Исув отвернулся и замолчал. Возвращаясь сверху, я снова подошел к нему, убеждая оставить свой нелепый пост, приглашая пойти ко мне. Исув не желал меня слушать. Мне оставалось уйти и я ушел. На этой лестнице дворца был подведен итог спорам, которые 14 лет пред этим в Киеве я вел с Исувом - под каким знаком, аффекционалом, утверждать участие в революции: "хочу" участвовать или непременно "должен" участвовать? Октябрьская революция не была той революцией, которую в то время я "хотел" и потому я в ней не участвовал. Но ведь Исув заявлял, что при всяких условиях "должен" участвовать в революциях и "ни при каких условиях из нее не выпадет". И всё же "выпал", раздираемый между "не хочу" и "должен".
   Он умер, от дизентерии в 1920 г. Мне очень неприятно, что, особенно в Киеве, я испортил много крови этому, конечно, хорошему человеку. Но я не виноват, что был его bete noire...
   Из того, как я реагировал на письмо Александра и, всего, что говорил как было принято в Киеве "Что делать" - достаточно ясно какой сорт ответов я давал и мог дать на расспросы Ленина, что я знаю о расколе и кого считаю правым. Вполне естественно, что Ленин слушал меня с удовольствием. В течение беседы с ним я много раз пытался вырваться из каскада вопросов и узнать самое главное и интересное, что скажет сам {66} Ленин о съезде, и в чем причина раскола. Ленин от этого уклонялся и приступил к объяснению, лишь окончательно меня "выпотрошив". Данное им в начале января 1904 г. объяснение глубочайшим образом отличается от того, что я услышал от него три месяца позднее, когда он писал свою книгу "Шаг вперед - два шага назад".
   - Совершенно верно, что я предложил съезду составить редакцию "Искры" из Плеханова, Мартова и меня. Вы не нашли в этом предложении ничего "хамского", а только разумное. Вы абсолютно правы. Я просто исходил из необходимости составить редакцию из наиболее полезных и работоспособных литераторов. Кто больше всего работал в "Искре", кто поставил ее на ноги, сделал руководящим органом партии? Возьмите номера "Искры" при редакции шестерки. Кто и сколько дал статей и фельетонов в эти номера? Мартов - 39, Ленин - 32, Плеханов - 24, Старовер - 8, Засулич - 6, Аксельрод - 4. Это значит, что за три года Старовер смог снести литературное яичко - раз в четыре месяца. Засулич раз в шесть месяцев, Аксельрод - раз в восемь месяцев. Эта статистика достаточно говорит о работоспособности и активности этих литераторов, а если они не работоспособны, они редакции и не нужны, хотя когда-то "Рим спасали".
   Собственно в редактировании "Искры", в подборе, заказе статей и корреспонденции, в правке материала, в выпуске газеты, кроме меня и Мартова, никто никогда не принимал участия. Аксельрод, кроме того, прославился тем, что был вечно отсутствующим на заседаниях редакции. И вот, когда из этого положения в интересах газеты и партии я сделал логические организационные выводы, меня объявили, как выразился ваш киевский знакомец, "хамом", Собакевичем, наступающим всем на мозоли, самодержцем, Бонапартом, бюрократом, человеком, желающим похорон старых товарищей, их казни, их крови. На Плеханова, на съезде вполне согласного со мною в вопросе {67} реорганизации редакции, эти эпитеты не вешают, а на меня их со всех сторон налепили. Неработоспособные генералы, а среди них больше всего Аксельрод, на меня смертельно обиделись и вот откуда пошла истерика, склока, бойкот выбранных съездом учреждений, дезорганизация партийной работы. Я не вижу другого средства унять дезорганизаторов, кроме нового съезда. Произошла стачка обидевшихся генералов, считающих себя незаменимыми. Это простое, к несчастью, верное объяснение того, что произошло.
   Конечно, никто в это время не мог предполагать, что склока на съезде нескольких десятков русских подпольщиков - приведет в дальнейшем к событиям мировой важности. Ленин давал простое, слишком простое, объяснение причин раскола. Будь оно верно - происхождение большевизма не было бы понятно. Но объяснение Ленина, формально безупречное, произвело на меня впечатление и так как оно было сделано с подкупающей искренностью, я его принял. Мне стало жалко этого лысого человека, подвергающегося незаслуженной травле. Я стал ходить по эмигрантским собраниям, всюду защищая Ленина. Нападал на меньшевиков, особенно на Аксельрода, с такой грубостью, что слушая мои выпады, столь же как я, экспансивная меньшевичка С. С. Гарви, не выдержала и швырнула в меня кружкой с пивом.
   Я этого заслужил. За свою грубость в отношении к Аксельроду я поплатился не только этим. Дня через два после того скандала, в "большевистский" отель, где я жил, неожиданно приехал сам Аксельрод и занятый им номер оказался рядом с моим. Тут же, после его приезда, к нему пришли некоторые меньшевики, в том числе кое-кто из присутствующих на моих выступлениях. Можно было догадаться, что они передадут Аксельроду о моих речах, что и было. За табльдотом в час дня я оказался рядом с Аксельродом, во время завтрака. Он любезно передавал мне хлеб, соль, блюда и осведомился, {68} давно ли я из России.
   В этот день я его больше не видел. На следующий день в 81/2 часов утра послышался стук в дверь и, отворив ее на маленькую щелку, я увидел Аксельрода.
   - Приходите пожалуйста, ко мне в номер пить кофе, - сказал он. - У меня в избытке всякая снедь для утреннего завтрака. Сделайте старику большое одолжение. Я давно из России, что в ней происходит, вероятно, знаю плохо, а между тем меня всё, и большое и малое, интересует.
   Мог ли я отказаться? Не говорило ли бы это о том, что, чувствуя себя в отношении к нему неправым, я боюсь иметь с ним разговор? Но как пойти к нему, когда со мною случилась весьма неприятная история. В отеле я получал оплачиваемое партией жилье и еду, но на всякие другие потребности и покупки денег не было. Не было денег и на прачку. Попав в отель и вечером убедившись, что калориферы отопления пышат жаром, я свою единственную пару белья кое-как вымыл в умывальнике и на ночь повесил сушить на калорифер. Так как на утро оно недостаточно просохло, я положил на кровать коврик из линолеума, находившийся около умывальника, на него белье и, подсунув под себя, досушил своим телом. Дней через шесть, именно в день приезда Аксельрода, я повторил эту операцию, но на другой день рано утром, спрыгнув с кровати, чтобы проверить насколько сухо белье, с ужасом констатировал - калориферы холодны и белье мокро. Сколько я ни подкладывал его под себя, выдерживая холодные компрессы, оно сохло плохо. Аксельрод меня зовет пить кофе, нужно пойти, но пойти к нему в одной только верхней одежде я боялся. Служанка отеля, зная что я рано встаю, приходила ко мне тоже рано. Пока я буду у Аксельрода - она может войти и увидеть мокрое белье. Позор! Скандал! А спрятать мне его некуда - никакого чемодана у меня не было. В конце концов, подавляя {69} конфуз, я всё рассказал Аксельроду. Добрейший старичок (54 года казались мне глубокой старостью!) - в котором, после разговоров с Лениным, я должен был бы видеть только злющего и коварного меньшевистского Черномора, даже в волнение пришел.
   - Накидывайте на себя, что угодно, и идите ко мне. Калориферы должны быть скоро горячими. Белье ваше мы повесим в моем номере и пока будем пить кофе и беседовать, оно высохнет. На всякий случай, чтобы вы не беспокоились, я после кофе выйду купить вам пару белья.
   От покупки П. Б. Аксельродом белья я, разумеется, отказался, к тому же калориферы, действительно, нагрелись и за три часа, что я просидел в его номере, белье высохло достаточно.
   О чем мы говорили с Аксельродом? Обо всем, только не о расколе. Увидя из некоторых замечаний, что меня разубеждать в достоинствах Ленина бесполезно, П. Б. Аксельрод совершенно вывел из разговора всякое упоминание о партийных разногласиях. Признаюсь, прием Аксельрода меня сильно стеснял. За грубые выражения, которые я на собраниях пускал по его адресу, Аксельрод наказывал меня подчеркнутой любезностью. Урок был довольно-таки мучительным и уходя я решил, что мне нужно пред ним извиниться. Но только я начал говорить, Аксельрод руками замахал: "Не будем об этом вспоминать! Мало ли что говорится в запальчивости. Грех небольшой. Я сам в молодости был большой задирой" (В начале января 1905 г. (я уже ушел от большевиков), нелегально возвращаясь из Женевы в Россию, я заехал в Цюрих повидаться с П. Б. Аксельродом. Я пробыл у него почти целый день. Во время больших разговоров о партийных делах, мне представился случай спросить - почему при первой встрече он так демонстративно избегал разговора о Ленине и расколе. "В Библии говорится, - ответил Аксельрод, - что "всему свое время". Говоря в Женеве с вами, я сразу понял, что у вас еще не наступило время видеть ту сторону Ленина, которая его делает в социал-демократической партии, а она партия демократическая, опасным человеком.).
   {70} Скрыв всю историю с мытьем белья (она могла бы быть понятой как взывание о помощи) я, увидясь с Лениным, рассказал ему о происшедшем знакомстве с Аксельродом и о том, что счел нужным пред ним извиниться. Ленин был этим явно недоволен.
   - Аксельрод большой мастер улещивать, работает тихой сапой. Извиняться пред ним не следовало. Промах дали, большой промах! Они (меньшевики) на нас собак вешают, пусть не жмутся, получая хорошую сдачу. Стесняться с ними мы никак не должны. Говорю вам - промах дали!
   {71}
   ПОПЫТКИ УЗНАТЬ ЛЕНИНА
   Известно, что в русской рабочей, крестьянской, мещанской среде была в ходу - не знаю существует ли она сейчас - кличка по отчеству - "Петрович", "Иванович", "Ильич" и т. д. Обычно она прилагалась или к пользующимся уважением старым людям, или от присутствия особых черт - седины, большой бороды, придающих им пожилой вид. Элемент фамильярности, почти как правило, этой кличке сопутствовал.
   Ленину, когда я с ним познакомился, было 34 года. Несмотря на лысину в его облике я не видел ничего, что придавало бы ему старый вид. Крепко сколоченный, очень подвижной, лицо подвижное, глаза молодые (Совершенно иначе видел Ленина А. Н. Потресов. Впервые встретившись с Лениным, когда тому было 25 лет Потресов о нем писал: "он был молод только по паспорту. Поблекшее лицо, лысина во всю голову, оставлявшая лишь скудную растительность на висках, редкая рыжеватая бородка, немолодой сиплый голос".).
   Тем не менее, большевистское окружение (за исключением А. А. Богданова и меня) в личном общении и за глаза его величали "Ильичом". Так называли его и сверстники, и те, кто намного были старше его, например, Ольминский, с седой головой и бородой выглядевший старым человеком. Однако, при наименовании Ленина "Ильичом" фамильярность отсутствовала. Никто из его свиты не осмелился бы пошутить над ним или при случае дружески хлопнуть по плечу. Была какая-то незримая преграда, линия, отделяющая {72} Ленина от других членов партии, и я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь ее переступил.
   Ленина называли не только "Ильичом". Я не мог сразу понять, о ком идет речь, впервые услышав от Гусева: "Идем к старику". Считаться "стариком" в России, вообще говоря, было не трудно. Нужно было лишь несколько превышать среднюю продолжительность жизни, а она была низка. Тургенев в "Дворянском Гнезде" называет стариком Лаврецкого, которому было только 43 года.
   Однако, Ленина называли "стариком" не в этом смысле. Несмотря на свой афишированный интернационализм, даже космополитизм, среда, которой "командовал" Ленин, была очень русской. Русское же не значит еще "родился от русского отца и русской матери". Это обычно бессознательное проникновение, "русским духом", бытом, вкусом, обычаями, представлениями, взглядами, а из них многие нельзя в их генезисе оторвать от православия - исторической религиозной подосновы русской культуры. Прияв это с Востока, русская церковь с почтением склонялась пред образом монаха - старца, святого и одновременно мудрого, постигающего высшие веления Бога, подвизающегося "в терпении, любви и мольбе". В "Братьях Карамазовых" монах Зосима мудр не потому только, что стар, а "старец" потому, что мудр. "Старец" не возрастное определение, а духовно-качественное. Именно в этом смысле Чернышевский называл Р. Овэна "святым старцем". И когда Ленина величали "стариком", это в сущности было признание его "старцем", т. е. мудрым, причем с почтением к мудрости Ленина сочеталось какое-то непреодолимое желание ему повиноваться.
   "Старик мудр" - говорил Красиков, никто до него (?!) так тонко, так хорошо не разбирал детали, кнопки и винтики механизма русского капитализма".
   "Старик наш мудр", - по всякому поводу говорил Лепешинский. При этом глаза его делались {73} маслянисто-нежными и всё лицо выражало обожание. Именование "стариком", видимо, нравилось Ленину. Из писем, опубликованных после его смерти, знаем, что многие из них были подписаны: "Ваш Старик", "Весь ваш Старик".
   Очень ценя Ленина еще до личного знакомства с ним, я, приехав в Женеву, был всё-таки несколько смущен атмосферой поклонения, которой его окружала группа, называвшая себя большевиками. Это меня как-то шокировало. На моем духовном развитии несомненно отразились встречи с двумя лицами. Сначала с проф. М. И. Туган-Барановским, который, когда я был в 1897-98 г.г. студентом Технологического Института в Петербурге, ввел меня в марксизм и не переставал потом толкать на изучение экономики. Второе лицо, это уже в Киеве в 1900-1903 г.г., проф. С. Н. Булгаков, благодаря которому я стал интересоваться другим предметом - философией. Оба они крайне отрицательно относились к Ленину. В июне 1903 г. Туган-Барановский, после поездки по югу России, приехав в Киев, сделал на расширенном заседании местного социал-демократического комитета интересный доклад, предсказывавший появление в недалеком будущем крестьянского движения. После заседания мы долго беседовали с Туган-Барановским, гуляя в Царском саду на берегу Днепра. Зашла речь и о Ленине.
   - Я не буду, - говорил Туган-Барановский, - касаться Ленина как политика и организатора партии. Возможно, что здесь он весьма на своем месте, но экономист, теоретик, исследователь - он ничтожный. Он вызубрил Маркса и хорошо знает только земские переписи. Больше ничего. Он прочитал Сисмонди и об этом писал, но, уверяю вас, он не читал как следует ни Прудона, ни Сен-Симона, ни Фурье, ни французских утопистов. История развития экономической науки ему почти неизвестна. Он не знает ни Кенэ, ни даже Листа. Он не прочитал ни Менгера, ни Бём-Баверна, ни одной {74} книги, критиковавших теорию трудовой стоимости, разрабатывавших теорию предельной полезности. Он сознательно отвертывался от них, боясь, что они просверлят дыру в теории Маркса.
   Говорят о его книге "Развитие капитализма в России", но ведь она слаба, лишена настоящего исторического фона, полна грубых промахов и пробелов.
   Отзывы Булгакова были не менее резки.
   - Ленин нечестно мыслит. Он загородился броней ортодоксального марксизма и не желает видеть, что вне этой загородки находится множество вопросов, на которые марксизм бессилен дать ответ. Ленин их отпихивает ногой.
   Его полемика с моей книгой "Капитализм и земледелие" такова, что уничтожила у меня дотла всякое желание ему отвечать. Разве можно серьезно спорить с человеком, применяющим при обсуждении экономических вопросов приемы гоголевского Ноздрева.
   Получив от меня "Что делать" Ленина, Булгаков, возвращая книгу, воскликнул:
   - Как вы можете увлекаться этой вещью! Брр! До чего это духовно мелко! От некоторых страниц так и несет революционным полицейским участком.
   В отзывах Тугана и Булгакова я видел след их личных столкновений с Лениным. У Тугана-Барановского могло играть и чувство "конкуренции": он написал книгу "Русская Фабрика", а Ленин одновременно почти на ту же тему "Развитие капитализма". Кроме того, их отход от марксизма, у Тугана тогда не столь далекий, у Булгакова уже полный, я считал отказом в сторону мягкотелого либерализма, в моих глазах исключавшего возможность беспристрастно судить и оценивать Ленина. Кое-что (может быть даже многое) из их критики во мне всё же отлагалось, а поскольку это имело место, создавались априорные посылки, при всем уважении к Ленину, не видеть в нем не подлежащее никакой критике {75} партийное божество". Отсюда некоторый скрытый протест против "религиозного" преклонения пред ним женевских большевиков. Решение не поддаваться чувству преклонения - однако, скоро испарилось. Сказать, что Ленин мне понравился было бы мало. Сказать, что я в него "влюбился" немножко смешно, однако, этот глагол, пожалуй, точнее, чем другие определяет мое отношение к Ленину в течение многих месяцев.
   А. Н. Потресов, еще с 1894 г. знавший Ленина, вместе с ним организовавший и редактировавший "Искру", позднее в течение первой и второй революции ненавидевший Ленина, познавший в годы его диктаторства тюрьму, нашел в себе достаточно беспристрастности, чтобы 23 года после смерти Ленина, написать о нем (в "Die Gesellschaft") ("Общество") следующие строки:
   "Никто, как он, не умел так заражать своими планами, так импонировать своей волей, так покорять своей личностью, как этот на первый взгляд такой невзрачный и грубоватый человек, по-видимому, не имеющий никаких данных, чтобы быть обаятельным. Ни Плеханов, ни Мартов, ни кто-либо другой не обладали секретом излучавшегося Лениным прямо гипнотического воздействия на людей, я бы сказал господства над ними. Только за Лениным беспрекословно шли как за единственным бесспорным вождем, ибо только Ленин представлял собою, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающей фанатическую веру в движение, в дело, с неменьшей верой в себя. Эта своего рода волевая избранность Ленина производила когда-то и на меня впечатление".
   На меня гипнотическое воздействие Ленина, наверное, было больше чем на Потресова, хотя в числе причин не стояла на первом месте влюбленность в его волю и энергию. Во-первых, мне пришлось видеть Ленина в состоянии полной подавленности, безволия, а потом какого-то болезненного изнеможения, и, во-вторых, волей {76} и энергией меня нельзя было удивить.
   К Ленину притягивала не только гармония слова и дела (оказавшаяся мнимой!), о которой я говорил. Производило впечатление что-то другое, сложное и, вероятно, эта загадочная сила и обаятельность, о которой говорил Потресов. Мне представлялось, что в нем есть нечто крайне важное, что мне неизвестно. Что? Я не мог бы на это ясно ответить. Знаю только, что к Ленину что-то притягивало. А узнать его было совсем нелегко. Откровенность ему была чужда. Он был очень скрытный. В разговоре с Гусевым, - я был при этом, -- вспоминая жизнь в Лондоне, - Ленин как-то сказал:
   - Нельзя жить в доме, где все окна и двери никогда не запираются, постоянно открыты на улицу и всякий проходящий считает нужным посмотреть, что вы делаете. Я бы с ума сошел, если бы пришлось жить в коммуне, вроде той, что в 1902 г. Мартов, Засулич и Алексеев организовали в Лондоне. Это больше, чем дом с открытыми окнами, это проходной двор. Мартов весь день мог быть на людях. Этого я никак не могу. Впрочем, Мартов вообще феномен. Он может одновременно писать, курить, есть и не переставать разговаривать хотя бы с десятком людей. Чернышевский правильно заметил: у каждого есть уголок жизни куда никто никогда не должен залезать и каждый должен иметь "особую комнату" только для себя одного.
   "Уголок", куда он никому не позволял "залезать", у Ленина был очень обширным. Домом с открытыми дверями и окнами он совсем не был. На окнах всюду были ставни с крепким запором. В то, что он считал своей частной жизнью, никто не подпускался. Но как узнать Ленина, не зная ровно ничего из этой частной жизни? Из одних разговоров на партийные темы, как бы они ни были интересны, Ленина не узнаешь. Чтобы заглянуть в Ленина, нужно было подходить к нему с самых разных сторон. Например: любит ли он театр, любит ли он {77} музыку? Разговор о театре однажды возник и тут же заглох. Что же касается музыки, прекрасно помню слова Ленина, сказанные Красикову (тот играл и, кажется, хорошо на скрипке) :
   "Десять, двадцать, сорок раз, могу слушать Sonate Pathetique Бетховена и каждый раз она меня захватывает и восхищает всё более и более".
   Вступать в разговор о Бетховене, мне не полагалось. В этой области был и остаюсь полнейшим профаном. Две смежные вещи всё-таки заметил. У Ленина был превосходный музыкальный слух. Сужу по тому, что он мастерски, во время игры со мною в шахматы (играл превосходно!), насвистывал сквозь зубы разные мелодии. Несомненно, было и другое: огромная любовь к пению. Присяжным певцом при Ленине был Гусев, при весьма неказистой наружности, обладавший прекрасным баритоном (В 1927 г. в день трехлетия смерти Ленина, советское радио, сообщая о разных фактах его жизни, указало, что Ленин любил пение и в Женеве в 1904 г. ему часто пела моя жена. В. Н. Вольская помнит только один случай, когда она пела в присутствии Ленина. Пела романс "Пусть плачет и стонет мятежная буря" и революционную песню "Как дело измены, как совесть тирана" - вещи, очень понравившиеся Ленину.).
   В течение января и февраля, до момента, когда Ленин весь ушел в писание "Шаг вперед - два назад", Гусев постоянно пел на раутах, еженедельно происходивших у Ленина с целью укрепления связи между большевиками Женевы. В его репертуаре было четыре коронных арии, особенно нравившиеся Ленину: первая - "Нас венчали не в церкви", кажется - Даргомыжского, вторая ария из оперы "Нерон" Рубинштейна - "Пою тебе, бог Гименей". За этим всегда следовал романс, написанный Чайковским на слова славянофила Хомякова.
   Подвиг есть и в сраженьи,
   Подвиг есть и в борьбе
   Высший подвиг в терпеньи
   Любви и мольбе.
   {78} Подвижничество, выражающееся в "терпении, любви и мольбе" было, разумеется, абсолютно чуждо Ленину. Он хотел подвига в сражениях, хотел "драться" и Гусев, как бы отвечая на такое желание Ленина, оборачиваясь в его сторону, глядя на него, нажимая, "педалировал" следующую строфу романса:
   С верой бодрой и смелой
   Ты за подвиг берись.
   Есть у подвига крылья
   И взлетишь ты на них!
   Это звучало приглашением, вместе с тем пророчеством, и оно сбылось. Вещью, которой Гусев обычно оканчивал свое вокальное выступление был эллегический романс того же Чайковского на слова великого князя К. Романова:
   Растворил я окно, стало душно не в мочь,
   Опустился пред ним на колени,
   И в лицо мне пахнула весенняя ночь
   Благовонным дыханьем сирени.
   А вдали где-то чудно запел соловей,
   Я внимал ему с грустью глубокой и т. д.
   Какие переживания связывались у Ленина с последним романсом? Он, конечно, никому бы об этом не сказал. Романс Чайковского, очевидно, ему говорил что-то многое. Он бледнел, слушал не двигаясь, точно прикованный, смотря куда-то поверх головы Гусева и постоянно просил Гусева повторить. Однажды, Гусев, принимаясь за вторичное исполнение, захотел немного подурачиться и дойдя до слов "опустился пред ним на колени", действительно, стал на колени и в таком положении, повернувшись к окну, продолжал петь, Все {79} присутствующие рассмеялись. Ленин же сердито цыкнул на нас: "Тсс! Не мешайте!". После одного такого раута я сказал Гусеву: "Заметили ли вы, какое впечатление производит на Ленина ваш романс! Он уходит в какое-то далекое воспоминание. Уверен cherchez la femme".
   Гусев засмеялся:
   - Я то же предполагаю. Думали ли вы когда-нибудь откуда происходит псевдоним Ленина? Нет ли тут какой-то Лены, Елены! Я спросил Ильича - почему он выбрал этот псевдоним, что он означает? Ильич посмотрел на меня и насмешливо ответил: много будете знать, - скоро состаритесь.
   Кроме того, что Ленин был в ссылке, а перед этим жил в Петербурге, у меня не было никаких сведений о его прошлой жизни. Полагая, что он об этом знает, я обратился к П. Н. Лепешинскому. Я уже сказал, что он обожал Ленина почти так, как сентиментальные институтки "обожают" некоторых своих учителей. У него была не только уверенность в полной победе Ленина над меньшевиками, было еще предчувствие какой-то особой, великой, судьбы, ожидающей Ленина.
   - Ильич, - таинственно сказал он мне однажды, - нам всем покажет, кто он. Погодите, погодите - придет день. Все тогда увидят, какой он большой, очень большой человек.
   Узнав, что меня интересует прошлая жизнь Ленина, Лепешинский вытянулся во весь рост, наставительно поднял над головою палец и учительским тоном, в упор глядя на меня белесоватыми глазами, сообщил:
   - Запомните, хорошенько запомните на всю жизнь: Ленин родился в 1870 г. в Симбирске. Окончив гимназию, стал студентом Университета в Казани, откуда был исключен за революционное поведение. Жил потом в Самаре, потом, переехал в Петербург, где обнаружились его великие политические таланты и где появились его {80} первые блестящие произведения. Он сидел в Петербурге в тюрьме, был сослан в Сибирь, в Минусинский район. Там, тоже находясь в ссылке, живя от него на расстоянии 30 верст, я имел счастье и честь познакомиться с Ильичом. Это там он написал свою замечательную книгу "Развитие капитализма в России".
   Города, указанные Лепешинским, я знал: и Самару, и Казань, и Симбирск. В последнем от парохода до парохода я пробыл целый день. С его зданиями конца XVIII и начала XIX столетия, садами, тихими улицами, площадью у Собора, заросшей кудрявой травкой, дивными видами на Волгу - Симбирск показался мне самым красивым приволжским городом. "Заведу, - думал я, - разговор с Лениным о всех городах, где он жил, наверное, многое узнаю о его прошлой жизни. Лучшего предлога втянуть "Ильича" в такой разговор - не найти.
   - Владимир Ильич, вы родились в Симбирске - значит на Волге. Вы учились в Казани - тоже на Волге. Жили потом в Самаре - опять же на Волге. Можно сказать, почти две трети вашей жизни прошли около Волги. Она должна вам что-то говорить и, конечно, больше чем другим. Вы наверное Волгу очень любите. Не правда ли? То, что входит в душу человека в детские и юношеские годы остается в ней навсегда. Неправда ли?