Страница:
С первого же часа своего царствования, как только она вступила на престол, Екатерина начала заигрывать насчет Польши со своим другом, прусским королем. Положим, она писала в то же время графу Кейзерлингу, представителю России в Варшаве: «Скажите моим друзьям и врагам, что я императрица всероссийская и что никакая другая воля не может идти наперекор моей, если я чего захочу». Это был тон, которым и следовало говорить преемнице Петра I на берегах Вислы; но рядом с этим она с нетерпением побуждала Фридриха принять участие в ее игре, чего Петр I, наверное, никогда бы не сделал даже для того, «чтобы освободить прусского короля из рук французов», как объясняла Екатерина свое поведение графу Кейзерлингу. Фридрих не мог, разумеется, желать ничего лучшего, и сейчас же стал искать подходящей арены для совместных с Екатериной действий: он остановился на диссидентах. Россия могла взять на себя защиту православных, а Пруссия – протестантов: таким образом, оба государства вмешались бы во все внутренние дела республики. Но этот выбор был неудачен для Пруссии: Фридрих вскоре убедился в этом. Протестантов в Польше было мало, а православных и униатов очень много. Почувствовав свою ошибку, Фридрих хотел остановить игру, но было уже поздно: Россия зашла слишком далеко. Тогда Фридрих решил смешать карты и, бросив диссидентов, заняться конституционными реформами Польши; но от этого отказалась Россия. Она упорно настаивала на своем праве защищать диссидентов, предоставляя полякам менять свою конституцию, как им угодно. Вот каково было положение дела к концу 1771 года, когда брат Фридриха, принц Генрих Прусский, появился в Петербурге. Преимущество было на стороне Екатерины, но она напрасно вмешала третье лицо в партию, которую прекрасно могла бы сама довести до конца. Проиграв первую ставку, Фридрих рассчитывал теперь захватить главный куш. Это ему и удалось. И вот каким образом.
Миссия принца Генриха Прусского вовсе не состояла в том, как многие предполагали, чтобы столковаться с Петербургским кабинетом насчет раздела польских владений. Это видно по инструкциям, данным ему, и по его переписке с братом. Вопрос шел не о дележе, а об умиротворении Польши, в которой слишком энергичные действия русских вызвали сильное брожение. Фридрих хотел, чтобы на границах у него все жили в мире. Вообще он мечтал о мире, который дал бы ему возможность собраться с изнуренными силами. Да и на проект графа Линара еще недавно ответили явным несогласием: России, мол, достаточно земель, чтобы думать еще о чужих. Только раз в письме к брату принц Генрих слегка касается вопроса о «возмещении убытков», которого могла бы добиться Пруссия от Польши, но прибавляет, что заговорить об этом при русском дворе едва ли возможно. «Ну, что же, – ответил ему на это король, – не надо в таком случае об этом и говорить». И действительно, об этом так и не поднимали разговора, а беседовали о трудном положении Пруссии, как союзницы России, ввиду конфликта этой последней с Портой, в особенности если бы Австрия, как она того, по-видимому, хотела, вступилась вместе с Турцией за польские вольности. Фридрих заявил и лично и через брата, что он не станет рисковать ссорой с Австрией и Францией «за соболиную шкуру», как вдруг в первых числах января 1771 года в Петербург, точно снег на голову, свалилось неожиданное известие: Австрия заняла военным порядком два польских староства.
Это сразу наладило осложнившиеся было между Россией и Пруссией отношения и развязало им руки. Вот решающее событие этой печальной драмы, толкнувшее всех на путь преступления.
Легко понять волнение принца Генриха. Он бросился к императрице. Екатерина сделала вид, что смотрит на дело шутя. Она стала весело высмеивать ненасытную жадность австрийского дома, но, как бы невзначай, бросила фразу: «Если они берут, то почему же и всем не брать?» Смертный приговор над Польшей был произнесен.
Почему бы в самом деле не занять Пруссии со своей стороны Вармийского епископства? На этот раз вопрос предлагал принцу Генриху уже граф Захар Чернышев. А так как пруссак колебался, боялся выдать себя и даже ссылался на безупречную корректность брата, который только двинул войска на границы республики, но не позволял себе занять их, Екатерина спросила опять:
«А почему бы их и не занять?»
Впоследствии, беседуя с графом Сегюром, принц Генрих хвалился тем, что не только сумел ответить на эти намеки императрицы, но даже сам их вызвал. Екатерина будто бы воскликнула после этого: «Какая блестящая идея!» Но принц напрасно приписывал себе честь этой блестящей идеи, что видно, впрочем, и по его переписке: идея исходила от самой Екатерины, а толчок ей был дан Австрией.
Отметим, что в первую минуту Фридрих отнесся очень холодно к мысли о разделе; он, положим, давно лелеял ее, но теперь она возвращалась к нему в новой форме и была далеко не так соблазнительна. Вармийское епископство? К чему оно ему? «Оно не стоит и шести пфеннигов». Он желает мира и не станет нарушать его из-за пустяков. «Приобретения Австрии? Польские староства? Такие же пустяки, как и епископство! Стоит ли об этом думать? Да это его и не касается».
Смеялся ли он над своим братом, когда писал и ему в том же тоне? Это возможно. Но вероятнее, что он просто выжидал, исследовал почву, потому что 20 февраля 1771 года он вдруг изменил свое мнение. В этот день он продиктовал своему представителю в Петербурге две депеши, на этот раз уже искренно передававшие его мысли. В одной из них были такие слова: «Ничего не забудьте, употребляйте все возможные для человека средства, чтобы добиться для меня какой-нибудь части Польши... хотя бы ничтожной». Другая была готовым проектом раздела.
С этой минуты он уже не выпускал добычи из рук. Теперь Россия хотела отступить. Граф Панин, к чести своей, указывал императрице на истинный интерес России. Но было поздно. Опираясь на Австрию, Фридрих прижал свою союзницу к стене, и она должна была выбирать: или общее соглашение трех держав для раздела, или союз Пруссии и Австрии для борьбы с русскими интересами в Польше и Турции. Екатерине оставалось только подчиниться: но в сущности принудила ее к разделу Австрия, и Австрия была главной виновницей несчастия Польши. Мария-Терезия могла сколько угодно оплакивать тяжелую необходимость «обесчестить свое царствование»: за каждые вновь пролитые слезы она требовала себе только все новые и новые польские земли. Фридрих решил тоже, что его бесчестье выгоднее ему епископства Вармийского.
Екатерина же не плакала. Но зато в ее переписке с Фридрихом за 1771–1772 годы, несмотря на всю интимность тона, не было ни одного прямого указания на затеваемое ими вместе темное дело. Даже самое имя Польши никогда не произносилось, хотя речь шла постоянно о ней. О разделе говорили глухими намеками, как о позорной семейной тайне. Сам Фридрих, вопреки своему цинизму, подчинялся этому правилу. О новых границах несчастной, уже растерзанной на части республики упоминается в первый раз в письме императрицы от 1774 года. И это письмо, в виде исключения, написано не рукой Екатерины.
Второй и третий разделы были естественным последствием первого. Мы уже говорили об этом: одно преступление роковым образом влечет за собой другие. Граф Сегюр напрасно писал в 1787 году: «Что говорит вполне в нашу пользу и в чем я уверен, это то, что императрица решила не допустить нового раздела Польши. Первый раздел, к которому она была принуждена, чтоб избежать войны в Германии, единственное деяние ее царствования, которое ее мучит и за которое она укоряет себя».
Раскаяние Екатерины было, по-видимому, искренно, потому что она разрабатывала с Потемкиным проект, имевший целью не более, не менее, как положить конец старинным раздорам с несчастной Польшей и вознаградить ее за обиды, предложив ей земли между Днестром и Бугом. Эта мысль принадлежала фавориту. В феврале 1788 года императрица сообщала Потемкину о начале формальных переговоров с Польшей по этому поводу, о чем она, вероятно, говорила еще раньше с Понятовским во время своего свидания с ним в Каневе. 16 мая из Петербурга был послан в Варшаву проект оборонительного союза. Но Пруссия, успевшая плотно утвердиться в Польше, запротестовала и приняла меры, чтобы помешать миролюбивым планам Екатерины: 29 марта 1790 года ей удалось, опередив Россию, со своей стороны подписать с республикой тоже оборонительный союз. Екатерина все-таки не сдавалась. Но и соглашение с Пруссией оказалось для Польши капканом: на этот раз уже непосредственно из Берлина, Россия получила в 1793 году предложение о втором разделе. В ответ на него Екатерина написала Безбородке:
«Предложение ни с чем не сообразно, потому что, благодаря сему прекрасному предложению, мы навлекли бы на себя не только всю ненависть со стороны поляков, но, кроме того, поступили бы вопреки нашим собственным договорам и нашей гарантии, в особенности касательно Данцига. Я подаю голос за то, чтобы оставить это предложение без последствий».
Но проклятие соделанного зла, der Fluch der b?sen That, как говорят немцы, лежало на ней. Безбородко стал доказывать ей, что, если остатки Польши не будут разделены между тремя державами, заинтересованными в том, чтобы подавить в ней якобинский дух, то революционная зараза – благодаря сходству рас и языков – свободно разольется из Польши по всей России. Записка Безбородки к генерал-губернатору Литвы князю Репнину показывает, что он подразумевал под якобинским духом:под это понятие он подводил между прочим и стремление польских панов освободить своих крестьян. Екатерина позволила убедить себя. Она, вероятно, уже поддалась в то время другому вредному влиянию: второй раздел Польши был не только политическим актом. Вызвав все эти мучительные для нас воспоминания, мы имеем зато право, думаем мы, говорить о них с некоторой откровенностью и хотя бы мимоходом назвать вещи своими именами: второй раздел Польши был прежде всего добычей, брошенной псам. В один день, по свидетельству самого Безбородки, Екатерина раздала 110 000 душ крестьян из присоединенных провинций, общей стоимостью в 11 миллионов рублей, если считать по 10 рублей за душу.
Русские писатели уже признают теперь, что в бывших провинциях Польши со смешанным населением польский элемент усилился со времени присоединения к России, так как введение в них русского крепостного права сделало в глазах массы крестьян священным то прошлое, когда они имели личную свободу, еще более ценную для них, нежели свобода политическая.
Такова мораль этой истории.
«Наверное, – писал Сабатье де Кабр герцогу Шуазёлю, – у русской императрицы и ее приближённых вскружилась голова. Она только и мечтает, говорит и думает о том, чтобы взять Константинополь. Этот бред доводит ее до уверенности, что ее ничтожная эскадра (кое-как вооруженный флот, который должен был стать в Архипелаге под командование Эльфинстона) наведет ужас на столицу Оттоманской империи; что стоит только ее войскам появиться, чтобы обратить турок в бегство и занять их позиции; что диверсия в Грузии будет иметь самые страшные последствия в этих областях; что все отпавшие греки ждут, чтобы восстать, только помощи, которую она им посылает, и что все эти действия, вместе взятые, должны в будущем году раздавить турецкого султана и его империю, которой Екатерина II уже распоряжается в своем воображении как своей собственной. Я не стану доказывать вам всю нелепость этих мечтаний, по которым можно лишь судить, как ошибались все, приписывая этой государыне талант к управлению и к политике: она пришла бы к менее безрассудным планам, если бы этот талант был бы так же действителен, как то можно было предполагать по нескольким остроумным фразам, сказанным ею писателям, по ее ловкому уму, способности к интриге и тому восхищению, с которым все беспричинно относились к очень заурядным событиям, возведшим ее на престол, и ее счастливой звезде, поддерживающей ее на нем».
Но Сабатье ошибся, и именно потому, что приписывал слишком мало значения этой чудесной «звезде» Екатерины. Константинополь, правда, не был взят, но после ряда блестящих побед, каких еще не знала русская армия, Кучук-Кайнарджийский мир (21 июля 1774 г.) довершил торжество России. Порта спустилась в число второстепенных держав. Христианское население Европейской Турции было поставлено как бы под покровительство России. Крым, ставший независимым, был готов к завоеванию. Россия оставляла за собой обе Кабардии, Керчь, Еникале и Кинбурн. Прутский договор, стоивший так дорого в 1711 году самолюбию Петра I, был разорван, и Польша даже не упоминалась в новом соглашении. Порта должна была молчаливо признать ее первый раздел.
«Когда Румянцев имел счастье заключить Кайнарджийский договор, – писал впоследствии граф Монморен графу Сегюру, – то, как теперь известно, у него было с собой только 13 000 наличного войска против армии более чем в 100 000 человек. Такая игра судьбы не повторяется два раза в течение века».
Действительно, ей не суждено было больше повториться. Но Екатерина не отказывалась от своих честолюбивых планов, которые, несмотря на удивительный успех русского оружия, осуществились лишь наполовину. Мысль поднять греческих подданных Турции, очистить себе при их помощи дорогу в Константинополь и воскресить древнюю монархию Палеологов не переставала неотступно преследовать ее и после заключения мира. Это был ее знаменитый греческий проект. Екатерина и накануне смерти продолжала мечтать о нем. Идея эта, впрочем, сама по себе не была новой. Еще в семнадцатом столетии серб Юрий Крижанич высказывал ее. В 1711 году Петр тоже был воодушевлен ею, когда начал кампанию против Турции.
В 1786 году русский посланник в Константинополе Вешняков указывал на необходимость подобной попытки в случае столкновения с Портой. В 1762 г. фельдмаршал Миних писал Екатерине: «Я могу доказать твердо обоснованными доводами, что с 1695 года, когда Петр Великий впервые осадил Азов, и до часа его смерти в 1725 году, в течение тридцати лет, его главным намерением и желанием было завоевать Константинополь, изгнать неверных, турок и татар, из Европы и восстановить таким образом греческую монархию». Побочная причина, не имевшая ничего общего с политикой, особенно привязала Екатерину к этой химере. В 1769 г., на одном из заседаний совета императрицы, фаворит Григорий Орлов неожиданно попросил слова, чтобы развить план экспедиции в Архипелаг, которая подняла бы окружные греческие племена против турок. Екатерина была поражена: Григорий Орлов очень редко подавал голос, когда дело шло о государственных интересах. Он открыто подчеркивал свое равнодушие к ним; невежество же его и так бросалось в глаза. Это сильно огорчало Екатерину; она упорно продолжала находить в своем любовнике необыкновенные способности и очень жалела, что он не применяет их во славу ее и свою собственную. Но на этот раз он был, по-видимому, хорошо осведомлен и горел желанием блеснуть своими знаниями. Екатерина не только удивилась, но и пришла в восторг. Секрет, впрочем, объяснялся просто. Грек Папазули, служивший у одного из Орловых, много говорил о своей родине и о том, что можно было бы сделать для ее освобождения. Кавалер Сен-Марк, французский офицер, находившийся прежде на службе у Венецианской республики и потом перешедший в Россию, подтвердил рассказ грека и представил Орловым некоторые документы. Наконец, некто Тамара, по происхождению украинец, разработал план экспедиции с тремя братьями, Григорием, Алексеем и Федором Орловыми. Екатерина сейчас же согласилась с ними. Экспедиция в Архипелаг была вопросом решенным. Но Григорий Орлов должен был остаться в Петербурге.
Пугачевский бунт заставил Екатерину в 1774 году остановить на время исполнение этого плана. Но как только грозный самозванец был уничтожен, она опять вернулась к своей любимой мечте. В 1777 году она – уже вместе с Потемкиным – рассматривала проект завоевания Константинополя. Панин находил этот проект безумным. Но этим он вызвал лишь собственную опалу. А после свидания с Иосифом II Екатерина решилась окончательно. Она написала императору 10 сентября 1782 года:
«Я твердо убеждена, имея безграничное доверие к Вашему Императорскому Величеству, что если бы наши удачи в этой войне дали нам возможность освободить Европу от врагов рода христианского, изгнав их из Константинополя, Ваше Императорское Величество не отказали бы мне в содействии для восстановления древней греческой монархии на развалинах варварского правительства, господствующего там теперь, с непременным условием с моей стороны сохранить этой обновленной монархии полную независимость от моей и возвести на ее престол моего младшего внука, великого князя Константина».
Иосиф не торопился ответить на это письмо. Он разделял, по-видимому, мнение маркиза Верака, который, извиняясь в 1781 году перед Верженном, что так долго не говорил с ним о любимом плане императрицы, объяснял это тем, что не находит эту идею «достойной ума Екатерины II». «Рожистое воспаление на голове», которым очень кстати заболел император, не позволяло ему довольно долгое время отнестись к предложению союзницы с должным вниманием. Он сделал это лишь два месяца спустя, и Екатерина вряд ли могла быть удовлетворена теми туманными фразами, которые он прислал ей в своем письме. Он находил, что только события войны могут осуществить намерения императрицы. Но в случае успеха, с его стороны, разумеется, не встретится никогда препятствий к исполнению желаний ее величества, «если они соединятся с его собственными».
Тонкий льстец Гримм начал уже называть Екатерину «императрицей греков», хотя она и отрекалась от этого титула. Но это было просто кокетством с ее стороны: на следующий же день после рождения второго сына Павла, в 1779 году, она писала любимому поверенному своих тайн: «Этот нежнее старшего, и едва на него пахнёт холодным воздухом, прячет носик в пеленки; он любит тепло... ну да мы знаем с вами то, что мы знаем!..» В то же время она старалась уверить всех, что этот избранный ребенок был совершенно случайно назван Константином и что благодаря такому же слепому случаю ему была назначена в кормилицы гречанка Елена: «Разве позволительно злословить по поводу каких-то имен!.. Следовало ли назвать великого князя А. и великого князя К. Никодимом или Фаддеем? Ведь должны же они были получить по имени? Первый назван в честь патрона того города, где он родился; второй в честь святого, память которого празднуется несколько дней спустя после его рождения; все это очень просто. Случайно имена эти звучны, но к чему злословить? Разве это моя вина? Я не отрицаю ничуть, что люблю благозвучные имена; последнее имя воспламенило даже воображение рифмоплетов... Я послала им сказать, чтобы они отправлялись пасти своих гусей, не занимались бы предсказаниями и оставили бы меня в мире, потому что, слава Богу, я держу теперь мир в руках... и не хочу, чтобы лепетали об идеях, которые не имеют никакого смысла».
Но не думала ли Екатерина положить конец досужему «лепету» тем, что приказала выбить в 1781 году медаль, на которой маленький Константин был изображен вместе с тремя христианскими добродетелями на берегу Босфора, причем Надежда указывала ему на звезду с Востока, а Вера хотела, по-видимому, вести к храму св. Софии. Русский посол в Константинополе Булгаков пересыпал в то же время свою дипломатическую переписку указаниями, собранными им из древних пророчеств, по которым пришествие Антихриста совпадало с близкой гибелью Оттоманской империи. В 1787 году Потемкин поднял вопрос о формальном разделе Турции. Он беседовал об этом и с графом Сегюром, который потом писал в Версале: «Мы так привыкли к тому, что Россия легкомысленно бросается в самые рискованные предприятия, и счастье при этом неизменно помогает ей, что рассчитать будущие действия этой державы по правилам политической науки невозможно». В 1789 году, после взятия Очакова, Екатерина сказала английскому посланнику Витворту: «Так как Питт хочет изгнать меня из Петербурга, то, надеюсь, он позволит мне удалиться в Константинополь».
В ожидании будущих блестящих побед Екатерина в 1788 году завладела пока Крымом. План присоединения к России Таврического полуострова был составлен Безбородко, осуществил его Потемкин, но душой его была всецело Екатерина. Надо было видеть, как она одушевляла своих сотрудников, как побуждала их смело идти вперед, не заботясь о том, чт? будут говорить о них, «ибо время благоприятно, чтобы многое сметь». Это она указала Потемкину на порт Ахтиар, превратившийся в Севастополь. Приемы, при помощи которых было приведено в исполнение это смелое предприятие, были, впрочем, не новы для русской политики. Они были еще раньше испробованы в Польше. В Крыму, как и там, у России была своя партия; эта партия выставила своего кандидата в татарские ханы, как и там свои возвели на престол Понятовского; этот кандидат Шагин-Гирей был избран вопреки оппозиции, воплощавшей – опять как и в Польше – идею народной независимости, а также и вопреки Турции, после чего Крым был у него куплен за деньги, как покупают теперь англичане владения индийских раджей. И дело было сделано.
Порта хотела протестовать; но союз Екатерины с Иосифом заставил ее до поры до времени придержать язык. Иосиф примирился с совершившимся фактом, надеясь, что в будущем возьмет свое. Но брат его Леопольд сильно взволновался: таким образом Екатерина завладеет теперь и Константинополем, когда пожелает, – говорил он. Но не он был хозяином Австрии. Великий князь Павел тоже был очень встревожен: а что если Франция посмотрит на дело косо? – Ну, так что ж? – возразила ему на это императрица. Франция действительно ограничилась дипломатической демонстрацией: она предложила склонить Порту к признанию присоединения Крыма, под условием обязательства со стороны России не идти дальше и не держать флота в Черном море. Екатерина ответила на это решительным отказом, и тем дело и кончилось. В июне 1787 года Иосифу II, сопровождавшему императрицу в Крым, показали в Севастопольской бухте уже готовую к отплытию эскадру. При виде ее он не мог удержать крика восхищения. А Екатерина, ночуя в Бахчисарае, прежней столице татарских ханов, рассчитала, что отсюда до Константинополя было морем только сорок восемь часов пути. И она поделилась этим соображением со своим внуком Константином.
В эту минуту вопрос о второй турецкой войне был решен императрицей. Первый шаг сделала, правда, Турция, послав в июле 1787 года в Петербург свой ультиматум, очень походивший на вызов, и заключив Булгакова в Семибашенный замок (17 августа того же года). Но Екатерина и Потемкин сделали со своей стороны все, чтоб толкнуть Турцию на этот отчаянный шаг. Непрестанными требованиями, придирками и унижениями они довели несчастную Порту до такого положения, когда уже не взвешивают шансов борьбы и даже самоубийство предпочитают бездействию. Иосиф II добросовестно подливал масла в огонь, рассчитывая извлечь из этой ссоры что-нибудь выгодное и для себя. Когда граф Сегюр почтительно указывал ему, что напрасно он поддерживает в императрице воинственное настроение, он ответил: «Чего же вы хотите? Эта женщина в наступлении, вы это видите сами – надо, чтобы турки уступили ей во всем. У России множество войска, воздержанного и неутомимого. С ним можно сделать все что угодно, а вы знаете, как низко здесь ценят человеческую жизнь. Солдаты прокладывают дороги, устраивают порты в семистах милях от столицы без жалования, не имея даже пристанища, и не ропщут. Императрица – единственный монарх в Европе, действительно богатый. Она тратит много и везде и ничего не должна; ее бумажные деньги стоят, сколько она хочет».
Миссия принца Генриха Прусского вовсе не состояла в том, как многие предполагали, чтобы столковаться с Петербургским кабинетом насчет раздела польских владений. Это видно по инструкциям, данным ему, и по его переписке с братом. Вопрос шел не о дележе, а об умиротворении Польши, в которой слишком энергичные действия русских вызвали сильное брожение. Фридрих хотел, чтобы на границах у него все жили в мире. Вообще он мечтал о мире, который дал бы ему возможность собраться с изнуренными силами. Да и на проект графа Линара еще недавно ответили явным несогласием: России, мол, достаточно земель, чтобы думать еще о чужих. Только раз в письме к брату принц Генрих слегка касается вопроса о «возмещении убытков», которого могла бы добиться Пруссия от Польши, но прибавляет, что заговорить об этом при русском дворе едва ли возможно. «Ну, что же, – ответил ему на это король, – не надо в таком случае об этом и говорить». И действительно, об этом так и не поднимали разговора, а беседовали о трудном положении Пруссии, как союзницы России, ввиду конфликта этой последней с Портой, в особенности если бы Австрия, как она того, по-видимому, хотела, вступилась вместе с Турцией за польские вольности. Фридрих заявил и лично и через брата, что он не станет рисковать ссорой с Австрией и Францией «за соболиную шкуру», как вдруг в первых числах января 1771 года в Петербург, точно снег на голову, свалилось неожиданное известие: Австрия заняла военным порядком два польских староства.
Это сразу наладило осложнившиеся было между Россией и Пруссией отношения и развязало им руки. Вот решающее событие этой печальной драмы, толкнувшее всех на путь преступления.
Легко понять волнение принца Генриха. Он бросился к императрице. Екатерина сделала вид, что смотрит на дело шутя. Она стала весело высмеивать ненасытную жадность австрийского дома, но, как бы невзначай, бросила фразу: «Если они берут, то почему же и всем не брать?» Смертный приговор над Польшей был произнесен.
Почему бы в самом деле не занять Пруссии со своей стороны Вармийского епископства? На этот раз вопрос предлагал принцу Генриху уже граф Захар Чернышев. А так как пруссак колебался, боялся выдать себя и даже ссылался на безупречную корректность брата, который только двинул войска на границы республики, но не позволял себе занять их, Екатерина спросила опять:
«А почему бы их и не занять?»
Впоследствии, беседуя с графом Сегюром, принц Генрих хвалился тем, что не только сумел ответить на эти намеки императрицы, но даже сам их вызвал. Екатерина будто бы воскликнула после этого: «Какая блестящая идея!» Но принц напрасно приписывал себе честь этой блестящей идеи, что видно, впрочем, и по его переписке: идея исходила от самой Екатерины, а толчок ей был дан Австрией.
Отметим, что в первую минуту Фридрих отнесся очень холодно к мысли о разделе; он, положим, давно лелеял ее, но теперь она возвращалась к нему в новой форме и была далеко не так соблазнительна. Вармийское епископство? К чему оно ему? «Оно не стоит и шести пфеннигов». Он желает мира и не станет нарушать его из-за пустяков. «Приобретения Австрии? Польские староства? Такие же пустяки, как и епископство! Стоит ли об этом думать? Да это его и не касается».
Смеялся ли он над своим братом, когда писал и ему в том же тоне? Это возможно. Но вероятнее, что он просто выжидал, исследовал почву, потому что 20 февраля 1771 года он вдруг изменил свое мнение. В этот день он продиктовал своему представителю в Петербурге две депеши, на этот раз уже искренно передававшие его мысли. В одной из них были такие слова: «Ничего не забудьте, употребляйте все возможные для человека средства, чтобы добиться для меня какой-нибудь части Польши... хотя бы ничтожной». Другая была готовым проектом раздела.
С этой минуты он уже не выпускал добычи из рук. Теперь Россия хотела отступить. Граф Панин, к чести своей, указывал императрице на истинный интерес России. Но было поздно. Опираясь на Австрию, Фридрих прижал свою союзницу к стене, и она должна была выбирать: или общее соглашение трех держав для раздела, или союз Пруссии и Австрии для борьбы с русскими интересами в Польше и Турции. Екатерине оставалось только подчиниться: но в сущности принудила ее к разделу Австрия, и Австрия была главной виновницей несчастия Польши. Мария-Терезия могла сколько угодно оплакивать тяжелую необходимость «обесчестить свое царствование»: за каждые вновь пролитые слезы она требовала себе только все новые и новые польские земли. Фридрих решил тоже, что его бесчестье выгоднее ему епископства Вармийского.
Екатерина же не плакала. Но зато в ее переписке с Фридрихом за 1771–1772 годы, несмотря на всю интимность тона, не было ни одного прямого указания на затеваемое ими вместе темное дело. Даже самое имя Польши никогда не произносилось, хотя речь шла постоянно о ней. О разделе говорили глухими намеками, как о позорной семейной тайне. Сам Фридрих, вопреки своему цинизму, подчинялся этому правилу. О новых границах несчастной, уже растерзанной на части республики упоминается в первый раз в письме императрицы от 1774 года. И это письмо, в виде исключения, написано не рукой Екатерины.
Второй и третий разделы были естественным последствием первого. Мы уже говорили об этом: одно преступление роковым образом влечет за собой другие. Граф Сегюр напрасно писал в 1787 году: «Что говорит вполне в нашу пользу и в чем я уверен, это то, что императрица решила не допустить нового раздела Польши. Первый раздел, к которому она была принуждена, чтоб избежать войны в Германии, единственное деяние ее царствования, которое ее мучит и за которое она укоряет себя».
Раскаяние Екатерины было, по-видимому, искренно, потому что она разрабатывала с Потемкиным проект, имевший целью не более, не менее, как положить конец старинным раздорам с несчастной Польшей и вознаградить ее за обиды, предложив ей земли между Днестром и Бугом. Эта мысль принадлежала фавориту. В феврале 1788 года императрица сообщала Потемкину о начале формальных переговоров с Польшей по этому поводу, о чем она, вероятно, говорила еще раньше с Понятовским во время своего свидания с ним в Каневе. 16 мая из Петербурга был послан в Варшаву проект оборонительного союза. Но Пруссия, успевшая плотно утвердиться в Польше, запротестовала и приняла меры, чтобы помешать миролюбивым планам Екатерины: 29 марта 1790 года ей удалось, опередив Россию, со своей стороны подписать с республикой тоже оборонительный союз. Екатерина все-таки не сдавалась. Но и соглашение с Пруссией оказалось для Польши капканом: на этот раз уже непосредственно из Берлина, Россия получила в 1793 году предложение о втором разделе. В ответ на него Екатерина написала Безбородке:
«Предложение ни с чем не сообразно, потому что, благодаря сему прекрасному предложению, мы навлекли бы на себя не только всю ненависть со стороны поляков, но, кроме того, поступили бы вопреки нашим собственным договорам и нашей гарантии, в особенности касательно Данцига. Я подаю голос за то, чтобы оставить это предложение без последствий».
Но проклятие соделанного зла, der Fluch der b?sen That, как говорят немцы, лежало на ней. Безбородко стал доказывать ей, что, если остатки Польши не будут разделены между тремя державами, заинтересованными в том, чтобы подавить в ней якобинский дух, то революционная зараза – благодаря сходству рас и языков – свободно разольется из Польши по всей России. Записка Безбородки к генерал-губернатору Литвы князю Репнину показывает, что он подразумевал под якобинским духом:под это понятие он подводил между прочим и стремление польских панов освободить своих крестьян. Екатерина позволила убедить себя. Она, вероятно, уже поддалась в то время другому вредному влиянию: второй раздел Польши был не только политическим актом. Вызвав все эти мучительные для нас воспоминания, мы имеем зато право, думаем мы, говорить о них с некоторой откровенностью и хотя бы мимоходом назвать вещи своими именами: второй раздел Польши был прежде всего добычей, брошенной псам. В один день, по свидетельству самого Безбородки, Екатерина раздала 110 000 душ крестьян из присоединенных провинций, общей стоимостью в 11 миллионов рублей, если считать по 10 рублей за душу.
Русские писатели уже признают теперь, что в бывших провинциях Польши со смешанным населением польский элемент усилился со времени присоединения к России, так как введение в них русского крепостного права сделало в глазах массы крестьян священным то прошлое, когда они имели личную свободу, еще более ценную для них, нежели свобода политическая.
Такова мораль этой истории.
V
Турция. Швеция
Первая турецкая война была тоже следствием политики, принятой Екатериной в Польше, – политики, заставлявшей русское влияние в этой стране служить интересам Пруссии. Порта видела, что распадение Польши неизбежно. А она хотела сохранить себе этого соседа. Она долго протестовала словесно, потом объявила войну. К этому Екатерина была совершенно не подготовлена. Мы уже говорили, что она вступала на престол с миролюбивыми намерениями, наполовину распущенная и разоруженная, войска ее были неудовлетворительны во всех отношениях: полки не в полном составе, кавалерия без лошадей, артиллерия не обучена, управление войск в полном беспорядке, продовольствие и снаряжение – ниже всякой критики. Порох в большинстве случаев представлял смесь самых разнородных, но маловзрывчатых веществ. Екатерина была, кажется, единственным человеком в России, верившим в русское военное могущество. В Европе Вольтер тоже, по-видимому, один разделял, или делал вид, что разделяет, ее иллюзии. Но, как говорил впоследствии Фридрих, это была «война кривых со слепыми». Когда князь Голицын взял Хотин в сентябре 1769 г., Екатерина решила, что может теперь диктовать законы всему миру.«Наверное, – писал Сабатье де Кабр герцогу Шуазёлю, – у русской императрицы и ее приближённых вскружилась голова. Она только и мечтает, говорит и думает о том, чтобы взять Константинополь. Этот бред доводит ее до уверенности, что ее ничтожная эскадра (кое-как вооруженный флот, который должен был стать в Архипелаге под командование Эльфинстона) наведет ужас на столицу Оттоманской империи; что стоит только ее войскам появиться, чтобы обратить турок в бегство и занять их позиции; что диверсия в Грузии будет иметь самые страшные последствия в этих областях; что все отпавшие греки ждут, чтобы восстать, только помощи, которую она им посылает, и что все эти действия, вместе взятые, должны в будущем году раздавить турецкого султана и его империю, которой Екатерина II уже распоряжается в своем воображении как своей собственной. Я не стану доказывать вам всю нелепость этих мечтаний, по которым можно лишь судить, как ошибались все, приписывая этой государыне талант к управлению и к политике: она пришла бы к менее безрассудным планам, если бы этот талант был бы так же действителен, как то можно было предполагать по нескольким остроумным фразам, сказанным ею писателям, по ее ловкому уму, способности к интриге и тому восхищению, с которым все беспричинно относились к очень заурядным событиям, возведшим ее на престол, и ее счастливой звезде, поддерживающей ее на нем».
Но Сабатье ошибся, и именно потому, что приписывал слишком мало значения этой чудесной «звезде» Екатерины. Константинополь, правда, не был взят, но после ряда блестящих побед, каких еще не знала русская армия, Кучук-Кайнарджийский мир (21 июля 1774 г.) довершил торжество России. Порта спустилась в число второстепенных держав. Христианское население Европейской Турции было поставлено как бы под покровительство России. Крым, ставший независимым, был готов к завоеванию. Россия оставляла за собой обе Кабардии, Керчь, Еникале и Кинбурн. Прутский договор, стоивший так дорого в 1711 году самолюбию Петра I, был разорван, и Польша даже не упоминалась в новом соглашении. Порта должна была молчаливо признать ее первый раздел.
«Когда Румянцев имел счастье заключить Кайнарджийский договор, – писал впоследствии граф Монморен графу Сегюру, – то, как теперь известно, у него было с собой только 13 000 наличного войска против армии более чем в 100 000 человек. Такая игра судьбы не повторяется два раза в течение века».
Действительно, ей не суждено было больше повториться. Но Екатерина не отказывалась от своих честолюбивых планов, которые, несмотря на удивительный успех русского оружия, осуществились лишь наполовину. Мысль поднять греческих подданных Турции, очистить себе при их помощи дорогу в Константинополь и воскресить древнюю монархию Палеологов не переставала неотступно преследовать ее и после заключения мира. Это был ее знаменитый греческий проект. Екатерина и накануне смерти продолжала мечтать о нем. Идея эта, впрочем, сама по себе не была новой. Еще в семнадцатом столетии серб Юрий Крижанич высказывал ее. В 1711 году Петр тоже был воодушевлен ею, когда начал кампанию против Турции.
В 1786 году русский посланник в Константинополе Вешняков указывал на необходимость подобной попытки в случае столкновения с Портой. В 1762 г. фельдмаршал Миних писал Екатерине: «Я могу доказать твердо обоснованными доводами, что с 1695 года, когда Петр Великий впервые осадил Азов, и до часа его смерти в 1725 году, в течение тридцати лет, его главным намерением и желанием было завоевать Константинополь, изгнать неверных, турок и татар, из Европы и восстановить таким образом греческую монархию». Побочная причина, не имевшая ничего общего с политикой, особенно привязала Екатерину к этой химере. В 1769 г., на одном из заседаний совета императрицы, фаворит Григорий Орлов неожиданно попросил слова, чтобы развить план экспедиции в Архипелаг, которая подняла бы окружные греческие племена против турок. Екатерина была поражена: Григорий Орлов очень редко подавал голос, когда дело шло о государственных интересах. Он открыто подчеркивал свое равнодушие к ним; невежество же его и так бросалось в глаза. Это сильно огорчало Екатерину; она упорно продолжала находить в своем любовнике необыкновенные способности и очень жалела, что он не применяет их во славу ее и свою собственную. Но на этот раз он был, по-видимому, хорошо осведомлен и горел желанием блеснуть своими знаниями. Екатерина не только удивилась, но и пришла в восторг. Секрет, впрочем, объяснялся просто. Грек Папазули, служивший у одного из Орловых, много говорил о своей родине и о том, что можно было бы сделать для ее освобождения. Кавалер Сен-Марк, французский офицер, находившийся прежде на службе у Венецианской республики и потом перешедший в Россию, подтвердил рассказ грека и представил Орловым некоторые документы. Наконец, некто Тамара, по происхождению украинец, разработал план экспедиции с тремя братьями, Григорием, Алексеем и Федором Орловыми. Екатерина сейчас же согласилась с ними. Экспедиция в Архипелаг была вопросом решенным. Но Григорий Орлов должен был остаться в Петербурге.
Пугачевский бунт заставил Екатерину в 1774 году остановить на время исполнение этого плана. Но как только грозный самозванец был уничтожен, она опять вернулась к своей любимой мечте. В 1777 году она – уже вместе с Потемкиным – рассматривала проект завоевания Константинополя. Панин находил этот проект безумным. Но этим он вызвал лишь собственную опалу. А после свидания с Иосифом II Екатерина решилась окончательно. Она написала императору 10 сентября 1782 года:
«Я твердо убеждена, имея безграничное доверие к Вашему Императорскому Величеству, что если бы наши удачи в этой войне дали нам возможность освободить Европу от врагов рода христианского, изгнав их из Константинополя, Ваше Императорское Величество не отказали бы мне в содействии для восстановления древней греческой монархии на развалинах варварского правительства, господствующего там теперь, с непременным условием с моей стороны сохранить этой обновленной монархии полную независимость от моей и возвести на ее престол моего младшего внука, великого князя Константина».
Иосиф не торопился ответить на это письмо. Он разделял, по-видимому, мнение маркиза Верака, который, извиняясь в 1781 году перед Верженном, что так долго не говорил с ним о любимом плане императрицы, объяснял это тем, что не находит эту идею «достойной ума Екатерины II». «Рожистое воспаление на голове», которым очень кстати заболел император, не позволяло ему довольно долгое время отнестись к предложению союзницы с должным вниманием. Он сделал это лишь два месяца спустя, и Екатерина вряд ли могла быть удовлетворена теми туманными фразами, которые он прислал ей в своем письме. Он находил, что только события войны могут осуществить намерения императрицы. Но в случае успеха, с его стороны, разумеется, не встретится никогда препятствий к исполнению желаний ее величества, «если они соединятся с его собственными».
Тонкий льстец Гримм начал уже называть Екатерину «императрицей греков», хотя она и отрекалась от этого титула. Но это было просто кокетством с ее стороны: на следующий же день после рождения второго сына Павла, в 1779 году, она писала любимому поверенному своих тайн: «Этот нежнее старшего, и едва на него пахнёт холодным воздухом, прячет носик в пеленки; он любит тепло... ну да мы знаем с вами то, что мы знаем!..» В то же время она старалась уверить всех, что этот избранный ребенок был совершенно случайно назван Константином и что благодаря такому же слепому случаю ему была назначена в кормилицы гречанка Елена: «Разве позволительно злословить по поводу каких-то имен!.. Следовало ли назвать великого князя А. и великого князя К. Никодимом или Фаддеем? Ведь должны же они были получить по имени? Первый назван в честь патрона того города, где он родился; второй в честь святого, память которого празднуется несколько дней спустя после его рождения; все это очень просто. Случайно имена эти звучны, но к чему злословить? Разве это моя вина? Я не отрицаю ничуть, что люблю благозвучные имена; последнее имя воспламенило даже воображение рифмоплетов... Я послала им сказать, чтобы они отправлялись пасти своих гусей, не занимались бы предсказаниями и оставили бы меня в мире, потому что, слава Богу, я держу теперь мир в руках... и не хочу, чтобы лепетали об идеях, которые не имеют никакого смысла».
Но не думала ли Екатерина положить конец досужему «лепету» тем, что приказала выбить в 1781 году медаль, на которой маленький Константин был изображен вместе с тремя христианскими добродетелями на берегу Босфора, причем Надежда указывала ему на звезду с Востока, а Вера хотела, по-видимому, вести к храму св. Софии. Русский посол в Константинополе Булгаков пересыпал в то же время свою дипломатическую переписку указаниями, собранными им из древних пророчеств, по которым пришествие Антихриста совпадало с близкой гибелью Оттоманской империи. В 1787 году Потемкин поднял вопрос о формальном разделе Турции. Он беседовал об этом и с графом Сегюром, который потом писал в Версале: «Мы так привыкли к тому, что Россия легкомысленно бросается в самые рискованные предприятия, и счастье при этом неизменно помогает ей, что рассчитать будущие действия этой державы по правилам политической науки невозможно». В 1789 году, после взятия Очакова, Екатерина сказала английскому посланнику Витворту: «Так как Питт хочет изгнать меня из Петербурга, то, надеюсь, он позволит мне удалиться в Константинополь».
В ожидании будущих блестящих побед Екатерина в 1788 году завладела пока Крымом. План присоединения к России Таврического полуострова был составлен Безбородко, осуществил его Потемкин, но душой его была всецело Екатерина. Надо было видеть, как она одушевляла своих сотрудников, как побуждала их смело идти вперед, не заботясь о том, чт? будут говорить о них, «ибо время благоприятно, чтобы многое сметь». Это она указала Потемкину на порт Ахтиар, превратившийся в Севастополь. Приемы, при помощи которых было приведено в исполнение это смелое предприятие, были, впрочем, не новы для русской политики. Они были еще раньше испробованы в Польше. В Крыму, как и там, у России была своя партия; эта партия выставила своего кандидата в татарские ханы, как и там свои возвели на престол Понятовского; этот кандидат Шагин-Гирей был избран вопреки оппозиции, воплощавшей – опять как и в Польше – идею народной независимости, а также и вопреки Турции, после чего Крым был у него куплен за деньги, как покупают теперь англичане владения индийских раджей. И дело было сделано.
Порта хотела протестовать; но союз Екатерины с Иосифом заставил ее до поры до времени придержать язык. Иосиф примирился с совершившимся фактом, надеясь, что в будущем возьмет свое. Но брат его Леопольд сильно взволновался: таким образом Екатерина завладеет теперь и Константинополем, когда пожелает, – говорил он. Но не он был хозяином Австрии. Великий князь Павел тоже был очень встревожен: а что если Франция посмотрит на дело косо? – Ну, так что ж? – возразила ему на это императрица. Франция действительно ограничилась дипломатической демонстрацией: она предложила склонить Порту к признанию присоединения Крыма, под условием обязательства со стороны России не идти дальше и не держать флота в Черном море. Екатерина ответила на это решительным отказом, и тем дело и кончилось. В июне 1787 года Иосифу II, сопровождавшему императрицу в Крым, показали в Севастопольской бухте уже готовую к отплытию эскадру. При виде ее он не мог удержать крика восхищения. А Екатерина, ночуя в Бахчисарае, прежней столице татарских ханов, рассчитала, что отсюда до Константинополя было морем только сорок восемь часов пути. И она поделилась этим соображением со своим внуком Константином.
В эту минуту вопрос о второй турецкой войне был решен императрицей. Первый шаг сделала, правда, Турция, послав в июле 1787 года в Петербург свой ультиматум, очень походивший на вызов, и заключив Булгакова в Семибашенный замок (17 августа того же года). Но Екатерина и Потемкин сделали со своей стороны все, чтоб толкнуть Турцию на этот отчаянный шаг. Непрестанными требованиями, придирками и унижениями они довели несчастную Порту до такого положения, когда уже не взвешивают шансов борьбы и даже самоубийство предпочитают бездействию. Иосиф II добросовестно подливал масла в огонь, рассчитывая извлечь из этой ссоры что-нибудь выгодное и для себя. Когда граф Сегюр почтительно указывал ему, что напрасно он поддерживает в императрице воинственное настроение, он ответил: «Чего же вы хотите? Эта женщина в наступлении, вы это видите сами – надо, чтобы турки уступили ей во всем. У России множество войска, воздержанного и неутомимого. С ним можно сделать все что угодно, а вы знаете, как низко здесь ценят человеческую жизнь. Солдаты прокладывают дороги, устраивают порты в семистах милях от столицы без жалования, не имея даже пристанища, и не ропщут. Императрица – единственный монарх в Европе, действительно богатый. Она тратит много и везде и ничего не должна; ее бумажные деньги стоят, сколько она хочет».