попав в Женеву. Все ее суждения мне показались очень правильными. Гипнотизирующее влияние киевских событий от меня тоже отлетело и критика Засулич, направлявшаяся против "плана", дирижирующего ход революции, и утверждения, что стачек, подобных киевским нигде в Европе не происходило, мне представлялись вполне основательными.
   Рассказывая обо всем этом Ленину, в ответ на его вопрос, что меня "восхитило" в статье Засулич, я сказал :
   - Хорошо, что в руки Засулич попало письмо Пономарева, а не мой доклад. Вот влепила бы она мне за разные глупости, а глупости были неизбежны потому, что голова кружилась.
   Ленину, которому, насколько можно было заметить, мало доставляло удовольствия слышать похвалы Засулич, спросил:
   - А за какие такие глупости вы могли ожидать от нее порицание?
   - О, их было много. Например, предложение строить баррикады.
   - С каких это пор на языке революционера баррикады называются глупостями? Не с того ли момента, когда всякий революционный акт, не входящий в горизонт "Новой Искры", начали считать опасным "бланкизмом", "якобинизмом"?
   - Вы неправы, Владимир Ильич, баррикады в июле в Киев были бы даже больше, чем глупостью. Было бы убитых не десять человек, а 200 или 300, что от этого выиграл бы рабочий класс?
   - Не будем пока это обсуждать, лучше скажите - какие это другие глупости, которые вы предлагали делать?
   {148} - Если не глупостью, то некоторой пинкертоновщиной было предложение, надев маски, овладеть ночью какой-нибудь типографией и там заставить наборщиков набрать и отпечатать большие революционные афиши. Мало продуманной авантюрой было и предложение ворваться в квартиру губернатора Штакельберга, считавшегося главным виновником стрельбы в железнодорожных рабочих, увести его куда-нибудь за город и там не убить и не повесить, а беспощадно высечь розгами.
   Ленин меня прервал и сказал, что ему совсем не нравится "усмешечка", с которой я якобы, рассказываю о киевских событиях. "Засулич вас слегка покритиковала и вы уже не знаете как ей угодить, попасть в ее линию, не замечая, что линия-то кривая". Для исчерпывающей характеристики Ленина, его политической линии, то, что потом он говорил, мне теперь кажется крайне важным. К сожалению, я не в состоянии это передать с достаточной полнотой и точностью, какую бы требовал данный случай. Из памяти, например, вылетела его мотивировка, что "линия" Засулич в оценке июльских дней в Киеве была "кривой". Его дальнейшие рассуждения окончившиеся заявлением, что он - Ленин - доживет до социалистической революции в России - показались мне до такой степени неожиданными, столь двусмысленными, столь противоречивыми господствовавшей марксистской доктрине, отвергавшей мысль о близости социалистической революции, что я колебался как относиться к словам Ленина, не шутка ли это? Вероятно такое состояние неуверенности и привело к тому, что слышанные слова не запечатлелись с четкостью, как при других разговорах с Лениным и я не могу передать ни оттенков мысли Ленина, ни ее развития, а лишь грубые куски, вырванные из этого разговора. Возражая Ленину по поводу "усмешечки" я сказал:
   - Вопрос не в "усмешечке", а в освобождении от иллюзий, в требовании трезвой оценки того, что {149} произошло. Захваченные совершенно непредвиденными событиями, считая обнаружившуюся в них огромную солидарность всех даже самых отсталых рабочих явлением экстраординарным, мы подверглись такому идейному шатанию, что готовы были думать, что узрим социалистическое небо.
   - О социалистическом небе (выражение мне не нравится), надеюсь, вы говорите без усмешечки и не считаете глупостью? Вас тогда нужно бы из партии гнать!
   - Не искажайте мои слова! Не социализм глупость, а глупость в июле 1903 г. видеть социализм, появляющимся из-за спины десяти или двенадцати тысяч забастовавших киевских рабочих, в конце концов, горстки рабочих.
   - Горстки? А сколько вам нужно миллионов, чтобы сказать - вот идет социализм? Нужно ли для этого 8.888.888 и ни одним рабочим меньше?
   И Ленин начал объяснять, что, с точки зрения теории, для установления социализма нужны объективные экономические условия и условия субъективные организованность рабочего класса, его революционность, готовность рабочих бороться, иначе говоря, "социалистическое движение". Но, особенно подчеркнул он, вот что не нужно забывать. Английский капитализм вполне создал объективные материальные предпосылки для социалистического строя, а между тем, социалистического революционного движения в Англии совсем нет. Трэд-юнионизм не есть социализм. В этом отношении наши киевские и ростовские рабочие, проявившие всех поразившую солидарность и желание прибегнуть даже к самым крайним средствам борьбы, куда более социалистичны, чем английские. То же самое можно сказать и об Америке. Социалистическая революционность в ней нуль, а объективные предпосылки для социализма более обширны чем в Англии. Упускать субъективный {150} фактор, характер, революционность рабочего движения страны и оперировать только объективным, экономическим фактором, значило бы ".опошлять" марксизм. Нужно "диалектически" относиться и к самому вопросу об объективных условиях социализма. Нет никакого абсолютного и формального измерения экономической подготовленности страны к социализму. Нельзя сказать, - данная страна готова к социализму, раз в ней, например "60% " принадлежат к рабочему классу. "Истина всегда конкретна, всё зависит от обстоятельств времени и места". В стране среди десятков тысяч разных предприятий может быть только 50 очень больших фабрик и заводов. С формальной точки зрения никаких социалистических перспектив у этой страны в данный момент нет. Число больших предприятий смехотворно мало и число их рабочих в общей рабочей массе страны ничтожно, но если эти 50 предприятий сосредоточивают у себя важнейшее производство страны - уголь, чугун, сталь, нефть и т. д. и все их рабочие превосходно организованы в революционную социалистическую партию, являются передовым, самым сознательным авангардом рабочего класса, отличаются высокой степенью боевой энергии - вопрос о социалистических перспективах в этой стране и о значении "горсти" рабочих принимает совсем не тот вид, который придают вопросу люди "опошляющие марксизм". Таким пошляком был П. Струве - сказал Ленин. В бытность его легальным марксистом, в частной беседе, ссылаясь на все законы об условиях победы социализма, Струве доказывал, что в России раньше чем чрез 100 лет нельзя и думать о введении социализма.
   В рассуждениях Ленина было для меня что-то настолько странное, двусмысленное, противоречащее общепринятым партийным понятиям, что я воскликнул:
   - Сознаюсь, не понимаю, куда клонят ваши слова! Неужели вы в самом деле думаете, что в России в близком времени может быть социалистическая революция?
   {151} Но ведь по всем правилам марксизма и не Струве, а Энгельса и Плеханова, можно доказать, что в России нет и долгое, долгое время не будет никаких возможностей такой революции. Социалистическую революцию ни вы, ни я во всяком случае не увидим.
   - А вот я, позвольте вам заявить, глубочайше убежден, что доживу до социалистической революции в России.
   Мы подошли в это время к дому, где жил Ленин, и он ушел к себе. Разговор был окончен и на эту тему больше не возобновлялся. Заключительные слова Ленина быть может были только шуткой? Нет, они были вполне серьезны. Заявление подобные тому, что я от него услышал, Ленин два года до этого делал и другим лицам. В журнале "Пролетарская революция" (1924 г. No 3) H. И. Алексеев рассказывает, что в 1902 г. в Лондоне, беседуя с Лениным, он насмешливо отозвался об одной английской газете ("Джастис"), делавшей предположение о возможности в близком времени в России социалистической революции. Алексеев, как вся партия, считал такую мысль, конечно, абсурдной и ее высмеивал. Замечаниями Алексеева Ленин был очень недоволен. "А я надеюсь дожить до социалистической революции, - заявил он решительно, прибавив несколько нелестных эпитетов по адресу скептиков".
   Глубочайшая вера Ленина "дожить до социалистической" революции меня сейчас никак, нисколько не удивляет. Это аксессуар его двойственной души. С тех пор как его "перепахал" Чернышевский (1887-1888 г.), он в своем подсознании, в глубинах души, носил социалистический хилиазм, присутствие скрытых или более явных элементов которого можно проследить, анализируя его произведения, начиная с самых ранних, написанных в 1893-94 г. В Сибири, в ссылке, этот хилиазм как будто исчез, в этот период Ленин в своих политических и экономических взглядах обнаружил поразительную {152} умеренность и трезвость, но в следующем периоде, начиная с "Что делать" хилиазм опять выплыл наружу. Ровно через год после того, что я слышал от Ленина, он в газете "Вперед" (No 30 март 1905 г.) писал, что социал-демократия "осрамила бы себя", пытаясь "поставить своей целью социалистический переворот". Но одновременно проповедуя необходимость "диктатуры пролетариата и крестьянства", - он замаскированным путем фактически, бессознательно, толкался к тому самому социалистическому перевороту, который, как будто бы отвергал (Сталин в его "Кратком курсе истории компартии" (издание 1950 г., стр. 70) пишет, что в 1906-7 г.г. "диктатура пролетариата и крестьянства нужна была Ленину не для того, чтобы завершив победу революции над царизмом, закончить на этом революцию, а для того чтобы начать прямой переход к социалистической революции". Вот редкий случай, когда мы соглашаемся со Сталиным. "Это была, утверждает он, новая установка по вопросу о соотношении между буржуазной и социалистической революциями". Здесь уже ошибка: особенного нового в такой "установке" нет. С конца 50-х годов 19 столетия в революционной среде (вспомним хотя бы Чернышевского) глубоко сидит мысль о прямом переходе, минуя буржуазный строй, к социализму.).
   Вера в духе Чернышевского и левых народовольцев, якобинцев-бланкистов в социалистическую революцию и неискоренимая, недоказуемая, глубокая, чисто религиозного характера (при воинственном атеизме) уверенность, что он доживет до нее - вот что отличало (и выделяло) Ленина от всех прочих (большевиков и меньшевиков) российских марксистов. В этом была его оригинальность. И, вероятно, здесь нужно искать одно из объяснений его загадочного, непонятного, гипнотического влияния, о котором писал Потресов.
   Если при более глубоком знании Ленина мне ни в коем случае не следовало бы так удивляться услышанному от него убеждению, что он доживет до социалистической революции, было другое его признание не вызвавшее во мне ни удивления, ни чувства неожиданности, {153} встреченное как нечто естественное и понятное. А между тем оно должно вызывать недоумение, слишком уже оно несвойственно Ленину. К этому другому признанию я сейчас и перейду, но могу это сделать не прямо, а проходя только через мостик некоторых моих сентиментов и переживаний, без привлечения которых обстановка признания Ленина станет непонятной.
   В России до 1905 г. сочинения Герцена были запрещены. С цензурными выемками первое издание некоторых его произведений появилось лишь в 1907 г. Из всего литературного наследия Герцена я знал лишь его самые ранние статьи, случайно попавшиеся мне в руки в Уфе в старых журналах. Позднее удалось прочитать "С того берега", но не в подлиннике, а в немецком переводе. Может быть, потому, что некоторые страницы "Vom anderеn Ufer" показались нелегкими для чтения, потребовав словаря, это произведение не оставило в мозгу никакой зарубки. В Женеве впервые пришлось прочитать главное произведение Герцена "Былое и думы". То было настоящее открытие, полное огромного интеллектуального и эстетического наслаждения. Я и жена моя были буквально покорены талантливостью "Былого и дум" и так как мы оба провели детство в деревне, точнее сказать, в помещичьих усадьбах, нам, как мне кажется, были более чем другим близки, душевно созвучны, страницы, где Герцен вспоминает свою жизнь в Покровском и Васильевском, подмосковных имениях его отца (Мог ли я тогда предполагать, что в 1914-15 г. буду часто бывать в доме Герцена в Покровском, производить "раскопки" на чердаке покосившегося столетнего амбара, найду акт от 1823 г. ввода Яковлева - отца Герцена, во владение Покровским, равно как некоторые документы, относящиеся к лету 1843 г., когда Герцен там жил.).