Осенью 1898 г., незадолго до моей высылки из Петербурга, я слушал на сходке в Технологическом Институте речь одного студента старшего курса. Начальство Института, чтобы помешать сходке, выключило в аудитории электричество; освещенная кое-где {52} принесенными свечками, она была погружена в темноту. Ни фигуру, ни лицо этого говорившего студента различить было нельзя, доносился лишь из мрака глухо звучавший голос, и вероятно, эта обстановка усиливала впечатление от его речи, крепко врезавшейся в память. Он желчно говорил о студенческом движении: "Вы устраиваете сходки, протестуете, волнуетесь, думаете сделать что-то большое. Неужели вы не понимаете, что вы не сила? Вы ничто. Такое же ничто как болтающая либеральная буржуазия и беспомощное, темное, забитое крестьянство. Единственная сила, способная разрушить современный строй - это мощный числом, хорошо организованный, познавший свои классовые интересы пролетариат. Научный социализм устами Маркса учит, что ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются скрытые в ней новые производительные силы. И с головы самодержавно-крепостнического строя не упадет ни один волосок, и этот строй не погибнет, пока не разовьется российский капитализм, пока из брошенных на фабрики и заводы крестьян и мещан не сформируется мощный рабочий класс. Этого класса у нас еще нет, а те слои его, которые существуют, удушаются варварскими условиями, свойственными начинающему появляться капитализму. Если вы, действительно, хотите делать полезное общественное дело, оставьте ненужную болтовню, идите в рабочую среду, помогайте ей как можете, чем можете. Делайте всё, чтобы улучшить, поднять ее нищенский уровень жизни, избавить ее от каторжного одиннадцатичасового рабочего дня. Помните - только из этой среды придет в будущем освободитель нашей страны".
   Когда этот оратор кончил свою речь и спешил скрыться - кто-то из аудитории ему крикнул вдогонку:
   - Спасибо за панихиду! Вы посоветовали нам ничего не делать, лечь спать и дожидаться, пока появятся фабрики и разовьется капитализм...
   {53} О марксизме в таком "панихидном" виде пришлось слышать первый раз. В нем было что-то верное, и, вместе с тем, непереносимое узкое, сковывающее волю. То, что писала подпольная "Рабочая Мысль" Петербурга и "Рабочее Дело" заграницей, - содержало, особенно у "Рабочего Дела", лишь ослабленные отголоски этого марксизма. Не проявляясь особенно открыто, он всё-таки, несомненно, существовал. Со сторонниками таких взглядов пришлось встречаться в Киеве в 1900,
   1901 г. и даже 1902 г. И у всех их главный рецепт гласил: идите к рабочему классу, только к нему, помогайте улучшить его экономическое положение, разоблачайте фабричные порядки, пробуйте устраивать стачки... Против этой системы взглядов, получившей название "экономизм", и выступила в 1901 г. "Искра" и с каждым доходившим до нас номером газеты, мы делались всё более и более "искровцами". Из области стачечной борьбы только за повышение заработной платы газета вела к борьбе на почве решительно всех проявлений общественной жизни.
   Она писала о телесном наказании крестьян, взяточничестве чиновников, самодурстве министров и губернаторов, обращении полиции с населением, об унизительном положении земств, студенческом движении, об отдаче студентов в солдаты, преследовании сектантов, удушении печати и прочем, и прочем. Это было обличением всех сторон самодержавного строя и так из области только "экономики" ("экономизма") мы перемахнули в область "политики", почти только одной "политики"...
   "Искра" в 1901 г. подготовила почву для "Что делать" Ленина и когда эта книга появилась - она была восторженно принята всей нашей киевской группой молодых социал-демократов, уже "ходящих" в рабочую среду, но далеко не всегда уверенных, делают ли они то, что "надо делать". Ленинская книга была уже безудержной борьбой с панихидным марксизмом и экономизмом.
   {54} Идее, что даже "волосок нельзя содрать с головы самодержавия, пока не разовьется капитализм" и рабочий класс не станет многочисленным, Ленин противопоставлял: "дайте нам организацию настоящих революционеров и мы перевернем Россию". Призыву идти только в рабочую среду он противопоставлял призыв "идти во все классы общества" в качестве "теоретиков, пропагандистов, агитаторов, организаторов". Вместо "тред-юниониста", организующего стачечные кассы и общества взаимопомощи, он выдвигал образ "профессионального революционера", Георгия Победоносца, борющегося с драконом, откликающегося "на все случаи произвола и насилия, к каким бы классам ни относились эти случаи". Это нам нравилось.
   Ленин воспевал "беззаветную решимость", "энергию", "смелость", "инициативу", "конспиративную ловкость" революционера и доказывал, что личность в революционном движении может творить "чудеса". Могучая, тайная, централизованная организация, состоящая из профессиональных революционеров, "всё равно студенты ли они или рабочие", по его словам, будет способна на всё "начиная от спасения чести, престижа, преемственности партии в момент наибольшего угнетения и кончая подготовкой, назначением и проведением всенародного вооруженного восстания". Эта организация опрокинет самодержавие "могучий оплот не только европейской, но и азиатской реакции" и сделает "русский пролетариат авангардом международного революционного пролетариата". Словом, из "Искры" возгорится пламя.
   Лишь чрез много лет обнаружилось - куда собственно вела книга Ленина, но тогда, в 1902-3 г.г., о том не могло быть и мысли. В книге были какие-то неувязки, но на них не обращалось внимания. Она полыхала буйным волюнтаризмом (в ее основе, несомненно, лежало далеко отходящее от марксизма "героическое понимание истории") и ее призывы "водить", {55} действовать, бороться, проникаясь "беззаветной решительностью", находили у нас самый пламенный отклик. В. Вакар в брошюре, изданной в 1926 г. киевским отделом Истпарта (Истории партии), описывая революционное движение в Киеве в 1901-1903 г.г., писал:
   "Студент-политехник Вольский принимал в этот период чрезвычайно активное участие в работе социал-демократического комитета. Это был тогда здоровый, цветущий, жизнерадостный юноша атлетического сложения. Его энергичный и экспансивный характер толкал его всегда на самые опасные и трудноисполняемые предприятия, требовавшие смелости, решительности, а иногда ловкости и физической силы. Борьба, риск и опасность увлекали т. Вольского".
   За исключением наименования "юноши" (я казался моложе моего возраста), мои паспортные приметы кажется правильны. И если я указываю на них, то потому, что этими приметами - смелостью и решительностью - отличалась вся наша группа. Ее психология превосходно подходила под концепцию "Что делать", и поэтому-то она и нашла в нас верных исполнителей всех ее указаний. В этом смысле мы, можно сказать, были тогда стопроцентными ленинцами.
   Плеханов, после своего разрыва с Лениным, по поводу "Что делать" язвил, что "Ленин написал для наших практиков катехизис, не теоретический, а практический, за это многие из них прониклись благоговейным уважением к нему и провозгласили социал-демократическим Солоном". Верно: "Что делать" воспринималось как катехизис и он был для нас ценен своими рецептами практического и организационного порядка. Высокая оценка этого катехизиса наводила на мысль, что было бы превосходно, чтобы после съезда Ленин занял бы такой пост, который на основании врученного съездом права позволил бы ему контролировать, {56} следить за местными организациями, "подтягивать" их, способствовать их превращению в те отряды, которые могли бы уже штурмовать самодержавие. На эту тему мы однажды долго беседовали с Красиковым, лежа на траве в лесу за Киевом. Мысли были темноваты, мало продуманы, они все же приходили в голову и это объясняет, почему, попав в Женеву, и слыша обвинения Ленина в "диктаторстве", в желании командовать партией, - меня это не шокировало.
   Съезд партии, намеченный осенью 1903 г. - должен был ее объединить и тем придать ей огромную силу. Вместо этого, произошел раскол. Первые сведения о нем я получил, находясь в киевской тюрьме. Смутно клочками дошли слухи о каких-то разногласиях - кого считать членом партии. Потом пришли слухи о борьбе на съезде за состав Центрального Комитета и редакции "Искры", как всем известно до сего времени слагавшейся из шестерки: из трех "стариков" (Плеханов, Аксельрод, Засулич) и трех молодых - Ленин, Мартов, Потресов (Старовер).
   О происшедших изменениях в редакции я впервые узнал от соседа по тюремной камере - Грюнвальда, выборного старосты от политических заключенных, в качестве такого имевшего право посещать камеры всех этажей тюрьмы и посему имевшего возможность набираться разных новостей, всякими окольными путями долетавших до тюрьмы. Грюнвальд не был поклонником Ленина, его симпатии склонялись к "экономизму". "Съезд, - сказал он - по предложению Ленина хамским образом удалил из редакции таких почтенных лиц как Аксельрод, Засулич, Старовер. Хорошенький съезд".
   Я протестовал против выражения "хамским образом", но самый факт не произвел на меня большого впечатления. Пусть Аксельрод почтенная фигура, но имя его, редко появлявшееся в печати - я знал только две им написанные брошюрки - мне мало что говорило.
   Имя Засулич - было много ярче. Все {57} знали, что 26 лет назад, заступаясь за наказанного розгами политического заключенного, она стреляла в петербургского генерал-губернатора Трепова. Она была как бы предшественницей "Народной Воли". Кроме того, под псевдонимом Каренин она написала интересную книгу о Жан-Жаке Руссо. Однако, эти достоинства обычно стирались тем, что о ней говорили приезжающие из-за границы партийцы: "Вера Ивановна, знаете ли, дряхлая старуха. Ведь ей 50 лет (это ныне меня возмущающее указание - тогда производило впечатление), куда ей работать! На нее никак нельзя рассчитывать". Много меньше мне говорило имя Старовера-Потресова. Только позднее, в течение второй эмиграции, т. е. после ухода из "социалистического царства", я мог узнать и оценить этого благородного и талантливого человека.
   При таком отношении к трем названным лицам я не усмотрел ничего "хамского" и ненормального, что съезд (как я потом узнал) 19 голосами против 17 не избрал их в состав редакции. Нежелание Мартова быть в редакции без этих лиц я нашел отрицанием постановления съезда, "возмутительным" нарушением дисциплины, а это словечко, после приятия "Что делать", часто напрашивалось на язык. В конце концов, мне представилось самой желательной и нормальной ситуацией, чтобы в редакции "Искры", столь важном и руководящем партийном органе, осталось только два редактора: отец русского марксизма - Плеханов и такой выдающийся человек-теоретик, организатор, практик, как Ленин.
   До моего ареста я работал в "Киевской Газете". В ее ведение, помимо редактора, вмешивались два издателя и газета от этого трехголовья страдала. Секретарь редакции, поднимая руки к небесам, часто мне говорил: "Я двадцать лет работаю в газетах, это такое дело, которое не терпит многих командиров, в газете должен быть один верховный командир, подобно капитану на судне". Аргументы и иллюстрации им приводимые казались мне {58} столь вескими, что, распространяя их на "Искру", я стал находить очень полезным исчезновение в ней шестиголовья и замену его двухголовьем. Но в конце ноября в тюрьму пришло известие, что Ленин был принужден покинуть "Искру" и в ней появилось пятиголовье, т. е. в нее возвратились невыбранные съездом редакторы.
   Этот факт я счел каким-то пронунциаменто, я ломал голову, силясь понять, что случилось, что это могло означать. Раз Ленина удалили с руководящего поста партии, значит победили люди, отвергающие ленинский "катехизис", а отвергнуть его было бы равносильно отрицанию всего, что мы думали и делали с 1901 г., следуя за "Искрою" и "катехизисом". Отсюда можно понять, что еще до приезда в Женеву, у меня появилась враждебность к женевским меньшевикам и желание защищать Ленина. Абсолютной уверенности, что в своем поведении на съезде и после съезда он во всем прав, конечно, не было. Нужна была малость, один небольшой толчок, и такая уверенность создалась. На нее подтолкнул один человек. Если бы я не столкнулся с ним - я не объявил бы себя решительным сторонником Ленина. Не сделай я этого, Кржижановский не послал бы меня в Женеву, а не попади я в нее - не было бы и встречи с Лениным и целый период моей жизни был бы наверное совсем иным...
   Кажется, в июне 1903 г. в число членов Киевского Комитета вступил - не помню уже откуда - приехавший товарищ, его мы звали Александром. Настоящая его фамилия Исув.
   Он занимал позднее видное место в меньшевистской партии и считался выдающимся "практиком". Фальшивый паспорт, с которым он появился в Киеве, возбудил подозрение полиции. Снятую им комнату он должен был поэтому оставить и искать ночлега у разных лиц. Для этого он довольно часто приходил ко мне, а, кроме того, еще чаще нам приходилось встречаться, обсуждая всякие комитетские дела. Трудно себе {59} представить две человеческие породы более разные, более противоположные, чем он и я. Он был до невероятности худ, слаб и, как труп, бледен. У меня бицепсы 42 сантиметра в обхвате - наверное толще его ноги.
   Он всегда был серьезен, угрюм, никогда не смеялся, изредка на губах пробегала тень чего-то отдаленного, похожего на улыбку. А я, признаюсь, никогда не упускал случая повеселиться и посмеяться. Для него не существовало ничего, кроме революции и "служения рабочему классу". Революция захватывала и меня, всё же было кое-что и вне ее. Он читал только марксистскую литературу, больше всего нелегальную, ее превосходно знал и особенно историю революционного движения в России. Последнюю я знал плохо, но я читал многое другое, например, историю философии. К этому моему чтению Александр относился с великим подозрением. Его глубоко возмущало, что я не считаю Плеханова философом. "Не по чину берете, критикуя Плеханова", - говорил он мне.
   В нашей "кампании" постоянно велись разговоры и споры о разных частях марксовой доктрины и не всегда они приводили к славословию Маркса. Исув никогда в этих спорах не участвовал. Он считал их лишними, я бы сказал "греховными". "Начали косточки Маркса промывать", - недовольно замечал он. В моей комнате были вещи, от которых он отворачивался с нескрываемым отвращением: тяжелые гири и штанги. Ему было непостижимо, что человек, называющий себя социал-демократом, даже просто интеллигентный человек, может увлекаться атлетикой, грубым "цирковым" делом - поднятием тяжестей. Такой человек, по его мнению, не может быть серьезным революционером. "Прочитайте биографии всех известных революционеров в мире и ни одного не найдете, кому в голову бы пришло ворочать гири". Найдя однажды у меня на столе "Так говорил Заратустра", Александр сказал: "Вы и это читаете?" - и брезгливо, точно это была какая-то похабная книга, {60} ее от себя отстранил. Желая его подразнить я стал доказывать, что у Ницше есть специально ему - Александру - посвященная глава - "О ненавидящих тело". Тело он, несомненно, презирал. Я считал его монахом. Я был уверен, что он никогда не знал женской ласки, отворачивался, бежал от нее.
   В нашей квартире, да и во всей нашей группе, часто шли разговоры - почему мы участвуем в революции. "Участие в ней, - говорил Александр, - диктуется долгом пред угнетенным пролетариатом, мы должны отдать все наши силы для его освобождения, это принудительное веление совести". Никто из нашей коммуны и ближайших к нам товарищей не стоял на этой точке зрения. Мы находили, что служение революции, "общественному благу" не должно чувствоваться долгом, чем-то извне диктуемым, принудительным. Если это долг, обязанность, тогда те жертвы, которые личность несет при царском режиме, участвуя в освободительном движении, ей неизбежно будут казаться тяжелыми. Нужно так организовать свою психику, чтобы на все тяжелые испытания (тюрьма, ссылка, избиения) отвечать извнутри идущим "Наплевать, я на это шел, я знал, чем это мне грозит".
   Вместо чувства "приказа", "веления" ("ты должен"), должно быть чувство свободного: "я того хочу". "Хочу", идущего не от "я" эгоиста, а от развиваемых личностью альтруистических эксоцентрических чувств ("Очерк альтруистической морали" Гюйо очень читался!). Из нашей группы ленинцев по меньшей мере человек пять-шесть (два брата Зеланд, я, Пономарев, Мельницкий, кажется - Бьянки) строили свое "хочу" на Ницше и Гюйо. Вязалось ли это с "Что делать" - особый вопрос. "Если участие в революции, - возражал Александр, - базируется не на долге, а только на "хочу", то ведь может наступить момент, когда вы скажете: Не хочу". "Да, - отвечали мы - такой момент, теоретически рассуждая, может наступить, но если он {61} наступит - неужели нужно будет тянуть революционную лямку по принуждению, под хлыстом?". Разговоры на эту тему обычно кончались тем, что Александр хлопал дверью и уходил. Он заявлял, что "никогда и ни при каких условиях из революции не выпадет. Те, кто участвуют в ней по долгу - до конца жизни останутся революционерами, тогда как те, кто допускают уход из революции, этим самым обнаруживают, что у них к революции неустойчивое и подозрительное отношение".
   Постоянные споры с Александром подтачивали мои с ним отношения и в один день они резко и окончательно испортились.
   Ему пришлось однажды ночевать у 3-ского, бывшего несколькими годами пред этим моим коллегой по Технологическому Институту в Петербурге. Уже не знаю, почему 3-ский рассказал Александру, что в Петербурге я "дрался на дуэли". Такая история со мною действительно произошла. Ничего позорного я и по сей день в ней не вижу. Она только глупа - было очень нелепо из-за "Прекрасной Дамы", далеко не прекрасной, подставлять под пулю лоб. Я, а потом по моей просьбе и 3-ский, тщетно уверяли Александра, что никакой дуэли не было, что 3-ский только шутил. Он этому не поверил, а в самом факте усмотрел "разоблачение меня". Приговор его был беспощаден: 3-скому он объявил, что я, в сущности, не революционер-социалист, а по своему характеру подобие немецкого бурша-дуэлянта, любитель авантюр.
   Он перестал ко мне приходить и с тех пор на заседаниях комитета, собраниях пропагандистов, на разных совещаниях в каждом высказываемом мною мнении, предложении, стал упорно искать и непременно находить какую-нибудь мысль или даже фразу подозрительной, еретической, уклоняющейся от принципов марксизма, от тактики или программы партии. И, не глядя на меня, он произносил длинную речь о моих ошибках. Когда речь заходила о каком-нибудь смелом (по тому {62} времени!) предприятии, например, спасении нелегальной литературы, оказавшейся в опасном месте, неожиданном появлении с речью на какой-нибудь фабрике, Александр, обращался ко мне: "Вы, конечно, за это беретесь?". Тон его при этом был крайне неприятен. Я узнал потом от старейшего члена нашего комитета "Деда" (Я. Г. Френкеля), что мое желание браться за всякого рода опасные предприятия Исув объяснял "только присущим мне вкусом к авантюре" (Два года спустя (в 1905 г.) после этих стычек с Исувом мне пришлось снова быть с ним в подпольи, на этот раз уже в московском комитете меньшевиков. Один из членов этого комитета П. А. Гарви в своей книге ("Воспоминания социал-демократа" Нью-Йорк 1946г.), описывая то время, дает портреты участников движения. Обо мне, после нескольких лестных слов, он говорит, что я "отличался большой впечатлительностью, импрессионизмом, но и большой инициативой, не останавливающейся пред самыми рискованными предложениями, которые иногда прямо "эпатировали" более уравновешенных членов комитета, особенно И. А. Исува, у которого глаза в таких случаях начинали метать молнии и колени дрожать, что нисколько не смущало всегда веселого и оживленного Вольского" (стр. 590). По свойственной Гарви деликатности он кое о чем умалчивает, однако, не скрывает, что на иные мои предложения в комитете смотрели как на "очередную авантюру". Кто так смотрел? Не Гарви, я с ним был в превосходных отношениях. Этот взгляд на меня внушал Исув. Вот пример. В Москве с некоторым и даже большим риском для себя (за это по головке не гладили) я "слепил", отыскивая в течение четырех месяцев нужные связи в казармах, организацию из десяти солдат разных частей московского гарнизона. Кстати сказать, первую связь, оказавшуюся крайне важной, получил из "буржуазных кругов" от члена конст.-демократической партии, князя Шаховского. Исув, приехавший в Москву позднее меня, узнав, что с этой организацией имею дело я, немедленно начал убеждать других членов комитета запретить мне иметь какое-либо касательство к военной организации. Он уверял, что вследствие присущего мне вкуса к авантюре я могу сделать что-то опасное. Что? Уж не думал ли он, что во главе этих "10" (почти "12" Блока!) пойду на приступ дворца московского генерал-губернатора. В его убеждении, что я обязательно должен учинять авантюры было нечто патологическое.).
   Из-за этих слов у меня {63} произошло с ним резкое столкновение. Еще большее столкновение произошло по следующему поводу. Если память мне не изменяет, это было в дни всеобщей стачки. В квартиру, где мы заседали, прибежал запыхавшийся гонец, сообщивший, что где-то за Галицким базаром собралась толпа рабочих и требует "оратора из комитета". Схватив фуражку, я бросился к двери. Опередив меня, Александр заслонил дверь, заявив, что не даст мне выйти, пока не скажу, что буду говорить рабочим. У меня в глазах потемнело, схватив его в охапку, я через комнату бросил его в угол. За это через две недели пришлось предстать пред третейским судом под председательством проф. M. M. Тихвинского. Суд мне высказал порицание, я попросил у Александра извинение, однако, без большого раскаяния. Любопытно, что все осудившие меня судьи, как выяснилось из откровенных разговоров, внутренне были на моей стороне и, если бы реакция против "заслона" Александра не была бы так груба, порицание получил бы не я, а он.
   Таковы были мои отношения с Александром. И вот от него, когда я сидел уже в тюрьме, к кому-то из заключенных пришло в декабре большое письмо подробно описывающее, что происходило на съезде и после него. Александр, очевидно, получил эти сведения от какого-то делегата, бывшего на съезде. Письмо мне дали прочитать.
   Александр ожесточенно критиковал в нем Ленина, называя его "дезорганизатором" слагавшегося единства, человеком, обнаружившим претензию с помощью подобранных на съезде "баранов" самодержавно командовать партией. Александр приводил разные примеры закулисных интриг на съезде, которыми дирижировал Ленин и кончал свое письмо заявлением, что он всецело принимает, одобряет позицию меньшинства съезда и считает, что Ленин заслуживает бойкота партии. Объективно относясь к этому письму, следует сказать, что оно правильно оценивало, что происходило на съезде и цель, {64} которую себе ставил Ленин.
   Но нужно перенестись в атмосферу моих отношений с Александром, чтобы понять, что письмо его бросило меня не против Ленина, а на сторону его. Именно оно-то и создало у меня убеждение, что совершенно прав Ленин, а не его противники-меньшевики. Опыт сношений с Александром показал, что мы глубочайше с ним расходимся. В течение нескольких месяцев я привык психологически находиться на другом полюсе, чем он. Если он ругает Ленина - значит почти уверенно следует вывести, что Ленин прав. Если он объявляет себя меньшевиком, значит - всё говорит за то, что я должен быть большевиком.
   То, что он "всецело" принимает - никак не могло быть принято мною. Против этого были не только умственные соображения, а нечто более сильное психологический, инстинктивный, отпор "нутром". Сейчас вся эта аргументация изображает меня в виде довольно-таки смешном и несерьезном - что поделаешь, пишу, как было. И когда пишу врывается воспоминание о последней встрече с Исувом в 1917 г. в дни октябрьской революции. Большевистское восстание было в разгаре, шла перестрелка, где-то гремели пушки. Недалеко от дома, где я жил, меня окружила группа подвыпивших солдат и так как котелок, который я привык носить, придавал мне вид "контр-революционного буржуя", они потащили меня на Скобелевскую площадь (ныне Советскую), чтобы ввергнуть в подвал гостиницы "Дрезден", переполненный арестованными "подозрительными" людьми. Мне всё-таки удалось протелефонировать в находящийся на той же площади дворец губернатора, где находился Военно-Революционный комитет большевистской партии, руководивший восстанием. Меня вызвали туда, выслушали мой негодующий протест и отпустили. Подымаясь по монументальной лестнице дворца, я наткнулся на сидящую на нижней ступени фигуру. Это был Исув, бледный как мел, с блуждающими глазами.
   {65} - Что вы здесь делаете? - воскликнул я. - Вы арестованы?
   - Ничего подобного.
   - Так что вы тут делаете?
   - Я не могу быть с ними, - и Исув указал наверх, где заседал большевистский штаб, - Но в такие дни не могу быть и против них.
   - Сколько же времени вы намерены сидеть на этой лестнице, ведь это бессмыслица.