Обычно во время наших прогулок от моста через озеро до одного дома на route de Lausanne, от которого мы повертывали назад, Ленин шагал быстро, энергично. "Мне нужно размяться от долгого сидения", - говорил он. Теперь он шел медленно, вяло, еле передвигая ноги. Он ничего не говорил. Нарушая это довольно тягостное молчание, я спросил - как идет его работа, подвигается ли она к концу?
   {196} - Ни одну вещь я не писал в таком состоянии. Меня тошнит от того, что я пишу и выправляю. Мне приходится насиловать себя.
   Слова показались загадочными. В чем он насилует себя? Желая навести его на ответ, я осторожно спросил: вы, действительно, решили идти на раскол? На это, после всего, что я слышал от него во время предыдущих встреч, я получил столь неожиданный ответ, что он вверг меня в изумление. Смотря на меня с каким-то раздражением, Ленин сказал:
   - Об этом не может быть и речи! Неужели вы думаете, что я стану вот на этот мост и буду кричать: да здравствует раскол! Политический деятель, подготовляющий большую кампанию, должен помнить пословицу: не зная броду, не суйся в воду. Затевая войну, нужно тщательно обдумать всю диспозицию, подсчитать силы у себя и у противника. Нужно принять меры, чтобы не зашли в ваш тыл и не обошли с бока. Нужно уметь нейтрализовать враждебные вам или непонимающие вас силы. Меньше всего нужно задевать Плеханова, это большая сила, в нем следует видеть человека, случайно плененного меньшевизмом. Аксельрода за все его выверты и статьи следовало бы крыть матерными словами, но, считаясь с тем, что это чучело пользуется еще авторитетом в партии, приходится сдерживать себя. Если раскол сейчас невозможен, приходится сожительствовать с меньшинством.
   В том, что я только написал несомненно чего-то не хватает. На страницах моих воспоминаний уже приходилось подчеркивать, что по ряду причин, а не только потому, что изменила память - я не всегда могу указать достаточно ясно аргументы, которыми Ленин мотивировал некоторые свои мысли, хотя они представляли очень большой интерес. Так было с его речью, предшествующей заявлению, что он убежден дожить до социалистической революции. То же самое и в данном {197} случае. Из того, что сказал Ленин, точно помню отдельные выражения вроде: "об этом не может быть и речи", "с моста не буду кричать", "не зная броду, не суйся в воду", "не задевать Плеханова", и т. д., но остается неясным - почему вместо требования раскола Ленин вдруг заговорил о сожительстве с меньшинством и какие соображения он привел и привел ли в защиту такого решения. Мне кажется, он чувствовал, что его угрозы полным расколом пугали многих большевиков и вызывали у них сопротивление. Ведь не один я их слышал.
   Они долетали до комитетов России, до ушей большевиков членов Центрального комитета, а в нем замечались тенденции примириться с меньшевиками. Известно, что член Центрального комитета - большевик Носков-Глебов всё время стремился удержать Ленина от агрессивных выступлений, обуздать его "свободу языка", в итоге чего Ленин порвал с ним всякие личные отношения. Против раскольнических речей Ленина был и другой виднейший член большевистской партии - Г. М. Кржижановский. Из опубликованных после смерти Ленина писем мы знаем, что Ленину пришлось убеждать Кржижановского, что он "не стремится к расколу".
   "Не верь вздорным басням о нашем стремлении к расколу, запасись некоторым терпением и ты увидишь скоро, что наша кампания прекрасная и что мы победим силою убеждения".
   Хочу к этому еще добавить, что слышанное мною заявление Ленина, что "не может быть и речи о расколе" не сопровождалось долгим объяснением, так как пошел дождь (смутно помню, кажется, даже снег!) и я расстался с Лениным, поспешившим возвратиться к себе. Потом, в течение многих недель, я видел Ленина только два раза: в кафе, где у него произошел описанный мною спор с Ольминским и затем, когда он помогал мне тащить к Петрову повозку с багажом. Ни в том, ни в {198} другом случае Ленин о своей книге и партийных разногласиях не говорил и не желал, чтобы с ним о том говорили.
   Каковы бы ни были причины и мотивы, но налицо был поворот Ленина, можно сказать, на 180°: в процессе писания книги, подходя к ее концу, он свое требование порвать всякую партийную связь с меньшевиками смял заявлением, что об этом не может быть и речи. Такое решение далось ему несомненно очень тяжело. Недаром он исхудал, осунулся, пожелтел. Он должен был смирить бушевавший в нем раж, обуздать себя, перекроить текст книги, переделать в ней ряд страниц. Поэтому - "писать ему было тошно", и он "насиловал себя". Несомненно, по той же причине он сказал Лепешинскому, что "кажется не допишет своей книги, бросит всё и уедет в горы".
   Когда книга Ленина вышла из печати, мне немедленно бросились в глаза изменения, внесенные во все его формулы и критику. Книга полна злых ругательных выпадов против меньшевиков, всё же они сущие пустяки в сравнении с теми, что я слышал от него. Желая дать презрительную характеристику позиции меньшевиков, Ленин назвал свою книгу - "Шаг вперед - два шага назад". Он не заметил, что это название весьма иронически характеризует и его собственную позицию. Вся его книга, действительно, качается: на одной странице он делает широчайший шаг к расколу, а через несколько страниц - отступает от этой мысли, пятится назад. В этой книге два Ленина. Один, говоривший мне что если большевики не пойдут на раскол партии, их нужно будет считать анемичными, старыми девами и другой, - сухо замечающий, что о расколе не следует говорить. Неоднократно он бросает заявление, что меньшинство есть вредное, правое, оппортунистическое крыло партии, состоящее из наименее устойчивых, невыдержанных элементов, и что "разделение партии на Гору и Жиронду появилось не в одной русской партии и не завтра {199} исчезнет". Однако, сколь жестоко должен был насиловать себя Ленин, чтобы после этого, неожиданно для читателя, вставить такую фразу: "ничего страшного и ничего критического в этом факте нет". "Раньше мы расходились из-за крупных вопросов, которые могли иногда даже оправдывать и раскол, теперь мы сошлись уже на всем крупном и важном, теперь нас разделяют лишь оттенки, из-за которых можно и должно спорить, но нелепо и ребячески было бы расходиться". Поистине: шаг вперед - два шага назад!
   Несколько раз, считая это очень важным, Ленин в своей книге подходит к вопросу об отношении к "якобинству". "Реальным основанием" страха пред заговорщичеством, бланкизмом, якобинством, - настаивает он, - является "жирондистская робость буржуазного интеллигента", вздыхающего об абсолютной ценности демократических принципов и на этом основании отвергающего диктатуру пролетариата". Он прямо намекает, что таким жирондистом является Аксельрод, но то, что по этому поводу он пишет, просто бледно в сравнении с прославлением якобинства, которое я от него слышал. Он выбросил из своей книги доказательства, что психология всех меньшевиков, а не одного Аксельрода, не принимая якобинство, должна с "акимовским глубокомыслием" склонять их к непризнанию диктатуры пролетариата. Об "Искре" и ее редакторах - Ленин пишет с зубовным скрежетом. Как только он покинул редакцию, "Искра", по его убеждению, превратилась в новую "Искру" в "загаженный ночной горшок".
   "В новой "Искре" мы видим реванш Акимова и восторги Мартыновых. Новая "Искра" еще уверяет нас в своих симпатиях к централизму, на деле же Аксельрод и Мартов повернули в организационных вопросах к Акимову. Старая "Искра" учила истинам революционной борьбы. Новая "Искра" учит уступчивости и уживчивости. Старая "Искра" была органом воинствующей {200} ортодоксии. Новая "Искра" нам преподносит отрыжку оппортунизма. Старая "Искра" неуклонно шла к своей цели и слово не расходилось у нее с делом. В новой "Искре" внутренняя фальшь ее позиции неизбежно порождает политическое лицемерие".
   Десятки других обвинений сыплет он по адресу новой "Искры" и восклицает: "Какой позор! Как они осрамили нашу старую "Искру"! После этого ждешь неминуемого заключения: меньшинство нам не товарищи, а заклятые враги, всякая партийная связь с ними должна порваться. Такого заключения нет. Вместо этого, перефразируя Мартова, он - Ленин "претендует на честь" дать пример того, как "не образовывая новой партии" - можно "чисто идейной пропагандой добиться внутри партии торжества своих принципов".
   Верил ли в это Ленин или только насиловал себя допущением, что после всего того, что с такой ненавистью он сказал о меньшевиках, всё же есть еще шансы сожительствовать с ними в одной партии? При полном отсутствии у него уступчивости и уживчивости разрыв был неизбежен. И через три месяца после выхода своей книги, получив за нее на страницах "Искры" серию оглушительных пощечин, - решив, что больше не пойдет ни на какие пробы самообуздания и самоограничения, Ленин бросился организовывать по "своему образу и подобию" большевистскую партию, а в ней именно "якобинство", в отличие от меньшевиков, и было одним из главнейших атрибутов. Это обстоятельство, конечно, привлекло на его сторону всех бывших "якобинцев-бланкистов" из группы Зайчневского. Что встретило желание Ленина как-нибудь нейтрализовать Плеханова - буду говорить дальше, а пока расскажу о гневе на меня Крупской. Это ведь находится в тесной связи с моими прогулками с Лениным во время подготовки "Шаг вперед - два шага назад".
   Вначале нашего знакомства и, вероятно, до конца февраля Крупская относилась ко мне весьма {201} благожелательно. Она охотно говорила со мною о Петербурге, Уфе, о жизни Ленина и ее ссылке в Сибири, в Лондоне и так как он меня интересовал не только как политик, организатор партии, а как человек, не отказывалась отвечать на вопросы, которые в связи с этим я ей ставил. Правда, она иногда делала это с осторожностью, но тогда ее осторожность была очень далека от той, которая сквозит в ее книге воспоминаний о Ленине. Я спросил однажды Крупскую - есть ли у Владимира Ильича терпение, терпеливость?
   - Как понимать терпение? - ответила она. - Если под ним понимать упорство, настойчивость, усидчивость, то, кто же не знает, что эти свойства у Ильича в таком количестве, как ни у кого. Нужно было, например, видеть с каким упорством сидел Ильич за разными словарями, синтаксисами и грамматиками, желая поскорее изучить иностранные языки. Если же под нетерпеливостью понимать стремление к возможно скорейшему исполнению желания, конечно, у Ильича есть и это.
   Когда мы отсылаем в Россию в какой-нибудь комитет или к какому-нибудь товарищу письмо с просьбой ответить на интересующий нас вопрос, Ильич не терпит замедления и, не получая скорого ответа, делается нервен, адски ругает русскую неаккуратность и неповоротливость. Ильич - волевая натура. К нему с аршином мещанского терпения подходить нельзя. Овладевшее им желание он немедленно осуществляет. В Сибири, если на него нападало желание идти на охоту, он шел охотиться, не считаясь ни с погодой, ни с тем, что другие указывали на невозможность охоты в такую погоду. В начале 1900 г. срок нашей ссылки кончался, мы могли легально и спокойно выехать из Сибири. Но последние недели Ильич так рвался выехать из Сибири, что не хотел дожидаться даже нескольких дней, что оставались до окончания срока. Тут уж пришлось убеждать его не быть столь нетерпеливым.
   {202} Разговор с Крупской происходил на rue de Foyer - в кухне-приемной. Ленин, сойдя к нам из верхних комнат, спросил о чем идет беседа. Крупская, явно смущенная, передала свои слова в весьма туманной и смягченной форме. Даже и в таком виде ее рассказ Ленину видимо не понравился. "Это всё лишнее", сухо заметил он, давая Крупской понять, что нечего выносить наружу то, что происходило и происходит в его "уголке". Я мог заметить, что после этого случая она на мои расспросы о Ленине стала отвечать очень скупыми, почти ничего неговорящими фразами. Если исключить разговор о Ленине, беседы с Крупской на другие темы не представляли для меня интереса. Я ее уважал, но в интеллектуальном отношении видел в ней очень обыденного человека. В ней не было ничего яркого, индивидуального.
   Таких революционерок, наверное, было сотни и среди них она принадлежала я сказал бы - к категории неженственных женщин. По какому-то поводу я рассказал ей, что люблю духи и что в Киеве рабочие кружка (В него входил будущая знаменитость Вилонов.), который я посещал в качестве пропагандиста, зная мою слабость, подарили мне флакон духов. Крупская расхохоталась. Презент духов социал-демократу-пропагандисту она сочла не только глупостью, а каким-то нарушением партийных правил. Сама она, в том можно быть уверенным, никогда на себя капельки духов не пролила.
   Лепешинский уверял, что лет пять до этого, в ссылке в Сибири, Крупская была очень красива. Как-то не верилось, а если бы это и было так, минусом ее была ее вульгарность. Ленин был моментами крайне груб, невежлив, в лексиконе его было не мало самых базарных выражений. У Крупской их, конечно, не было, тем не менее, она была вульгарна, тогда как к Ленину этот эпитет, по моему мнению, всё-таки не подходит. Своего мужа Крупская называла, как и другие, "Ильичом" - {203} это резало мне ухо. Крупская обычно выражалась уверенно и авторитетно, но в этом не было ничего своего.
   Всё от альфы до омеги заимствовано у Ленина. На языке всех нас было тогда более чем достаточно разных прописных революционных истин и quasi истин. У Крупской их был излишек. В России прописные истины провозглашаясь громко, свидетельствовали о смелости говорящего, за них людям могла грозить тюрьма. В Женеве подобные истины теряли свой волнующий, опасный характер, делались потертой, ходовой монетой. "Искра" в Женеве совсем не воспринималась так, как "Искра" в России. Я это почувствовал скоро после моего приезда, привыкнув к тому, что, не прячась ни от кого, могу свободно читать всякие революционные издания. Поэтому, когда Крупская с каким-то особым нажимом и учительским тоном провозглашала истины, вроде "русский рабочий живет плохо", "наш крестьянин бесправен", "самодержавие - враг народа" - я каждый раз от этого съеживался.
   Немедленно должен сказать, что этого Крупская никак не могла заметить, как не могла заметить, что мне с нею скучно. Крайне ценя "доступ" к Ленину и зная, что жены имеют или могут иметь влияние на их мужей, я тщательно избегал всего, что могло бы раздражить Крупскую, ее обидеть и на этой почве вызвать изменение отношения ко мне Ленина. На недостаток внешней почтительности и внимательности с моей стороны Крупская не могла пожаловаться. Моя "неискренность" может вызвать порицание - пишу что было. И вот, несмотря на отсутствие каких-либо видимых причин, - я заметил, что благожелательное отношение ко мне Крупской падает и переходит во, враждебность.
   Это развивалось постепенно. Началось с перемены тона при разговоре со мною. Исчезли шутки, встречи стали холоднее, ответы на вопросы лаконичнее. Следующим этапом было уже избегание меня. Открыв дверь, Крупская, {204} еле отвечая на мое приветствие, быстро уходила наверх, не вступая со мною в разговор. Если представлялся случай, пускала по моему адресу какую-нибудь шпильку. Не помню хорошо, когда это было, кажется, в середине марта, - я, как всегда, пришел к четырем часам к Ленину. Крупская, увидев меня, не отворяя полностью дверь, а держа ее полуоткрытой, заявила, что Владимира Ильича нет дома и что вообще "нужно перестать ему мешать, так как всем известно, что он обременен очень важной работой".
   Так как накануне, прощаясь со мною, Ленин сказал "до завтра" - для меня было очевидно, что Крупская лжет и ее заявление - демонстрация.
   - Позвольте спросить, то, что вы говорите, исходит от вас или вы передаете желание Владимира Ильича?
   Крупская не успела ни ответить, ни захлопнуть дверь, как раз в этот момент в кухню-приемную вошел Ленин и быстро подошел к входной двери. Бросив вопрошающий взгляд на Крупскую, потом на меня, он спросил: "В чем дело? Что случилось?". Я ответил, что "ничего не случилось", только Надежда Константиновна сказала, что "вас нет дома и вообще я не должен Вам мешать". У Ленина лицо мгновенно стало каменным, скулы покраснели. Не глядя на Крупскую, он сказал:
   - Чтобы это впредь не повторялось, я на входной двери для тех, кого я приглашаю, буду вывешивать особые знаки, они будут знать, что я дома.
   Взяв пальто и шляпу, Ленин вышел вместе со мною из дома. Ни в эту прогулку, ни при одной из следующих встреч, он никогда ни малейшим словечком не обмолвился о происшедшем, но с того дня я не только чувствовал, а ясно видел, что Крупская меня уже абсолютно не переносит. Считаясь с этим, я почти перестал приходить на rue du Foyer, постаравшись наладить встречи с Лениным в другой обстановке. Чем же объяснить гнев на меня Крупской, как будто без причины нахлынувшую на нее ненависть? С некоей философской "резиньяцией", {205} как любил говорить Герцен, я из происшедшего сначала вывел заключение, что во мне есть какие-то черты характера, которые вне моей воли и сознания, делают меня в глазах иных людей противным. От того в панику я не впал, а с той же резиньяцией решил: чорт с ними с этими людьми, всем не угодишь и угождать я и не собираюсь! Ленин меня очень интересует, а Крупская ни в малейшей степени. Что она обо мне думает - мне безразлично, лишь бы, а этого нет, ее гнев не отразился на отношениях ко мне Ленина. Немного позднее я нашел гораздо более сложные причины гнева и раздражения Крупской. Я постараюсь сейчас их изложить.
   Когда Ленин писал какую-нибудь простую статью, а таких, притом очень скверно, безвкусно и бесстильно написанных, у него множество, он делал это очень быстро во всякой обстановке. Для этого нужна была только бумага, чернила и перо. Когда речь заходила о более сложной вещи, в которой нужно было связать и тщательно продумать основные мысли, найти им подходящую литературную форму, он обычно долго ходил по комнате и про себя конструировал фразы, выражающие его главные мысли. После многих повторений шопотом таких мыслей, установив их внешнее выражение, он принимался писать. Но при некоторых работах одного шопота Ленину было недостаточно. Ему нужно было кому-то не шопотом, а уже громко разъяснить, сказать, что он пишет, какие мысли защищает.
   В процессе говорения и "громкоговорения", прислушиваясь к нему, Ленину, видимо, удавалось лучше уточнить им защищаемые мысли и лучше подыскать для них слова, формы, выражения. Об этой стороне творчества Ленина никто никогда не писал. Мне это стало известно из разговоров с Крупской. И так как в 1904 г. я был начинающим журналистом и искал указаний как нужно делать это дело, чтобы оно было хорошо, я с большим интересом слушал, что о приемах Ленина мне поведала Крупская.
   {206} - Главная часть творчества Ильича, - сказала она, - происходила на моих глазах. В Сибири, прежде, чем писать брошюру "Задачи русских социал-демократов", он всю ее мне рассказал. За некоторые для него интересные главы "Развитие капитализма" он не брался, пока не изложит мне их основные мысли. Содержание "Что делать" Ильич устанавливал про себя шепотком, всё время прохаживаясь по комнате. А после этой предварительной работы, уже с целью лучшей отделки мыслей, он их громко выговаривал. Прежде чем писать, Ильич все главы книжки "Что делать" одна за другой мне "проговорил". Он любил это делать во время прогулок в Мюнхене, а чтобы никто ему не мешал, мы выходили за город. Тем же приемом, т. е. сначала подготовкой шопотком, а потом говорением, составлены и другие работы, например, "Гонители земства и Аннибалы либерализма".
   Раз это так, то в феврале-апреле 1904 г. во время составления Лениным "Шаг вперед - два шага назад", - роль слушателя, коему требовалось "проговорить" ведущуюся работу, естественно и неоспоримо, выпала на ту же Крупскую. Она могла претендовать на такое неделимое ни с кем право, тем более для нее дорогое, что боготворила Ленина. И вдруг обнаружилось, что осуществлению полноты этого права ей мешают, отнимают от него какую-то частицу. Кто же мешает? Смешно сказать, выходило, что в умалении ее священного права, о том не ведая и ни в какой степени того не желая, виновным оказался пишущий эти строки. В чем же была моя вина? В том, что я часто виделся с Лениным в феврале-апреле. Обычно около 4 часов (без пяти минут! Ленин был крайне пунктуален!) он выходил гулять, а я приходил из дома, шел ему навстречу и мы в течение полчаса и больше, ходили по quai du Montblanc то в направлении к мосту, то в обратном направлении - по route de Lousanne. Нельзя сказать, "мы {207} говорили".
   Говорил один Ленин. Я только слушал, изредка ставя вопросы. Почему в момент подготовки "Шаг вперед - два шага назад" - слушателем оказался я? Совершенно случайно и уже, конечно, не потому что он считался с моим мнением и моими возможными возражениями. С чужими взглядами он вообще почти, не считался. Не он меня выбрал для роли "слушателя", а я сам к нему "навязался". Проблема партии, ее структура, функционирование, ее управление, ее персонал, качество и недостатки этого персонала, в то время представляли для меня особый интерес. Я хотел возвратиться в Россию в качестве "профессионального революционера", овладевшего всем знанием партийного строительства. Это знание, по моему тогдашнему убеждению, мог получить только от Ленина, ни от кого больше. По этой причине при встречах с ним я был максимально-внимательным слушателем его организационной доктрины. Думаю, видя это, он охотно шел на "допуск" меня как компаньона его прогулок, во время которых он, говоря, продумывал свою книгу. Стеснять его я никак не мог.
   Я сказал, что для прогулок с Лениным я выходил ему навстречу. В начале было иначе, я заходил к нему на дом и уже оттуда мы шли гулять. Но после того, как Крупская хотела захлопнуть пред моим носом дверь, от захода на rue du Foyer я отказался. Без всякой ссылки на этот инцидент, выдумывая нелепое объяснение (столь нелепое, что я его не передаю) я сказал Ленину, что впредь буду поджидать его на углу quai du Montblanc и маленькой улички, название ее сейчас вспомнить не могу. Она была недалеко от дома Ленина. "Вам ведь всё равно, - сказал я ему, - в какую сторону идти. В таком случае идите к этой улице.
   Я буду там вас поджидать". Надуманная искусственность моих мотивов не заходить к нему на дом была слишком очевидна, Ленин не мог ее не заметить. Однако, он пропустил мимо ушей, а лишь заметил: "Мне {208} действительно всё равно в какую сторону идти, поджидайте меня, где вам удобно".
   Ленин был бурный, страстный и пристрастный человек. Его разговоры, речи во время прогулок о Бунде, Акимове, Аксельроде, Мартове, борьбе на съезде, где, по его признанию, он "бешено хлопал дверями", - были злой, ругательской, не стесняющейся в выражениях полемикой. Он буквально исходил желчью, говоря о меньшевиках. Моментами он останавливался посредине тротуара и, запустив пальцы под отворот жилетки (даже когда был в пальто), то откидываясь назад, то подскакивая вперед, громил своих врагов, не обращая никакого внимания, что на его жестикуляцию с некоторым удивлением смотрят прохожие. С подобным проявлением страсти ведущееся "говорение" и не один день, а в течение многих дней, несомненно должно было изнашивать, его утомлять, отымать у него часть запаса энергии, а она после приступа ража была у него в отливе, подсекалась колебанием и сомнениями.
   Обращаю на это внимание по следующим соображениям. Насколько я знаю, Ленин с самого утра принимался за писание и писал до завтрака (по-русски до обеда). После него он снова садился писать до 4 часов, когда выходил гулять. Однако, на прогулках, хотя он выходил для отдыха, работа над книгой (переход от "шепота" к "говорению"), в сущности, продолжалась, трата умственной энергии не прекращалась. Возвратясь домой, он иногда до позднего часа продолжал писать. Вероятно, при таком расписании дня, у Ленина на разговоры с Крупской, на объяснение, "говорение" ей того, что пишет, оставалось меньше времени, чем она того хотела. Она могла чувствовать, что при составлении "Шаг вперед - два шага назад" не занимает того положения, которое привыкла иметь во время прежних работ Ленина. Уходы "Ильича" на прогулку, главное траты, пусть даже частицы его энергии на {209} "поучение" какого-то Самсонова, она должна была считать ненужными, вредными для дела, утомляющими Ильича и, вместе с тем, в какой-то степени ущемляющими ее право быть единственным и "первым слушателем". Возможно, что я ошибаюсь, но так я объясняю появление у Крупской недовольства мною, постепенно нараставшее против меня раздражение и переход его уже в несдерживаемый гнев. Крайне любопытно, что до яростной стычки со мною, происшедшей в июне, по поводу философских вопросов, Ленин, в течение почти трех месяцев не обращал внимания на гнев Крупской. В одной из следующих глав я приведу неоспоримое свидетельство, что еще в начале июня, он продолжал ко мне "благоволить".
   Не могу окончить эту главу воспоминаний, не дав дополнительных, более подробных сведений, о двух особых психологических состояниях Ленина, столь бросившихся мне в глаза во время прогулок с ним, когда он писал "Шаги". Это состояние ража, бешенства, неистовства, крайнего нервного напряжения и следующее за ним состояние изнеможения, упадка сил, явного увядания и депрессии. Всё, что позднее, после смерти Ленина удалось узнать и собрать о нем, с полной неоспоримостью показывает, что именно эти перемежающиеся состояния были характерными чертами его психологической структуры.
   В "нормальном" состоянии Ленин тяготел к размеренной, упорядоченной жизни без всяких эксцессов. Он хотел, чтобы она была регулярной, с точно установленными часами пищи, сна, работы, отдыха. Он не курил, не выносил алкоголя, заботился о своем здоровьи, для этого ежедневно занимался гимнастикой. Он - воплощение порядка и аккуратности. Каждое утро, пред тем как начать читать газеты, писать, работать, Ленин, с тряпкой в руках, наводил порядок на своем письменном столе, среди своих книг. Плохо держащуюся пуговицу {210} пиджака или брюк укреплял собственноручно, не обращаясь к Крупской. Пятно на костюме старался вывести немедленно бензином. Свой велосипед держал в такой чистоте, словно это был хирургический инструмент. В этом "нормальном" состоянии, Ленин представляется наблюдателю трезвейшим, уравновешенным, "благонравным" без каких-либо страстей человеком, которому претит беспорядочная жизнь, особенно жизнь богемы. В такие моменты ему нравится покойная жизнь, напоминающая Симбирск. "Я уже привык, - писал он родным в 1913 г., - к обиходу краковской жизни, узкой, тихой, сонной. Как ни глух здешний город, а я всё же больше доволен здесь, чем в Париже".