Страница:
По письмам Екатерины, относящимся к этому времени, видно, что она успела уже отказаться от многих заблуждений прежних лет; она проникла в суть вещей и поняла, как должно вырабатываться законодательство страны. Посылая ей свое сочинение «Prix de la justice et de l’humanit?», Вольтер думал, что оно послужит основанием для русского уложения о наказаниях и что за какие-нибудь сто луидоров любой чиновник сможет составить по нему новый свод законов для России. Нет, не так это делается, – писала Екатерина по этому поводу своему поверенному Гримму... «Надо черпать в сердце, в опыте, в законах и нравах народа, а не в кошельке».
В 1779 году она приступила к изучению датских законов, «чтобы узнать, почему в этой стране, по словам Тристрама Шанди, все люди благоразумны; как ни ломай себе голову, ни к чему в них не придерешься». Но законы Дании далеко не привели ее в восторг; она чувствовала, что у нее «засыхает от них мозг». «Всё здесь предвидено; следовательно, никто сам не мыслит и все действуют как бараны. Хорошо образцовое произведение искусства! Я предпочла бы бросить в огонь все, что, по вашему выражению, я перевернула вверх дном, нежели создавать прекрасные законы, которые порождают отвратительную породу пошлых и глупых баранов».
Все относящееся к области законоведения не переставало интересовать Екатерину до конца ее жизни, а она сама законодательствовала постоянно, но «урывками». Так, в 1787 году, во время пребывания в Киеве, она издала закон против дуэлей, к которому был присоединен целый ряд высоконравственных сентенций в духе «Подражания Христу». Но к тому общему делу преобразования России, о котором она мечтала прежде и начало которому хотела положить в 1767 году, она уже не возвращалась больше. Наряду с другими побочными причинами, на это была одна основная: дело преобразования следовало начать с начала, т. е. с уничтожения крепостного права, а это казалось ей теперь невозможным.
К чести Екатерины нужно все-таки признать, что этот капитальный вопрос дольше и больше других занимал ее. Еще в бытность свою великой княгиней она составляла, как мы знаем, проекты – правда, мало применимые к делу, – освобождения крестьян от крепостной зависимости. Она вычитала где-то фантастическую историю одновременного освобождения рабов в Германии, Франции, Испании и других странах, совершившегося будто бы по предписанию церковного собора, и задавалась наивно вопросом, может ли собрание русского духовенства привести в России к такому же благотворному результату! Достигнув власти, она положила начало великой реформе, преобразовав положение монастырских крестьян, приписанных к церковным имениям, отошедшим в казну: они должны были выплачивать небольшую подать, а всё, что заработали бы сверх того, становилось их собственностью; за некоторую сумму они могли даже совсем откупиться на волю и получить свободу ценой своего труда. Это была, безусловно, прекрасная идея. Но осуществление ее встретило немало препятствий: монахи, лишенные имущества, превращались в нищих. По вычислению маркиза де Боссе, они имели теперь не больше восьми рублей на человека в год; им приходилось побираться по дорогам, и упадок православного духовенства, больное место современной России, бесспорно, мог явиться результатом екатерининской реформы. Но зато около миллиона крестьян вышло на волю, или почти на волю. Это было уже недурным началом. Екатерина рассчитывала, что следующий шаг будет сделан ее законодательной комиссией. Но здесь, как мы говорили, ее ждало разочарование. Сам ее «Наказ» подвергся большому сокращению в отношении крестьянского вопроса. Масса крепостного крестьянства не имела даже своих представителей в собрании, и если в комиссии и поднимался вопрос о крепостном праве, то лишь для того, чтобы решить, кто может им пользоваться. Все хотели иметь своих крепостных: и купцы, и духовенство, и даже казаки, стремившиеся завоевать себе былые привилегии. Это настроение законодательного собрания, высказывавшегося с такой открытой враждебностью к гуманитарным мечтам Екатерины, сильно раздражало ее. Сохранились любопытные заметки, написанные по этому поводу собственноручно:
«Если крепостного нельзя признать персоною, следовательно он не человек; но его скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет... Все, что следует о рабе, есть следствие сего богоугодного положения и совершено для скотины, скотиною и делано».
Но члены комиссии не читали этих заметок, а если бы и прочли их, то все равно не изменили бы своих понятий и чувств. Екатерина со всех сторон встречала сопротивление, и ей становилось не под силу с ним бороться. Еще в 1766 году она предложила Вольно-Экономическому обществу, основанному и находившемуся под ее покровительством, премию за решение вопроса, какое право имеет землепашец на ту землю, которую обрабатывает в поте лица. Было прислано сто двадцать ответов на русском, французском, немецком и латинском языках. Премия в тысячу червонцев была присуждена Беарде де Лабси, члену Дижонской академии. Но тринадцатью голосами против трех Вольно-Экономическое общество не разрешило его труд к печатанию.
И в конце концов Екатерина пришла к заключению, что освобождение крестьян – вопрос пока неразрешимый, но зато очень опасный. Пугачевский бунт еще более укрепил ее в этом мнении. В одной из бесед с директором таможен В. Далем она высказала даже мысль, что, поднимая вопрос о крестьянах, можно вызвать в России революцию, подобную американской. Очевидно, она имела очень неясное представление о том, что совершалось в это время по ту сторону океана. «Однако, как знать? – прибавила она. – Удалось же мне окончить многие другие дела». В 1775 году она писала генерал-прокурору князю Вяземскому о необходимости сделать что-нибудь для облегчения участи крепостных, «ибо если мы не согласимся на уменьшение жестокости и умерение человеческому роду нестерпимого положения, то и против нашей воли сами оную возьмут рано или поздно». Граф Блудов уверял, что видел в 1784 году в руках императрицы проект указа, по которому дети крепостных, родившихся 1785 года, стали бы свободны. Но этот указ никогда не был обнародован. В бумагах императрицы нашли, правда, после ее смерти другой проект: о положении свободных крестьян, т. е. тех девятисот тысяч крепостных, которые были освобождены секуляризацией церковных имений. Этот документ был напечатан в двадцатом томе «Сборника Императорского Русского Исторического общества». По массе поправок, которыми пестрит его текст, видно, что Екатерина долго над ним работала. Пришла она к довольно странному и безусловно неудачному намерению: она хотела применить формы городского управления к совершенно неподходящим условиям сельской жизни. Но и этот план остался без всякого употребления.
Было еще несколько причин, по которым Екатерина ничего не могла сделать для крестьянства. Ее возвели в 1762 году на престол дворяне – или во всяком случае представители привилегированных сословий, – но не народ. И для императрицы вытекало отсюда обязательство опираться на этот высший класс и считаться прежде всего с ним. Впрочем, и до воцарения Екатерина, несмотря на весь свой «философский ум» и либерализм, тяготела к аристократии. Это хорошо видно по ее «Запискам». Со временем старинные рода Нарышкиных, Салтыковых и Голицыных были заменены ею новой знатью, где блестели имена Орловых и Потемкина. Но это была просто смена одних людей другими, а аристократический принцип оставался тот же. С другой стороны, она жила в эпоху, когда даже такой свободолюбивый мыслитель, как Дидро, мог, рассмотрев вместе с княгиней Дашковой вопрос о крепостном праве, прийти к заключению, что коренная реформа в этом направлении была бы в России преждевременной: доводы княгини сразу поколебали убеждения, сложившиеся в уме философа еще двадцать лет назад. Те же мысли Дидро высказывал, вероятно, и впоследствии в своих беседах с императрицей. А десять лет спустя граф Сегюр, наблюдавший русских крестьян сквозь раззолоченные стекла придворной кареты, высказал оптимистическое мнение, что судьба их не оставляет желать ничего лучшего. В конце концов сама Екатерина уверовала в это. В примечаниях к книге Радищева, человека искренно либерального и, в противоположность Дидро, непоколебимых убеждений, имевшего наивность думать в 1790 году, что в России еще можно заниматься философией и горько поплатившегося за эту иллюзию, императрица старалась кому-то доказать, что ни в одной стране крестьяне не видят такого прекрасного отношения к себе, как в России, и что нет более кротких и гуманных господ, нежели русские дворяне! Она говорила об этом как о чем-то неоспоримом. Но чтобы убедиться в несправедливости ее уверений, достаточно бросить хотя бы беглый взгляд на историю крестьянства в России – историю, напоминающую длинную летопись мучительства. Как на пример гуманного обращения русских сановников со своими крепостными, граф Сегюр указывает в «Записках» на какую-то графиню Салтыкову. Но он выбрал чрезвычайно неудачное имя. Как раз другая Салтыкова, Дарья, возбудила большие толки в первые годы царствования Екатерины своим процессом, ставшим знаменитым. Ее обвиняли в убийстве ста тридцати восьми крепостных обоего пола, которых она замучила утонченными пытками. Судебное следствие установило насильственную смерть семидесяти пяти жертв, в том числе маленькой двенадцатилетней девочки; остальные остались под подозрением. И несмотря на то, что народная совесть взывала к отмщению – воспоминание о страшной Салтычихедо сих пор живет в народе – Екатерина не решилась осудить по заслугам женщину-зверя. Более или менее невольные ее соучастники, – священник, хоронивший ее жертвы, и лакеи, засекавшие их, – были биты кнутом на одной из площадей Москвы; но саму Салтыкову приговорили лишь к пожизненному, правда, тяжкому заключению. Впрочем, и на это надо было смотреть, как на определенный прогресс: в царствование Елизаветы и Петра III такие же преступления, совершавшиеся на глазах у всех, оставались совершенно безнаказанными. И крестьяне, жаловавшиеся на своих помещиков, добивались лишь того, что их, как доносчиков, присуждали к плетям.
Положим, дело Салтычихи было исключительное; но нравы дворян и в массе оставались очень жестоки. Право помещиков подвергать своих крепостных телесному наказанию ни в чем не ограничивалось законом. Кроме того, они могли ссылать их в Сибирь. Это был удобный способ заселять безлюдные пустыни далекого края, и Екатерина еще дополнила это право, дозволив дворянам приговаривать крестьян не только к ссылке, но и к каторжным работам. К факту же убийства крепостных владельцами юстиция Екатерины относилась довольно разнообразно. В 1762 году сенат присудил к ссылке помещика, засекшего крестьянина до смерти. Но в 1761 году за такое же преступление было назначено только церковное покаяние. Сохранился характерный документ: список наказаний, которым подвергались за 1751 и следующие годы крепостные графа П. Румянцева. Читать его тяжко – это какой-то уродливый и кровавый бред. Горничную, пошедшую в спальню господ, когда они еще спали и разбудившую их, высекли за это «нещадно» и присудили к лишению имени, все должны были называть ее позорной кличкой, под страхом пяти тысяч ударов розгами(это не ошибка: так и стоит «пять тысяч»). Впрочем, пять тысяч розог нельзя считать высшей мерой наказания. В имениях графа Румянцева применялось своеобразное уложение о наказаниях, присуждавшее и к более тяжелым карам. Но, с другой стороны, в нем предусматривалось также и то, чтоб эти наказания не влекли за собой убытка владельцу, лишая его на продолжительное время услуг избитого раба. «Впредь ежели кто из людей наших высечется плетьми на дровнях, – читаем мы, – и дано будет сто ударов, а розгами дано будет 17000 (sic), таковым более одной недели лежать не давать... а кто сверх того пролежит более, за те дни не давать им всего хлеба, столового запасу и указного всего же».
Румянцевское «уложение о наказаниях» сохранило свою силу и в царствование Екатерины. И повсеместно по России происходило то же. Среди бесчисленных и противоречивых законодательных опытов Екатерины было только два акта, относящихся к положению крепостных, но оба закона сваливались только новым бременем на крестьянскую массу. Во-первых, запретив подавать челобитные непосредственно на свое имя, Екатерина отняла у крестьян последнее пристанище – правда, не очень надежное, – где они могли бы еще найти себе спасение от отвратительных злоупотреблений господ. Но теперь жалобщиков отсылали назад к помещикам, т. е. к их же палачам; кроме того, за жалобы их подвергали наказанию кнутом. В 1765 году указ сената заменил кнут плетьми и каторжными работами. Французский художник Велли, которому было поручено написать портрет императрицы, чуть было не испытал на себе в 1779 году этого нового закона, подав во время одного из сеансов какое-то прошение Екатерине. Потребовалось дипломатическое вмешательство, чтоб спасти несчастного француза от стрясшейся над ним беды. Что же касается крепостного права как такового, то царствование Екатерины ознаменовалось лишь тем, что она ввела общее для всей России положение о крестьянах и в те губернии, которые принадлежали когда-то Польше, и таким образом свободных крестьян превратила в рабов.
Сохранился рассказ, будто Дидро, беседуя однажды с Екатериной, с брезгливостью говорил ей о нечистоплотности мужиков, которых ему пришлось видеть в окрестностях Петербурга; императрица ответила ему на это: «К чему они будут заботиться о теле, которое принадлежит не им?» Это горькое слово, если только оно действительно было произнесено, ярко освещает то положение вещей, с которым должны были в конце концов примириться гуманитарные мечты Екатерины.
В «С.-Петербургских Ведомостях» за 1798 год (№ 36), рядом с предложением купить голштинского жеребца, напечатано объявление о продаже нескольких экземпляров «Наказа комиссии о составлении проекта нового уложения», сохранившихся в академической типографии, а еще ниже мы читаем следующие строки:
«Пожилых лет девка, умеющая шить, мыть, гладить и кушанье готовить, продается за излишеством (следует адрес)... там же есть продажные, легкие, подержанные дрожки».
Или: «Продается за сходную цену семья людей: муж искусный портной, жена повариха; при них дочь 15 лет, хорошая швея, и двое детей, 8 и 3 лет, и пр.»...
Это итог того, что Екатерина, как законодательница, завещала своему преемнику.
Но как ни недостаточно, неполно и непоследовательно было сделанное ею в этой области, царствование ее надо все-таки считать эпохой в истории национального развития России. Своими указами, грамотами и всевозможными инструкциями, которые нагромождались одна на другую и издавались всегда как-то случайно и урывками, – этими странными разнохарактерными актами, где вопросы гражданского и уголовного права, административного управления и судопроизводства смешивались все вместе, в одну кучу (как, например, в ее знаменитом «Учреждении об управлении губерний» 1775 года, а также в «Жалованной грамоте дворянству» и «Городовом положении» 1775 года), Екатерина, несмотря на отсутствие «творческого ума», как она сама в том признавалась, сумела создать ту форму, в которую вылилась вся общественная и экономическая жизнь России и которая оказалась долговечной: русское государство пребывало в ней очень долго, вплоть до царствования Александра II. В общем, особенно если сравнивать с тем, что было до Екатерины, ее законодательная деятельность является несомненным шагом вперед.
«Но грубый хлебопашец скоро почувствовал от сей перемены невыгоды, – прибавляет Винский, – поелику вместо трех баранов в год должен возить их до пятнадцати в город».
Может быть, это различие в оценке происходило от рокового противоречия – оно бросилось в глаза и самой Екатерине – между началами справедливости, к которым стремилась императрица, и их применением на практике, при котором встречалось так много «неправильности и бесчестности», как выражалась она.
Екатерина приложила также много стараний и к тому, чтобы ускорить безнадежно медлительное русское судопроизводство.
В 1769 году московский купец Попов, измученный бесконечной судебной волокитой, воскликнул в отчаянии во время заседания суда: «Нет правосудия в государыне!» Когда Екатерине доложили об этом, она велела вычеркнуть дерзкие слова Попова, занесенные в протокол, но при этом приказала чтобы дело его было окончено в кратчайший срок, «дабы он видел, чт? есть правосудие».
Старания императрицы были, бесспорно, похвальны, но, к сожалению, приносили мало пользы. Административная машина России была слишком громадна, чтобы рука одного человека, даже такая энергичная, как рука Екатерины, могла ускорить ход ее тяжелых колес. Французские судохозяева, которые потерпели убытки при первой турецкой войне и которым русское правительство обязалось возместить их, еще и в 1785 году не могли добиться в Петербурге полагающихся им денег. Граф Сегюр, взявшийся хлопотать за них, писал, что он мог для них сделать только то, что прежде их дело откладывали с недели на неделю, а теперь откладывают изо дня в день. Он прибавлял:
«Что касается лиц, имеющих здесь частные долги, то я, конечно, готов служить им, чем могу, но заранее обещаю им полный неуспех. И английский посланник и я, мы оба печальным опытом пришли к убеждению, что здесь невозможно получить деньги по самому бесспорному обязательству, если должник не захочет платить. Законы против должника, но подкупность судей, бездеятельность судов, общие обычаи и примеры стоят за него. Императрица рассматривает в настоящее время дело господина Прори из Лиона, а должник во всеуслышание говорит, что если и возможно решить процесс не в его пользу, то зато совершенно невозможно заставить его заплатить. Эта непостижимая небрежность в исполнении указов, имеющих отношение к долгам, объясняется повальным разорением состоятельных людей этой страны: у них у всех расстроены дела, и они защищают мошенничество русских купцов, которые зато их поддерживают».
Своим правом верховного судьи Екатерина пользовалась нередко, чаще всего, чтобы смягчать крайнюю жестокость судебных приговоров того времени; мы уже указывали на это выше. Она любила хвалиться, что не подписала за все царствование ни одного смертного приговора. Это не помешало ей, впрочем, послать на эшафот Пугачева, а до него – Мировича. Но в этих случаях Екатерина прибегала к особой уловке: находя, что государственные преступления их обоих были прямым посягательством лично на нее, она отказалась от своей прерогативы верховного судьи для того, чтобы не быть – как она говорила – и судьей и заинтересованной стороной в одно время. Но в общем она всегда стремилась заменять ссылкой смертную казнь и даже розги и кнут. Впрочем, случалось, что она допускала наказание кнутом, и иногда не в виде кары, но просто как средство понуждения, чтобы вырвать у преступника признание. А нужно знать, что представлял из себя этот род пытки. Кнут – это бич, заканчивающийся ремнем, кожа которого приготовлялась особым способом и совмещала гибкость резины с твердостью стального острия. В руках опытного палача, широко замахивавшегося рукой, чтобы ударить с большей силой, этот ремень рассекал тело, и каждый удар оставлял глубокую рану, проникавшую до кости. Сто ударов считались максимумом, дальше которого сопротивляемость, т. е. жизнь осужденного, даже одаренного исключительной силой, не могла держаться. Но обыкновенно после десяти-пятнадцати ударов несчастный терял сознание, и палач продолжал бить уже труп. Ловкость этого палача, которого так и называли заплечным мастером, состояла в том, чтобы кровавые рубцы на спине жертвы укладывались аккуратно один рядом с другим, не оставляя ни куска живого тела. Прежде чем ударить, палач кричал: «поберегись!» – и эти слова звучали отвратительной иронией. В застенке же, где производились дознание и пытка, наказание кнутом соединялось обыкновенно с дыбой: осужденного били, вздернув предварительно на воздух, причем он висел на руках, связанных у него за спиной, что вызывало неизбежные вывихи сочленений и нестерпимую боль.
Мы знаем, что Екатерина была горячим противником пытки. Однако во время процесса о поджогах, тянувшегося с 1765 до 1774 года, обвиняемых пытали три раза.
Существует предание – проверить его мы не имеем возможности – о том, как рассудила Екатерина одно дело, которое можно было бы назвать сенсационной, романической драмой. Оно было чрезвычайно сложно. Молодая крестьянка, дочь богатых родителей, полюбила бедного парня. Застигнутая отцом врасплох, она поспешила спрятать любовника под перину их общей семейной постели. В то время даже зажиточные крестьяне спали – и дети и родители – все вместе, вповалку, на одной кровати. Отец лег спать и задушил несчастного. В эту минуту пришел неожиданно сосед. Ему рассказали, в чем дело; он взялся скрыть труп и бросил его в море. Но за это он потребовал, чтобы девушка ему отдалась. У нее родился ребенок; он утопил и его. Потом он стал нуждаться в деньгах; чтобы достать их ему, она обкрадывала отца. Наконец он заставил ее пойти с собой в кабак, чтоб потешиться перед всеми ее позором. Она пошла, но, выйдя оттуда, подожгла трактир, который сгорел со всеми гостями. Ее арестовали. Она обвинялась в воровстве, детоубийстве и поджигательстве. Суд признал ее виновной. Но Екатерина ее помиловала. Она ограничила ее наказание церковным покаянием.
«В этой стране учреждают слишком многое за раз, – писал граф Сегюр в 1787 году, – и беспорядок, связанный с поспешностью выполнения, убивает большую часть гениальных начинаний. В одно и то же время хотят образовать третье сословие, развить иностранную торговлю, открыть всевозможные фабрики, расширить земледелие, выпустить новые ассигнации, поднять цену бумаг, основать города, заселить пустыни, покрыть Черное море новым флотом, завоевать соседнюю страну, поработить другую и распространить свое влияние по всей Европе. Без сомнения, это значит предпринимать слишком многое».
К тому же Екатерине приходилось бороться с непреодолимыми препятствиями. В первый год своего царствования она обратила внимание на то, что в сенате, где разбирались самые сложные вопросы внутренней жизни страны, не было даже географической карты, так что судьба далеких городов решалась заочно и сенаторы не знали иногда, где эти города стоят: вблизи Черного или Белого моря? Екатерина сейчас же послала в академию наук купить карту за пять рублей, которые дала от себя. Она всеми силами старалась бороться с бесчисленными и почти невероятными злоупотреблениями, встречавшимися одинаково во всех отраслях управления. В этом отношении Россия многим обязана Екатерине, хотя искоренить все зло оказалось все-таки не по силам ей. Однажды она отправила в Москву гвардейского офицера Молчанова для расследования дела о взяточничестве, о котором ей доложили.
В 1779 году она приступила к изучению датских законов, «чтобы узнать, почему в этой стране, по словам Тристрама Шанди, все люди благоразумны; как ни ломай себе голову, ни к чему в них не придерешься». Но законы Дании далеко не привели ее в восторг; она чувствовала, что у нее «засыхает от них мозг». «Всё здесь предвидено; следовательно, никто сам не мыслит и все действуют как бараны. Хорошо образцовое произведение искусства! Я предпочла бы бросить в огонь все, что, по вашему выражению, я перевернула вверх дном, нежели создавать прекрасные законы, которые порождают отвратительную породу пошлых и глупых баранов».
Все относящееся к области законоведения не переставало интересовать Екатерину до конца ее жизни, а она сама законодательствовала постоянно, но «урывками». Так, в 1787 году, во время пребывания в Киеве, она издала закон против дуэлей, к которому был присоединен целый ряд высоконравственных сентенций в духе «Подражания Христу». Но к тому общему делу преобразования России, о котором она мечтала прежде и начало которому хотела положить в 1767 году, она уже не возвращалась больше. Наряду с другими побочными причинами, на это была одна основная: дело преобразования следовало начать с начала, т. е. с уничтожения крепостного права, а это казалось ей теперь невозможным.
К чести Екатерины нужно все-таки признать, что этот капитальный вопрос дольше и больше других занимал ее. Еще в бытность свою великой княгиней она составляла, как мы знаем, проекты – правда, мало применимые к делу, – освобождения крестьян от крепостной зависимости. Она вычитала где-то фантастическую историю одновременного освобождения рабов в Германии, Франции, Испании и других странах, совершившегося будто бы по предписанию церковного собора, и задавалась наивно вопросом, может ли собрание русского духовенства привести в России к такому же благотворному результату! Достигнув власти, она положила начало великой реформе, преобразовав положение монастырских крестьян, приписанных к церковным имениям, отошедшим в казну: они должны были выплачивать небольшую подать, а всё, что заработали бы сверх того, становилось их собственностью; за некоторую сумму они могли даже совсем откупиться на волю и получить свободу ценой своего труда. Это была, безусловно, прекрасная идея. Но осуществление ее встретило немало препятствий: монахи, лишенные имущества, превращались в нищих. По вычислению маркиза де Боссе, они имели теперь не больше восьми рублей на человека в год; им приходилось побираться по дорогам, и упадок православного духовенства, больное место современной России, бесспорно, мог явиться результатом екатерининской реформы. Но зато около миллиона крестьян вышло на волю, или почти на волю. Это было уже недурным началом. Екатерина рассчитывала, что следующий шаг будет сделан ее законодательной комиссией. Но здесь, как мы говорили, ее ждало разочарование. Сам ее «Наказ» подвергся большому сокращению в отношении крестьянского вопроса. Масса крепостного крестьянства не имела даже своих представителей в собрании, и если в комиссии и поднимался вопрос о крепостном праве, то лишь для того, чтобы решить, кто может им пользоваться. Все хотели иметь своих крепостных: и купцы, и духовенство, и даже казаки, стремившиеся завоевать себе былые привилегии. Это настроение законодательного собрания, высказывавшегося с такой открытой враждебностью к гуманитарным мечтам Екатерины, сильно раздражало ее. Сохранились любопытные заметки, написанные по этому поводу собственноручно:
«Если крепостного нельзя признать персоною, следовательно он не человек; но его скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет... Все, что следует о рабе, есть следствие сего богоугодного положения и совершено для скотины, скотиною и делано».
Но члены комиссии не читали этих заметок, а если бы и прочли их, то все равно не изменили бы своих понятий и чувств. Екатерина со всех сторон встречала сопротивление, и ей становилось не под силу с ним бороться. Еще в 1766 году она предложила Вольно-Экономическому обществу, основанному и находившемуся под ее покровительством, премию за решение вопроса, какое право имеет землепашец на ту землю, которую обрабатывает в поте лица. Было прислано сто двадцать ответов на русском, французском, немецком и латинском языках. Премия в тысячу червонцев была присуждена Беарде де Лабси, члену Дижонской академии. Но тринадцатью голосами против трех Вольно-Экономическое общество не разрешило его труд к печатанию.
И в конце концов Екатерина пришла к заключению, что освобождение крестьян – вопрос пока неразрешимый, но зато очень опасный. Пугачевский бунт еще более укрепил ее в этом мнении. В одной из бесед с директором таможен В. Далем она высказала даже мысль, что, поднимая вопрос о крестьянах, можно вызвать в России революцию, подобную американской. Очевидно, она имела очень неясное представление о том, что совершалось в это время по ту сторону океана. «Однако, как знать? – прибавила она. – Удалось же мне окончить многие другие дела». В 1775 году она писала генерал-прокурору князю Вяземскому о необходимости сделать что-нибудь для облегчения участи крепостных, «ибо если мы не согласимся на уменьшение жестокости и умерение человеческому роду нестерпимого положения, то и против нашей воли сами оную возьмут рано или поздно». Граф Блудов уверял, что видел в 1784 году в руках императрицы проект указа, по которому дети крепостных, родившихся 1785 года, стали бы свободны. Но этот указ никогда не был обнародован. В бумагах императрицы нашли, правда, после ее смерти другой проект: о положении свободных крестьян, т. е. тех девятисот тысяч крепостных, которые были освобождены секуляризацией церковных имений. Этот документ был напечатан в двадцатом томе «Сборника Императорского Русского Исторического общества». По массе поправок, которыми пестрит его текст, видно, что Екатерина долго над ним работала. Пришла она к довольно странному и безусловно неудачному намерению: она хотела применить формы городского управления к совершенно неподходящим условиям сельской жизни. Но и этот план остался без всякого употребления.
Было еще несколько причин, по которым Екатерина ничего не могла сделать для крестьянства. Ее возвели в 1762 году на престол дворяне – или во всяком случае представители привилегированных сословий, – но не народ. И для императрицы вытекало отсюда обязательство опираться на этот высший класс и считаться прежде всего с ним. Впрочем, и до воцарения Екатерина, несмотря на весь свой «философский ум» и либерализм, тяготела к аристократии. Это хорошо видно по ее «Запискам». Со временем старинные рода Нарышкиных, Салтыковых и Голицыных были заменены ею новой знатью, где блестели имена Орловых и Потемкина. Но это была просто смена одних людей другими, а аристократический принцип оставался тот же. С другой стороны, она жила в эпоху, когда даже такой свободолюбивый мыслитель, как Дидро, мог, рассмотрев вместе с княгиней Дашковой вопрос о крепостном праве, прийти к заключению, что коренная реформа в этом направлении была бы в России преждевременной: доводы княгини сразу поколебали убеждения, сложившиеся в уме философа еще двадцать лет назад. Те же мысли Дидро высказывал, вероятно, и впоследствии в своих беседах с императрицей. А десять лет спустя граф Сегюр, наблюдавший русских крестьян сквозь раззолоченные стекла придворной кареты, высказал оптимистическое мнение, что судьба их не оставляет желать ничего лучшего. В конце концов сама Екатерина уверовала в это. В примечаниях к книге Радищева, человека искренно либерального и, в противоположность Дидро, непоколебимых убеждений, имевшего наивность думать в 1790 году, что в России еще можно заниматься философией и горько поплатившегося за эту иллюзию, императрица старалась кому-то доказать, что ни в одной стране крестьяне не видят такого прекрасного отношения к себе, как в России, и что нет более кротких и гуманных господ, нежели русские дворяне! Она говорила об этом как о чем-то неоспоримом. Но чтобы убедиться в несправедливости ее уверений, достаточно бросить хотя бы беглый взгляд на историю крестьянства в России – историю, напоминающую длинную летопись мучительства. Как на пример гуманного обращения русских сановников со своими крепостными, граф Сегюр указывает в «Записках» на какую-то графиню Салтыкову. Но он выбрал чрезвычайно неудачное имя. Как раз другая Салтыкова, Дарья, возбудила большие толки в первые годы царствования Екатерины своим процессом, ставшим знаменитым. Ее обвиняли в убийстве ста тридцати восьми крепостных обоего пола, которых она замучила утонченными пытками. Судебное следствие установило насильственную смерть семидесяти пяти жертв, в том числе маленькой двенадцатилетней девочки; остальные остались под подозрением. И несмотря на то, что народная совесть взывала к отмщению – воспоминание о страшной Салтычихедо сих пор живет в народе – Екатерина не решилась осудить по заслугам женщину-зверя. Более или менее невольные ее соучастники, – священник, хоронивший ее жертвы, и лакеи, засекавшие их, – были биты кнутом на одной из площадей Москвы; но саму Салтыкову приговорили лишь к пожизненному, правда, тяжкому заключению. Впрочем, и на это надо было смотреть, как на определенный прогресс: в царствование Елизаветы и Петра III такие же преступления, совершавшиеся на глазах у всех, оставались совершенно безнаказанными. И крестьяне, жаловавшиеся на своих помещиков, добивались лишь того, что их, как доносчиков, присуждали к плетям.
Положим, дело Салтычихи было исключительное; но нравы дворян и в массе оставались очень жестоки. Право помещиков подвергать своих крепостных телесному наказанию ни в чем не ограничивалось законом. Кроме того, они могли ссылать их в Сибирь. Это был удобный способ заселять безлюдные пустыни далекого края, и Екатерина еще дополнила это право, дозволив дворянам приговаривать крестьян не только к ссылке, но и к каторжным работам. К факту же убийства крепостных владельцами юстиция Екатерины относилась довольно разнообразно. В 1762 году сенат присудил к ссылке помещика, засекшего крестьянина до смерти. Но в 1761 году за такое же преступление было назначено только церковное покаяние. Сохранился характерный документ: список наказаний, которым подвергались за 1751 и следующие годы крепостные графа П. Румянцева. Читать его тяжко – это какой-то уродливый и кровавый бред. Горничную, пошедшую в спальню господ, когда они еще спали и разбудившую их, высекли за это «нещадно» и присудили к лишению имени, все должны были называть ее позорной кличкой, под страхом пяти тысяч ударов розгами(это не ошибка: так и стоит «пять тысяч»). Впрочем, пять тысяч розог нельзя считать высшей мерой наказания. В имениях графа Румянцева применялось своеобразное уложение о наказаниях, присуждавшее и к более тяжелым карам. Но, с другой стороны, в нем предусматривалось также и то, чтоб эти наказания не влекли за собой убытка владельцу, лишая его на продолжительное время услуг избитого раба. «Впредь ежели кто из людей наших высечется плетьми на дровнях, – читаем мы, – и дано будет сто ударов, а розгами дано будет 17000 (sic), таковым более одной недели лежать не давать... а кто сверх того пролежит более, за те дни не давать им всего хлеба, столового запасу и указного всего же».
Румянцевское «уложение о наказаниях» сохранило свою силу и в царствование Екатерины. И повсеместно по России происходило то же. Среди бесчисленных и противоречивых законодательных опытов Екатерины было только два акта, относящихся к положению крепостных, но оба закона сваливались только новым бременем на крестьянскую массу. Во-первых, запретив подавать челобитные непосредственно на свое имя, Екатерина отняла у крестьян последнее пристанище – правда, не очень надежное, – где они могли бы еще найти себе спасение от отвратительных злоупотреблений господ. Но теперь жалобщиков отсылали назад к помещикам, т. е. к их же палачам; кроме того, за жалобы их подвергали наказанию кнутом. В 1765 году указ сената заменил кнут плетьми и каторжными работами. Французский художник Велли, которому было поручено написать портрет императрицы, чуть было не испытал на себе в 1779 году этого нового закона, подав во время одного из сеансов какое-то прошение Екатерине. Потребовалось дипломатическое вмешательство, чтоб спасти несчастного француза от стрясшейся над ним беды. Что же касается крепостного права как такового, то царствование Екатерины ознаменовалось лишь тем, что она ввела общее для всей России положение о крестьянах и в те губернии, которые принадлежали когда-то Польше, и таким образом свободных крестьян превратила в рабов.
Сохранился рассказ, будто Дидро, беседуя однажды с Екатериной, с брезгливостью говорил ей о нечистоплотности мужиков, которых ему пришлось видеть в окрестностях Петербурга; императрица ответила ему на это: «К чему они будут заботиться о теле, которое принадлежит не им?» Это горькое слово, если только оно действительно было произнесено, ярко освещает то положение вещей, с которым должны были в конце концов примириться гуманитарные мечты Екатерины.
В «С.-Петербургских Ведомостях» за 1798 год (№ 36), рядом с предложением купить голштинского жеребца, напечатано объявление о продаже нескольких экземпляров «Наказа комиссии о составлении проекта нового уложения», сохранившихся в академической типографии, а еще ниже мы читаем следующие строки:
«Пожилых лет девка, умеющая шить, мыть, гладить и кушанье готовить, продается за излишеством (следует адрес)... там же есть продажные, легкие, подержанные дрожки».
Или: «Продается за сходную цену семья людей: муж искусный портной, жена повариха; при них дочь 15 лет, хорошая швея, и двое детей, 8 и 3 лет, и пр.»...
Это итог того, что Екатерина, как законодательница, завещала своему преемнику.
Но как ни недостаточно, неполно и непоследовательно было сделанное ею в этой области, царствование ее надо все-таки считать эпохой в истории национального развития России. Своими указами, грамотами и всевозможными инструкциями, которые нагромождались одна на другую и издавались всегда как-то случайно и урывками, – этими странными разнохарактерными актами, где вопросы гражданского и уголовного права, административного управления и судопроизводства смешивались все вместе, в одну кучу (как, например, в ее знаменитом «Учреждении об управлении губерний» 1775 года, а также в «Жалованной грамоте дворянству» и «Городовом положении» 1775 года), Екатерина, несмотря на отсутствие «творческого ума», как она сама в том признавалась, сумела создать ту форму, в которую вылилась вся общественная и экономическая жизнь России и которая оказалась долговечной: русское государство пребывало в ней очень долго, вплоть до царствования Александра II. В общем, особенно если сравнивать с тем, что было до Екатерины, ее законодательная деятельность является несомненным шагом вперед.
III
Что касается судебных реформ Екатерины, то многие из них были тоже необоснованны, бесплодны и случайны, но другие пережили ее царствование, и на них, бесспорно, лежит отпечаток ее смелого и предприимчивого ума. Избирательный принцип, введенный в состав всех видов суда, право тяжущихся быть судимыми лишь равными себе по званию, – все это были нововведения Екатерины, вызывавшие в свое время большие споры, да и действительно очень спорные по существу, но остававшиеся в силе почти целое столетие, исчезнув лишь при учреждении суда присяжных в царствование императора Александра II. Среди современников Екатерины иностранец Мерсье де ла Ривьер говорит о судебных преобразованиях Екатерины восторженно; другой же, русский по происхождению, «Записки» которого нам приходилось уже цитировать (Винский), отзывается о них несравненно строже. По его словам, единственное, к чему они привели, – это то, что вместо прежних 50 судей теперь на Руси их стало 326.«Но грубый хлебопашец скоро почувствовал от сей перемены невыгоды, – прибавляет Винский, – поелику вместо трех баранов в год должен возить их до пятнадцати в город».
Может быть, это различие в оценке происходило от рокового противоречия – оно бросилось в глаза и самой Екатерине – между началами справедливости, к которым стремилась императрица, и их применением на практике, при котором встречалось так много «неправильности и бесчестности», как выражалась она.
Екатерина приложила также много стараний и к тому, чтобы ускорить безнадежно медлительное русское судопроизводство.
В 1769 году московский купец Попов, измученный бесконечной судебной волокитой, воскликнул в отчаянии во время заседания суда: «Нет правосудия в государыне!» Когда Екатерине доложили об этом, она велела вычеркнуть дерзкие слова Попова, занесенные в протокол, но при этом приказала чтобы дело его было окончено в кратчайший срок, «дабы он видел, чт? есть правосудие».
Старания императрицы были, бесспорно, похвальны, но, к сожалению, приносили мало пользы. Административная машина России была слишком громадна, чтобы рука одного человека, даже такая энергичная, как рука Екатерины, могла ускорить ход ее тяжелых колес. Французские судохозяева, которые потерпели убытки при первой турецкой войне и которым русское правительство обязалось возместить их, еще и в 1785 году не могли добиться в Петербурге полагающихся им денег. Граф Сегюр, взявшийся хлопотать за них, писал, что он мог для них сделать только то, что прежде их дело откладывали с недели на неделю, а теперь откладывают изо дня в день. Он прибавлял:
«Что касается лиц, имеющих здесь частные долги, то я, конечно, готов служить им, чем могу, но заранее обещаю им полный неуспех. И английский посланник и я, мы оба печальным опытом пришли к убеждению, что здесь невозможно получить деньги по самому бесспорному обязательству, если должник не захочет платить. Законы против должника, но подкупность судей, бездеятельность судов, общие обычаи и примеры стоят за него. Императрица рассматривает в настоящее время дело господина Прори из Лиона, а должник во всеуслышание говорит, что если и возможно решить процесс не в его пользу, то зато совершенно невозможно заставить его заплатить. Эта непостижимая небрежность в исполнении указов, имеющих отношение к долгам, объясняется повальным разорением состоятельных людей этой страны: у них у всех расстроены дела, и они защищают мошенничество русских купцов, которые зато их поддерживают».
Своим правом верховного судьи Екатерина пользовалась нередко, чаще всего, чтобы смягчать крайнюю жестокость судебных приговоров того времени; мы уже указывали на это выше. Она любила хвалиться, что не подписала за все царствование ни одного смертного приговора. Это не помешало ей, впрочем, послать на эшафот Пугачева, а до него – Мировича. Но в этих случаях Екатерина прибегала к особой уловке: находя, что государственные преступления их обоих были прямым посягательством лично на нее, она отказалась от своей прерогативы верховного судьи для того, чтобы не быть – как она говорила – и судьей и заинтересованной стороной в одно время. Но в общем она всегда стремилась заменять ссылкой смертную казнь и даже розги и кнут. Впрочем, случалось, что она допускала наказание кнутом, и иногда не в виде кары, но просто как средство понуждения, чтобы вырвать у преступника признание. А нужно знать, что представлял из себя этот род пытки. Кнут – это бич, заканчивающийся ремнем, кожа которого приготовлялась особым способом и совмещала гибкость резины с твердостью стального острия. В руках опытного палача, широко замахивавшегося рукой, чтобы ударить с большей силой, этот ремень рассекал тело, и каждый удар оставлял глубокую рану, проникавшую до кости. Сто ударов считались максимумом, дальше которого сопротивляемость, т. е. жизнь осужденного, даже одаренного исключительной силой, не могла держаться. Но обыкновенно после десяти-пятнадцати ударов несчастный терял сознание, и палач продолжал бить уже труп. Ловкость этого палача, которого так и называли заплечным мастером, состояла в том, чтобы кровавые рубцы на спине жертвы укладывались аккуратно один рядом с другим, не оставляя ни куска живого тела. Прежде чем ударить, палач кричал: «поберегись!» – и эти слова звучали отвратительной иронией. В застенке же, где производились дознание и пытка, наказание кнутом соединялось обыкновенно с дыбой: осужденного били, вздернув предварительно на воздух, причем он висел на руках, связанных у него за спиной, что вызывало неизбежные вывихи сочленений и нестерпимую боль.
Мы знаем, что Екатерина была горячим противником пытки. Однако во время процесса о поджогах, тянувшегося с 1765 до 1774 года, обвиняемых пытали три раза.
Существует предание – проверить его мы не имеем возможности – о том, как рассудила Екатерина одно дело, которое можно было бы назвать сенсационной, романической драмой. Оно было чрезвычайно сложно. Молодая крестьянка, дочь богатых родителей, полюбила бедного парня. Застигнутая отцом врасплох, она поспешила спрятать любовника под перину их общей семейной постели. В то время даже зажиточные крестьяне спали – и дети и родители – все вместе, вповалку, на одной кровати. Отец лег спать и задушил несчастного. В эту минуту пришел неожиданно сосед. Ему рассказали, в чем дело; он взялся скрыть труп и бросил его в море. Но за это он потребовал, чтобы девушка ему отдалась. У нее родился ребенок; он утопил и его. Потом он стал нуждаться в деньгах; чтобы достать их ему, она обкрадывала отца. Наконец он заставил ее пойти с собой в кабак, чтоб потешиться перед всеми ее позором. Она пошла, но, выйдя оттуда, подожгла трактир, который сгорел со всеми гостями. Ее арестовали. Она обвинялась в воровстве, детоубийстве и поджигательстве. Суд признал ее виновной. Но Екатерина ее помиловала. Она ограничила ее наказание церковным покаянием.
IV
Но наиболее энергичной и до некоторой степени плодотворной была деятельность Екатерины в области административной, в тесном смысле этого слова. Здесь Екатерина входила положительно во все. Она оставила даже обширный труд об учреждении новых фабрик. Но при этом в 1783 году занялась реформой костюма придворных дам и кавалеров, желая сделать его менее дорогим, и эта мера не могла быть в интересах владельцев мануфактур. Если верить рассказу графа Головкина в его «Записках», Елизавета запрещала красавице Нарышкиной носить фижмы, для того чтобы стройность и грация ее стана не затмевали красоту самой императрицы. По менее личным побуждениям Екатерина тоже прибегала иногда к законам против роскоши, и великая княгиня Мария Федоровна, вернувшись из Парижа, принуждена была отослать, не распаковывая, все те чудеса, что приобрела себе у знаменитой mademoiselle Бертэн. В общем, несмотря на всю энергию и доброе желание Екатерины, ее деятельность по внутреннему управлению России носила характер той же непоследовательности, отрывочности, того же непонимания сущности явлений, своеволия, чего-то случайного, как и везде.«В этой стране учреждают слишком многое за раз, – писал граф Сегюр в 1787 году, – и беспорядок, связанный с поспешностью выполнения, убивает большую часть гениальных начинаний. В одно и то же время хотят образовать третье сословие, развить иностранную торговлю, открыть всевозможные фабрики, расширить земледелие, выпустить новые ассигнации, поднять цену бумаг, основать города, заселить пустыни, покрыть Черное море новым флотом, завоевать соседнюю страну, поработить другую и распространить свое влияние по всей Европе. Без сомнения, это значит предпринимать слишком многое».
К тому же Екатерине приходилось бороться с непреодолимыми препятствиями. В первый год своего царствования она обратила внимание на то, что в сенате, где разбирались самые сложные вопросы внутренней жизни страны, не было даже географической карты, так что судьба далеких городов решалась заочно и сенаторы не знали иногда, где эти города стоят: вблизи Черного или Белого моря? Екатерина сейчас же послала в академию наук купить карту за пять рублей, которые дала от себя. Она всеми силами старалась бороться с бесчисленными и почти невероятными злоупотреблениями, встречавшимися одинаково во всех отраслях управления. В этом отношении Россия многим обязана Екатерине, хотя искоренить все зло оказалось все-таки не по силам ей. Однажды она отправила в Москву гвардейского офицера Молчанова для расследования дела о взяточничестве, о котором ей доложили.