Страница:
Государыня упрекает в нем Безбородко, которому было вверено вышеупомянутое завещание, за то, что он наказал ее страну царствованием Павла. Достоверно во всяком случае то, что, когда Екатерине случалось говорить в своих письмах о будущем, ожидавшем Россию после ее смерти, она умалчивала о царствовании сына. Она всегда указывала на Александра как на своего преемника. И, по-видимому, она даже приняла в последние минуты решительные меры, чтобы предотвратить возмущение законного наследника.
Мать и сын виделись теперь только на официальных приемах. Они писали друг другу церемонные письма. Во время своего короткого пребывания в финляндской армии, когда великий князь сразу заметил, что ему там нечего делать, он почти ежедневно обменивался письмами с императрицей. Эти послания очень напоминают переписку испанского короля с Марией Нейбургской в той версии, которую дал ей Виктор Гюго. Вот образчик их:
«Любезная матушка, письмо Вашего Императорского Величества доставило мне чувствительное удовольствие, и слова Ваши тронули меня бесконечно. Прошу Ваше Величество принять выражение моей признательности, а также уважения и преданности, с которыми пребываю...»
Ответ Екатерины:
«Я получила, любезный сын, ваше письмо от 5 сего месяца с выражением ваших чувств, на которые отвечаю взаимностью. Прощайте, будьте здоровы».
И так письма чередуются одно за другим почти без вариантов.
«Работоспособный, слишком часто меняющий свои мнения и своих фаворитов, чтоб сейчас же взять нового фаворита, советника или любовницу; быстрый, пылкий, непоследовательный, – он станет когда-нибудь, может быть, опасным. Он мыслит ложно, но сердце у него прямое; суждения его совершенно случайны. Он недоверчив, подозрителен, в обществе любезен, в деловых сношениях невыносим, страстно предан чести, но, увлеченный своею вспыльчивостью, не всегда умеет разбирать правду. Он разыгрывает недовольного, угнетенного, хотя его мать ничего не имеет против того, чтобы за ним ухаживали и давали ему возможность развлекаться, сколько он пожелает. Горе его друзьям, врагам, союзникам и подданным! Притом он чрезвычайно изменчив, но за то короткое время, когда он хочет чего-нибудь в душе, или когда любит или ненавидит, то отдается чувству со стремительностью и упорством. Он презирает свой народ и говорил мне в былое время в Гатчине такие вещи, которых я не смею повторить».
Впрочем, может быть, преклонение перед Екатериной заставляло очаровательного принца сгущать на своей палитре одни темные краски? Послушаем свидетельство другого лица, более беспристрастного в данном вопросе и, наверное, самого авторитетного из всех. Среди придворных Екатерины у Павла был друг и поверенный тайн, который должен был стать всемогущим после смерти императрицы. Великий князь выказывал ему постоянно свою привязанность и даже уважение и осыпал его милостями: он не скрывал, что хочет сделать его своим первым министром. То был граф Ростопчин. И вот что он говорил о своем привилегированном положении и о великом князе, сделавшем его своим избранником. Он писал графу Воронцову, русскому послу в Лондоне: «Для меня нет ничего в свете страшнее после бесчестия, как его благосклонность». В других письмах он горько осуждал будущего императора, как человека, вечно со всеми препиравшегося, изо всех делавшего себе врагов и стремившегося подражать печальной памяти Петру III, разыгрывая по его примеру прусского короля с вверенным ему небольшим гарнизоном. Ростопчин писал: «Великий князь находится в Павловске постоянно не в духе, с головою, наполненною призраками, и окруженный людьми, из которых наиболее честный заслуживает быть колесованным без суда». Он прогнал Александра Львовича Нарышкина, бывшего искренно ему преданным; жестоко оскорбил князя А. Куракина, которого еще накануне называл «своею душой». Он преследовал своими ухаживаниями Нелидову, и та, чтобы спастись от них, просила у императрицы позволения покинуть двор и уйти в монастырь.
Нелидова, фрейлина великой княгини, – если верить Рибопьеру, она была «мала ростом, дурна, черна, но очень умна», – имела нескольких предшественниц в милостях великого князя: прежде всего фрейлину Шкурину, тоже выразившую желание постричься и действительно выполнившую его; говорили, что Шкурина была дочь придворного истопника, находившегося в очень близких отношениях с Екатериной еще в бытность ее великой княгиней. Ее сменила Лопухина, все эти привязанности не были, по-видимому, чисто платонического характера, как чувство Павла к Нелидовой. Так, ходили слухи, что у кн. Чарторыйской, вышедшей вторым браком за графа Григория Разумовского, был от Павла сын, которого назвали Семеном Великим.
Но ни одна из этих женщин не любила Павла. По рассказу Ростопчина, Нелидова открыто издевалась над ним и презирала его. Порвав с ним, она осталась при дворе, где ее успех «бесил его» и делал его смешным.
Но письма самого Павла, сохранившиеся для потомства, рисуют нам его в совершенно ином свете. Те, что он писал за 1776–1782 гг. барону Карлу Сакену, одному из своих воспитателей, можно считать почти откровением: мы видим в них нужную, любящую, благодарную душу, возвышенный ум и даже некоторую долю здравого смысла. Барон Карл Сакен был русским послом в Копенгагене. Павел писал ему:
«Вы видите: я не бесчувствен, как камень, и мое сердце не так черство, как то многие думают. Моя жизнь докажет это».
«Я предпочитаю быть ненавидимым, делая добро, нежели любимым, делая зло».
«Если я когда-нибудь заслужу что-либо хорошее, то знайте, что это благодаря вам, как и всем тем, кто старался смягчить мою сухую природу».
«Все блестящее несвойственно мне; становишься только неловким, стремясь быть тем, чем не можешь быть».
Павел не был лишен, по-видимому, и острого природного ума. Во время его пребывания в Париже, на обеде, который ему давали представители литературы, Лагарп удивился, услышав, что великий князь называет «превосходительством» (Excellence) своего врача Шеффера. Павел объяснил ему, что этот титул соответствует чинуШеффера. Лагарп сказал на это:
– Но если врачи имеют в России генеральский чин, то какое же положение занимают там литераторы?
– Если бы моя матушка была тут, – ответил Павел, – она наверное называла бы вас «высочеством».
В другой раз граф д’Артуа предложил ему одну из английских шпаг, которыми Павел любовался:
– Я лучше попрошу у вас ту, – сказал великий князь, – которой вы возьмете Гибралтар.
Как известно, граф д’Артуа готовился идти на юг Испании во главе экспедиции, оказавшейся, впрочем, неудачной.
Правда, не следует, может быть, придавать веры всем этим анекдотам: все наследники императорских престолов так легко находят себе поклонников. Но каковы бы ни были природный ум и сердце Павла, их омрачала его крайняя нервность, по поводу которой носились различные и зловещие толки. Уже в октябре 1770 года Сабатье доносил герцогу Шуазёлю, что у великого князя «бывали страшные конвульсии и совершенно недвусмысленные признаки очень сильного припадка падучей». Сабатье объяснял болезнь великого князя тем, что, как ему рассказывали, маленького Павла сильно испугали при свержении Петра III, сказав ему, что отец хочет его убить: ему сообщили это грубо и без всякой осторожности, не щадя ребенка, и это так поразило Павла, что на всю жизнь потрясло его здоровье. Аллонвиль приводит в своих «Записках» другую версию со слов эллиниста Виллуазона, «серьезного человека, имевшего долгие и постоянные сношения с великим князем»: умственные способности Павла пострадали будто бы от больших доз опия, который он принимал при очень своеобразных условиях: «Граф, а впоследствии князь Разумовский, его близкий приятель, но связанный еще более интимной дружбой с великой княгиней, рожденной принцессой Дармштадтской, ужинал каждый день один с августейшими супругами и не нашел иного способа, чтобы превращать трио в уединение вдвоем».
Самый факт слишком большой близости между графом Разумовским и первой супругой Павла установлен почти с достоверностью. Согласно депеше Дюрана графу Верженну, в октябре 1774 года Екатерина решила открыть глаза сыну, но безуспешно. И только после смерти великой княгини Павел узнал правду, найдя в бумагах покойной жены компрометирующую переписку. Разумовский получил тогда приказание выехать за границу. Но играл ли в этой придворной интриге какую-нибудь роль опий, – трудно сказать.
Душевное здоровье Павла еще с малолетства внушало большие опасения. Когда в 1781 г., проезжая через Вену, он должен был присутствовать на придворном спектакле, и решено было дать «Гамлета», актер Брокман отказался исполнить эту роль, сказав, что не хочет, чтобы в зале было два Гамлета. Иосиф послал ему 50 червонцев в благодарность за его такт. Павел был всегда нервен, раздражителен и крайне впечатлителен. В 1783 году маркиз Верак писал из Петербурга, что, узнав о внезапной кончине графа Панина, великий князь потерял сознание. Впрочем, уж одна та мрачная церемония, которую он разыграл при своем восшествии на престол, думая реабилитировать этим память отца, достаточно характерна, чтобы подтвердить подозрения в безумии, висевшем над головою Павла при его жизни и не утихшем и после его безвременной кончины. Рассказ о том, что он приказал вынуть из гроба останки Петра III и посадить покойного императора на престол в знак коронования, вымышлен. В гробу несчастного императора – тело его не было набальзамировано – через тридцать четыре года не оставалось ничего, кроме скелета. И сын Екатерины удовольствовался тем, что возложил на алтарь Петропавловского собора уродливый череп, который и увенчал царской короной.
Все знают также историю краткого правления наследника Екатерины, на которого она, естественно, смотрела с гневом и боязнью. И непростительно ли было бы поэтому с ее стороны желание спасти свой народ от его печального царствования? Но зато, если рассудок ее сына и был омрачен, то разве не была виновницей его безумия сама Екатерина, так равнодушно и невозмутимо погубившая его здоровье? Ведь мучительный бред больной души Павла мог быть вызван кровавой тенью Ропшинского дворца...
«Что это такое, эта история с Бобринским? – писала он Гримму. – Этот молодой человек необыкновенно беспечен. Если бы вы могли узнать о положении его дел в Париже, то доставили бы мне удовольствие... Впрочем, он имеет полную возможность расплатиться сам: он получает 30 000 годового содержания...»
Два года спустя она писала опять:
«Очень жаль, что г. Бобринский входит в долги; он знает свои средства; они вполне приличны. Но, кроме них, у него нет ничего».
Она давала таким образом понять, что не станет платить долгов сына; сверх того относительно умеренного содержания, которое было назначено ему, он и его кредиторы ни на что больше не смели рассчитывать. И она сдержала слово. К концу 1786 года у молодого Бобринского было уже несколько миллионов долгу в Париже, не говоря о его кредиторах в Лондоне, от которых ему удалось бежать. Между прочим, он подписал вексель в 1 400 000 ливров на имя маркиза Феррьера. Екатерина все не принимала никаких мер, чтобы остановить безумства молодого человека. Но тут она решилась: она выписала его в Россию и поместила в Ревель под строгий надзор. Но при этом она не выказала ни малейшего желания видеть его и узнать его ближе. Только бы он оставил ее в покое, не требовал у нее денег и не заставлял говорить о себе: вот все, что ей от него было нужно.
Это, безусловно, цинично. Но неужели же голос материнства молчал в бесчувственном сердце Екатерины? Отрицать это трудно. Но так же нелегко утверждать это. Если она была холодна к своим сыновьям, то зато как нежно она любила внуков. С 1779 года ей каждый день в половине одиннадцатого приводили маленького Александра. «Я вам уже говорила и опять повторяю, – писала она Гримму, – что я без ума от этого мальчугана... Мы ежедневно делаем с ним новые открытия, т. е. из каждой игрушки устраиваем десять или двенадцать новых и стараемся перещеголять друг друга в изобретательности... После обеда мой мальчуган приходит ко мне опять, когда пожелает, и проводит у меня в комнате часа три-четыре». В том же году она стала учить азбуке великого князя Александра, «хотя он еще не умеет говорить, и ему только полтора года». Она заботилась также и об его костюмах: «Вот как он одет с шестого месяца своей жизни, – писала она Гримму, посылая ему образец детского платьица, скроенного по ее указаниям. – Все это сшито вместе, одевается сразу и застегивается сзади четырьмя или пятью маленькими крючками... Здесь нет никаких завязок, и ребенок не подозревает даже, что его одевают: ему просовывают незаметно руки и ноги в это платье, вот и все; это гениальное изобретение с моей стороны. Шведский король и принц Прусский просили и получили от меня образец костюма великого князя Александра». Затем идут неизбежные рассказы, которые можно найти в письмах всех матерей: в них повествуется изо дня в день обо всех проделках маленького чуда, свидетельствующих об его уме, необыкновенном для его возраста. Однажды, когда гениальный ребенок был болен и дрожал от лихорадки, Екатерина нашла его в дверях своей спальни, закутанного в длинный плащ. Она спросила его, что это означает. «Я часовой, замерзающий от холода», ответил Александр.
Другой раз он стал приставать к горничной императрицы, прося, чтобы она сказала ему, на кого он похож. – На вашу мать, – ответила ему камерюнгфера, – у вас все ее черты, нос, рот. – Нет, не то, – сказал Александр; – а на кого я похож характером? – Ну, этим вы скорее похожи на бабушку. – В ответ на это маленький великий князь бросился на шею к старой деве и стал горячо ее целовать. «Вот это я и хотел, чтобы ты мне сказала!»
Этот последний анекдот отчетливо показывает взаимное положение Павла и Екатерины по отношению к его детям, которыми всецело завладела властная императрица. Приведем еще один отрывок из письма Екатерины к Гримму, где речь опять идет об обожаемом ею ребенке: «По-моему, из него выйдет превосходнейший человек, если только la secondaterieне замедлит мне его успехи». Secondat, secondaterie– это были своеобразные выражения, под которыми Екатерина разумела сына и невестку, а также взгляды на воспитание и политику, господствовавшие в Павловске и совершенно противоположные ее собственным воззрениям, по крайней мере в то время, так как прозвище Павла и его жены было, очевидно, заимствовано ею у барона «Secondat»Монтескье.
Маленький Константин не пользовался вначале благоволением бабушки в равной степени с братом. Екатерина находила, что он слишком хрупок и тщедушен, чтобы быть внуком императрицы. «Что касается второго, – писала она после восторженных похвал Александру, – то я не дала бы за него десяти копеек; возможно, что я очень ошибаюсь, но думаю, что он не жилец на свете». Но вскоре и младший внук завоевал сердце Екатерины. Он вырос, окреп; в это время на южном горизонте России в воображении императрицы стала рисоваться Византийская империя, и вместе с этими мечтами в ней проснулась нежность к ребенку, вскормленному гречанкой Еленой.
Увы! Мы должны признать это: даже в теплой привязанности к внукам политика играла у Екатерины не только большую, но, пожалуй, главную роль. Политика! Можно быть уверенным, что найдешь ее во всем, что касается Екатерины: и в ее чувствах, и в мыслях, и в увлечениях, как и в ее антипатиях, и даже в ее любви к младшему поколению своей семьи. Все, что кажется непонятным и загадочным в ней, объясняется, думаем мы, этим словом. Мы не хотим, конечно, сказать, что сердце этой женщины, заслуживавшей, с одной стороны, всевозможного осуждения, а с другой – всяческих похвал, было совершенно бесчувственно, как то утверждали многие, или глухо, извращено и отзывчиво только на низкие инстинкты. Оно было на одном уровне с ее умом, никогда не достигавшим большой высоты, как мы уже указывали на это. Она умела любить, но подчиняла любовь, как и все другие чувства, великой руководящей идее своей жизни – идее исключительно сильной и непоколебимой в ней: политике и ее интересам. Она полюбила однажды красавца Орлова за его красоту, но и за то, что он был готов сложить свою голову, чтобы достать ей царский венец, и был способен сдержать это слово. Она была холодна и даже враждебна к Павлу, отчасти потому, что ей не удалось развить в себе материнское чувство, – ребенка отняли у нее с колыбели, – но главным образом потому, что он был ей опасным соперником в настоящем и жалким наследником в будущем. И она страстно привязалась к маленькому Александру под влиянием таких же побуждений, относящихся к той же категории чувств и идей.
Письма, которые она писала внукам при разлуке с ними, например, в 1783 году, во время своего пребывания в Финляндии, в 1785 году, когда она некоторое время жила в Москве, и в 1787 году, во время крымского путешествия, полны теплоты, нежности и ласки. Невозможность взять их с собой на феерически разукрашенные дороги Крыма причиняла ей искреннее огорчение. Переговоры между Петербургом и Павловском по этому поводу все затягивались, и из-за денежных соображений Екатерина должна была положить им конец, пожертвовав своим удовольствием: каждый день замедления стоил ей 12 000 рублей. По этой цифре можно судить, во что обошлось все это путешествие, вызывавшее справедливое удивление Европы.
В воспитании Александра и Константина Павловичей Екатерина применила полностью свои педагогические взгляды. Но результаты, достигнутые ею, были, по-видимому, далеко не блестящи. Только она одна приходила в восхищение от успехов, сделанных ее учениками. Другие же – и среди них Лагарп – думали об этом иначе. Лагарп жаловался не раз на дурные инстинкты и недостатки старшего великого князя. Он указывал на некоторые довольно некрасивые его поступки. В 1796 году, при приезде шведского короля, при дворе невольно проводили параллель между молодыми людьми, оказавшуюся не в пользу внуков Екатерины. А между тем она приложила большие старания к тому, чтобы сделать их лучше, и, не давая воли своей любви к ним, применяла к ним, когда нужно, даже строгость. Так, она раз заметила, что при смене часовых, стоявших у императорского дворца, солдат задерживают дольше обыкновенного: это был спектакль, который задавали маленьким великим князьям, смотревшим из окошка. Екатерина сейчас же вызвала их гувернера и сделала ему строгое внушение: государственная служба, особенно военная, – сказала она, – создана не для забавы детей. А если бы великие князья заупрямились, то им следовало сказать, что бабушка этого не позволяет. Это был, бесспорно, очень мудрый принцип. Но вся воспитательная система Екатерины не держалась на его высоте.
Екатерина взяла также исключительно на себя заботу о браке своих внуков и внучек. Мнение родителей при этом не спрашивалось. Впрочем, мнение Павла не спрашивали даже тогда, когда вопрос шел о его собственной женитьбе. В Петербург было вызвано в общем около дюжины немецких принцесс, чередовавшихся одна за другой. Императрица хотела, чтобы ее сыну, а затем внукам было среди кого выбирать. И выбор, действительно, был богатый: три принцессы Дармштадские, три принцессы Вюртембергские, две принцессы Баденские и три принцессы Кобургские. Принцессы Вюртембергские не поехали, впрочем, дальше Берлина, так как галантный к женщинам Фридрих потребовал, чтобы Павел сделал хотя бы полдороги навстречу своей невесте. Этот брак был устроен стараниями принца Генриха Прусского, приезжавшего в 1776 году в Петербург. Старшая из принцесс была еще прежде помолвлена с принцем Дармштадским, но было решено, что он откажется от нее, если «в нем есть хоть малейшая честность», как писал принц Генрих своему брату, если «он не захочет разрушать счастье двух держав». Принц Дармштадский, действительно, показал себя «честным». Так как старшая сестра ускользала от него, он решил удовольствоваться младшей: «ведь, в сущности, это было одно и то же». Кроме того, как Фридрих и предвидел это, отец принцессы не стал ждать его согласия, чтобы «ударить по рукам, раз дочери представлялась более выгодная партия». Затруднение было встречено только в выборе лютеранского пастора, достаточно «просвещенного», чтоб доказать будущей великой княгине, что она делает вещь, угодную Богу, изменяя вере отцов. Но ввиду того, что Петербургский двор прислал 40 000 рублей на путешествие принцесс, «истинный бальзам», по выражению их матери, для расстроенных финансов их дома, то это маленькое препятствие оказалось преодолимым.
Через несколько лет принцессы Дармштадские приехали уже в самый Петербург. Их сменили две принцессы Баден-Дурлахские. Они были сироты, и за ними послали графиню Шувалову, вдову автора «Ep?tre ? Ninon», и некоего Стрекалова, который будто бы вел себя в пути как казак, похищающий грузинских девушек. Но в то время германские дворы не были очень щепетильны. По приезде принцесс императрица пожелала видеть их приданое. Осмотрев его, она сказала:
«Милые мои, я не была так богата, как вы, когда приехала в Россию».
Старшая принцесса осталась в Петербурге и вышла замуж за великого князя Александра; младшая возвратилась домой: она не понравилась Константину. Ей было только четырнадцать лет, и она была еще не сформирована. Впоследствии она вышла замуж за шведского короля. Празднества, сопровождавшие свадьбу Александра, были последним блестящим и радостным торжеством в царствовании Екатерины. Ко дню свадьбы была сложена, между прочим, следующая эпиталама:
Итак, Екатерина решительно освободила себя от некоторых семейных привязанностей и долга, вопреки голосу природы или хотя бы приличиям, и заменила их другими чувствами, которым отдалась так же открыто и смело. Мы старались в свое время дать объяснение этой психологической загадке, но сознаём, что оно может вызвать не одно возражение. Но когда подходишь к крупным историческим фигурам, обычные людские мерки к ним неприложимы, и тайна их побуждений и поступков часто остается непонятой и нераскрытой.
Глава 3
Мать и сын виделись теперь только на официальных приемах. Они писали друг другу церемонные письма. Во время своего короткого пребывания в финляндской армии, когда великий князь сразу заметил, что ему там нечего делать, он почти ежедневно обменивался письмами с императрицей. Эти послания очень напоминают переписку испанского короля с Марией Нейбургской в той версии, которую дал ей Виктор Гюго. Вот образчик их:
«Любезная матушка, письмо Вашего Императорского Величества доставило мне чувствительное удовольствие, и слова Ваши тронули меня бесконечно. Прошу Ваше Величество принять выражение моей признательности, а также уважения и преданности, с которыми пребываю...»
Ответ Екатерины:
«Я получила, любезный сын, ваше письмо от 5 сего месяца с выражением ваших чувств, на которые отвечаю взаимностью. Прощайте, будьте здоровы».
И так письма чередуются одно за другим почти без вариантов.
IV
Но кто был виновником этой ссоры, так жестоко разлучившей два существа, тесно связанные природой? Сохранилось много описаний Павла и с внешней и с духовной стороны. Некоторые из этих портретов лестны для него, но таких очень мало. Известно его изображение, сделанное принцем де Линь; кажется, оно наиболее искреннее:«Работоспособный, слишком часто меняющий свои мнения и своих фаворитов, чтоб сейчас же взять нового фаворита, советника или любовницу; быстрый, пылкий, непоследовательный, – он станет когда-нибудь, может быть, опасным. Он мыслит ложно, но сердце у него прямое; суждения его совершенно случайны. Он недоверчив, подозрителен, в обществе любезен, в деловых сношениях невыносим, страстно предан чести, но, увлеченный своею вспыльчивостью, не всегда умеет разбирать правду. Он разыгрывает недовольного, угнетенного, хотя его мать ничего не имеет против того, чтобы за ним ухаживали и давали ему возможность развлекаться, сколько он пожелает. Горе его друзьям, врагам, союзникам и подданным! Притом он чрезвычайно изменчив, но за то короткое время, когда он хочет чего-нибудь в душе, или когда любит или ненавидит, то отдается чувству со стремительностью и упорством. Он презирает свой народ и говорил мне в былое время в Гатчине такие вещи, которых я не смею повторить».
Впрочем, может быть, преклонение перед Екатериной заставляло очаровательного принца сгущать на своей палитре одни темные краски? Послушаем свидетельство другого лица, более беспристрастного в данном вопросе и, наверное, самого авторитетного из всех. Среди придворных Екатерины у Павла был друг и поверенный тайн, который должен был стать всемогущим после смерти императрицы. Великий князь выказывал ему постоянно свою привязанность и даже уважение и осыпал его милостями: он не скрывал, что хочет сделать его своим первым министром. То был граф Ростопчин. И вот что он говорил о своем привилегированном положении и о великом князе, сделавшем его своим избранником. Он писал графу Воронцову, русскому послу в Лондоне: «Для меня нет ничего в свете страшнее после бесчестия, как его благосклонность». В других письмах он горько осуждал будущего императора, как человека, вечно со всеми препиравшегося, изо всех делавшего себе врагов и стремившегося подражать печальной памяти Петру III, разыгрывая по его примеру прусского короля с вверенным ему небольшим гарнизоном. Ростопчин писал: «Великий князь находится в Павловске постоянно не в духе, с головою, наполненною призраками, и окруженный людьми, из которых наиболее честный заслуживает быть колесованным без суда». Он прогнал Александра Львовича Нарышкина, бывшего искренно ему преданным; жестоко оскорбил князя А. Куракина, которого еще накануне называл «своею душой». Он преследовал своими ухаживаниями Нелидову, и та, чтобы спастись от них, просила у императрицы позволения покинуть двор и уйти в монастырь.
Нелидова, фрейлина великой княгини, – если верить Рибопьеру, она была «мала ростом, дурна, черна, но очень умна», – имела нескольких предшественниц в милостях великого князя: прежде всего фрейлину Шкурину, тоже выразившую желание постричься и действительно выполнившую его; говорили, что Шкурина была дочь придворного истопника, находившегося в очень близких отношениях с Екатериной еще в бытность ее великой княгиней. Ее сменила Лопухина, все эти привязанности не были, по-видимому, чисто платонического характера, как чувство Павла к Нелидовой. Так, ходили слухи, что у кн. Чарторыйской, вышедшей вторым браком за графа Григория Разумовского, был от Павла сын, которого назвали Семеном Великим.
Но ни одна из этих женщин не любила Павла. По рассказу Ростопчина, Нелидова открыто издевалась над ним и презирала его. Порвав с ним, она осталась при дворе, где ее успех «бесил его» и делал его смешным.
Но письма самого Павла, сохранившиеся для потомства, рисуют нам его в совершенно ином свете. Те, что он писал за 1776–1782 гг. барону Карлу Сакену, одному из своих воспитателей, можно считать почти откровением: мы видим в них нужную, любящую, благодарную душу, возвышенный ум и даже некоторую долю здравого смысла. Барон Карл Сакен был русским послом в Копенгагене. Павел писал ему:
«Вы видите: я не бесчувствен, как камень, и мое сердце не так черство, как то многие думают. Моя жизнь докажет это».
«Я предпочитаю быть ненавидимым, делая добро, нежели любимым, делая зло».
«Если я когда-нибудь заслужу что-либо хорошее, то знайте, что это благодаря вам, как и всем тем, кто старался смягчить мою сухую природу».
«Все блестящее несвойственно мне; становишься только неловким, стремясь быть тем, чем не можешь быть».
Павел не был лишен, по-видимому, и острого природного ума. Во время его пребывания в Париже, на обеде, который ему давали представители литературы, Лагарп удивился, услышав, что великий князь называет «превосходительством» (Excellence) своего врача Шеффера. Павел объяснил ему, что этот титул соответствует чинуШеффера. Лагарп сказал на это:
– Но если врачи имеют в России генеральский чин, то какое же положение занимают там литераторы?
– Если бы моя матушка была тут, – ответил Павел, – она наверное называла бы вас «высочеством».
В другой раз граф д’Артуа предложил ему одну из английских шпаг, которыми Павел любовался:
– Я лучше попрошу у вас ту, – сказал великий князь, – которой вы возьмете Гибралтар.
Как известно, граф д’Артуа готовился идти на юг Испании во главе экспедиции, оказавшейся, впрочем, неудачной.
Правда, не следует, может быть, придавать веры всем этим анекдотам: все наследники императорских престолов так легко находят себе поклонников. Но каковы бы ни были природный ум и сердце Павла, их омрачала его крайняя нервность, по поводу которой носились различные и зловещие толки. Уже в октябре 1770 года Сабатье доносил герцогу Шуазёлю, что у великого князя «бывали страшные конвульсии и совершенно недвусмысленные признаки очень сильного припадка падучей». Сабатье объяснял болезнь великого князя тем, что, как ему рассказывали, маленького Павла сильно испугали при свержении Петра III, сказав ему, что отец хочет его убить: ему сообщили это грубо и без всякой осторожности, не щадя ребенка, и это так поразило Павла, что на всю жизнь потрясло его здоровье. Аллонвиль приводит в своих «Записках» другую версию со слов эллиниста Виллуазона, «серьезного человека, имевшего долгие и постоянные сношения с великим князем»: умственные способности Павла пострадали будто бы от больших доз опия, который он принимал при очень своеобразных условиях: «Граф, а впоследствии князь Разумовский, его близкий приятель, но связанный еще более интимной дружбой с великой княгиней, рожденной принцессой Дармштадтской, ужинал каждый день один с августейшими супругами и не нашел иного способа, чтобы превращать трио в уединение вдвоем».
Самый факт слишком большой близости между графом Разумовским и первой супругой Павла установлен почти с достоверностью. Согласно депеше Дюрана графу Верженну, в октябре 1774 года Екатерина решила открыть глаза сыну, но безуспешно. И только после смерти великой княгини Павел узнал правду, найдя в бумагах покойной жены компрометирующую переписку. Разумовский получил тогда приказание выехать за границу. Но играл ли в этой придворной интриге какую-нибудь роль опий, – трудно сказать.
Душевное здоровье Павла еще с малолетства внушало большие опасения. Когда в 1781 г., проезжая через Вену, он должен был присутствовать на придворном спектакле, и решено было дать «Гамлета», актер Брокман отказался исполнить эту роль, сказав, что не хочет, чтобы в зале было два Гамлета. Иосиф послал ему 50 червонцев в благодарность за его такт. Павел был всегда нервен, раздражителен и крайне впечатлителен. В 1783 году маркиз Верак писал из Петербурга, что, узнав о внезапной кончине графа Панина, великий князь потерял сознание. Впрочем, уж одна та мрачная церемония, которую он разыграл при своем восшествии на престол, думая реабилитировать этим память отца, достаточно характерна, чтобы подтвердить подозрения в безумии, висевшем над головою Павла при его жизни и не утихшем и после его безвременной кончины. Рассказ о том, что он приказал вынуть из гроба останки Петра III и посадить покойного императора на престол в знак коронования, вымышлен. В гробу несчастного императора – тело его не было набальзамировано – через тридцать четыре года не оставалось ничего, кроме скелета. И сын Екатерины удовольствовался тем, что возложил на алтарь Петропавловского собора уродливый череп, который и увенчал царской короной.
Все знают также историю краткого правления наследника Екатерины, на которого она, естественно, смотрела с гневом и боязнью. И непростительно ли было бы поэтому с ее стороны желание спасти свой народ от его печального царствования? Но зато, если рассудок ее сына и был омрачен, то разве не была виновницей его безумия сама Екатерина, так равнодушно и невозмутимо погубившая его здоровье? Ведь мучительный бред больной души Павла мог быть вызван кровавой тенью Ропшинского дворца...
V
Тяжким свидетельством против Екатерины в этой грустной и не вполне выясненной истории ее отношения к Павлу, так омрачившим ее блестящее и великое царствование, служит ее обращение с другим сыном, который не мог тревожить ни ее честолюбия, ни ответственности перед Россией. Как мы знаем, у Екатерины был побочный сын, названный Бобринским. Любила ли она его? По-видимому, нет. Заботилась ли она хотя бы о нем? Она давала ему средства для жизни, позволяла путешествовать за границей и даже сорить деньгами, но когда он стал злоупотреблять этим последним правом, то отнеслась к нему с удивительным, по своей непринужденности, равнодушием.«Что это такое, эта история с Бобринским? – писала он Гримму. – Этот молодой человек необыкновенно беспечен. Если бы вы могли узнать о положении его дел в Париже, то доставили бы мне удовольствие... Впрочем, он имеет полную возможность расплатиться сам: он получает 30 000 годового содержания...»
Два года спустя она писала опять:
«Очень жаль, что г. Бобринский входит в долги; он знает свои средства; они вполне приличны. Но, кроме них, у него нет ничего».
Она давала таким образом понять, что не станет платить долгов сына; сверх того относительно умеренного содержания, которое было назначено ему, он и его кредиторы ни на что больше не смели рассчитывать. И она сдержала слово. К концу 1786 года у молодого Бобринского было уже несколько миллионов долгу в Париже, не говоря о его кредиторах в Лондоне, от которых ему удалось бежать. Между прочим, он подписал вексель в 1 400 000 ливров на имя маркиза Феррьера. Екатерина все не принимала никаких мер, чтобы остановить безумства молодого человека. Но тут она решилась: она выписала его в Россию и поместила в Ревель под строгий надзор. Но при этом она не выказала ни малейшего желания видеть его и узнать его ближе. Только бы он оставил ее в покое, не требовал у нее денег и не заставлял говорить о себе: вот все, что ей от него было нужно.
Это, безусловно, цинично. Но неужели же голос материнства молчал в бесчувственном сердце Екатерины? Отрицать это трудно. Но так же нелегко утверждать это. Если она была холодна к своим сыновьям, то зато как нежно она любила внуков. С 1779 года ей каждый день в половине одиннадцатого приводили маленького Александра. «Я вам уже говорила и опять повторяю, – писала она Гримму, – что я без ума от этого мальчугана... Мы ежедневно делаем с ним новые открытия, т. е. из каждой игрушки устраиваем десять или двенадцать новых и стараемся перещеголять друг друга в изобретательности... После обеда мой мальчуган приходит ко мне опять, когда пожелает, и проводит у меня в комнате часа три-четыре». В том же году она стала учить азбуке великого князя Александра, «хотя он еще не умеет говорить, и ему только полтора года». Она заботилась также и об его костюмах: «Вот как он одет с шестого месяца своей жизни, – писала она Гримму, посылая ему образец детского платьица, скроенного по ее указаниям. – Все это сшито вместе, одевается сразу и застегивается сзади четырьмя или пятью маленькими крючками... Здесь нет никаких завязок, и ребенок не подозревает даже, что его одевают: ему просовывают незаметно руки и ноги в это платье, вот и все; это гениальное изобретение с моей стороны. Шведский король и принц Прусский просили и получили от меня образец костюма великого князя Александра». Затем идут неизбежные рассказы, которые можно найти в письмах всех матерей: в них повествуется изо дня в день обо всех проделках маленького чуда, свидетельствующих об его уме, необыкновенном для его возраста. Однажды, когда гениальный ребенок был болен и дрожал от лихорадки, Екатерина нашла его в дверях своей спальни, закутанного в длинный плащ. Она спросила его, что это означает. «Я часовой, замерзающий от холода», ответил Александр.
Другой раз он стал приставать к горничной императрицы, прося, чтобы она сказала ему, на кого он похож. – На вашу мать, – ответила ему камерюнгфера, – у вас все ее черты, нос, рот. – Нет, не то, – сказал Александр; – а на кого я похож характером? – Ну, этим вы скорее похожи на бабушку. – В ответ на это маленький великий князь бросился на шею к старой деве и стал горячо ее целовать. «Вот это я и хотел, чтобы ты мне сказала!»
Этот последний анекдот отчетливо показывает взаимное положение Павла и Екатерины по отношению к его детям, которыми всецело завладела властная императрица. Приведем еще один отрывок из письма Екатерины к Гримму, где речь опять идет об обожаемом ею ребенке: «По-моему, из него выйдет превосходнейший человек, если только la secondaterieне замедлит мне его успехи». Secondat, secondaterie– это были своеобразные выражения, под которыми Екатерина разумела сына и невестку, а также взгляды на воспитание и политику, господствовавшие в Павловске и совершенно противоположные ее собственным воззрениям, по крайней мере в то время, так как прозвище Павла и его жены было, очевидно, заимствовано ею у барона «Secondat»Монтескье.
Маленький Константин не пользовался вначале благоволением бабушки в равной степени с братом. Екатерина находила, что он слишком хрупок и тщедушен, чтобы быть внуком императрицы. «Что касается второго, – писала она после восторженных похвал Александру, – то я не дала бы за него десяти копеек; возможно, что я очень ошибаюсь, но думаю, что он не жилец на свете». Но вскоре и младший внук завоевал сердце Екатерины. Он вырос, окреп; в это время на южном горизонте России в воображении императрицы стала рисоваться Византийская империя, и вместе с этими мечтами в ней проснулась нежность к ребенку, вскормленному гречанкой Еленой.
Увы! Мы должны признать это: даже в теплой привязанности к внукам политика играла у Екатерины не только большую, но, пожалуй, главную роль. Политика! Можно быть уверенным, что найдешь ее во всем, что касается Екатерины: и в ее чувствах, и в мыслях, и в увлечениях, как и в ее антипатиях, и даже в ее любви к младшему поколению своей семьи. Все, что кажется непонятным и загадочным в ней, объясняется, думаем мы, этим словом. Мы не хотим, конечно, сказать, что сердце этой женщины, заслуживавшей, с одной стороны, всевозможного осуждения, а с другой – всяческих похвал, было совершенно бесчувственно, как то утверждали многие, или глухо, извращено и отзывчиво только на низкие инстинкты. Оно было на одном уровне с ее умом, никогда не достигавшим большой высоты, как мы уже указывали на это. Она умела любить, но подчиняла любовь, как и все другие чувства, великой руководящей идее своей жизни – идее исключительно сильной и непоколебимой в ней: политике и ее интересам. Она полюбила однажды красавца Орлова за его красоту, но и за то, что он был готов сложить свою голову, чтобы достать ей царский венец, и был способен сдержать это слово. Она была холодна и даже враждебна к Павлу, отчасти потому, что ей не удалось развить в себе материнское чувство, – ребенка отняли у нее с колыбели, – но главным образом потому, что он был ей опасным соперником в настоящем и жалким наследником в будущем. И она страстно привязалась к маленькому Александру под влиянием таких же побуждений, относящихся к той же категории чувств и идей.
Письма, которые она писала внукам при разлуке с ними, например, в 1783 году, во время своего пребывания в Финляндии, в 1785 году, когда она некоторое время жила в Москве, и в 1787 году, во время крымского путешествия, полны теплоты, нежности и ласки. Невозможность взять их с собой на феерически разукрашенные дороги Крыма причиняла ей искреннее огорчение. Переговоры между Петербургом и Павловском по этому поводу все затягивались, и из-за денежных соображений Екатерина должна была положить им конец, пожертвовав своим удовольствием: каждый день замедления стоил ей 12 000 рублей. По этой цифре можно судить, во что обошлось все это путешествие, вызывавшее справедливое удивление Европы.
В воспитании Александра и Константина Павловичей Екатерина применила полностью свои педагогические взгляды. Но результаты, достигнутые ею, были, по-видимому, далеко не блестящи. Только она одна приходила в восхищение от успехов, сделанных ее учениками. Другие же – и среди них Лагарп – думали об этом иначе. Лагарп жаловался не раз на дурные инстинкты и недостатки старшего великого князя. Он указывал на некоторые довольно некрасивые его поступки. В 1796 году, при приезде шведского короля, при дворе невольно проводили параллель между молодыми людьми, оказавшуюся не в пользу внуков Екатерины. А между тем она приложила большие старания к тому, чтобы сделать их лучше, и, не давая воли своей любви к ним, применяла к ним, когда нужно, даже строгость. Так, она раз заметила, что при смене часовых, стоявших у императорского дворца, солдат задерживают дольше обыкновенного: это был спектакль, который задавали маленьким великим князьям, смотревшим из окошка. Екатерина сейчас же вызвала их гувернера и сделала ему строгое внушение: государственная служба, особенно военная, – сказала она, – создана не для забавы детей. А если бы великие князья заупрямились, то им следовало сказать, что бабушка этого не позволяет. Это был, бесспорно, очень мудрый принцип. Но вся воспитательная система Екатерины не держалась на его высоте.
Екатерина взяла также исключительно на себя заботу о браке своих внуков и внучек. Мнение родителей при этом не спрашивалось. Впрочем, мнение Павла не спрашивали даже тогда, когда вопрос шел о его собственной женитьбе. В Петербург было вызвано в общем около дюжины немецких принцесс, чередовавшихся одна за другой. Императрица хотела, чтобы ее сыну, а затем внукам было среди кого выбирать. И выбор, действительно, был богатый: три принцессы Дармштадские, три принцессы Вюртембергские, две принцессы Баденские и три принцессы Кобургские. Принцессы Вюртембергские не поехали, впрочем, дальше Берлина, так как галантный к женщинам Фридрих потребовал, чтобы Павел сделал хотя бы полдороги навстречу своей невесте. Этот брак был устроен стараниями принца Генриха Прусского, приезжавшего в 1776 году в Петербург. Старшая из принцесс была еще прежде помолвлена с принцем Дармштадским, но было решено, что он откажется от нее, если «в нем есть хоть малейшая честность», как писал принц Генрих своему брату, если «он не захочет разрушать счастье двух держав». Принц Дармштадский, действительно, показал себя «честным». Так как старшая сестра ускользала от него, он решил удовольствоваться младшей: «ведь, в сущности, это было одно и то же». Кроме того, как Фридрих и предвидел это, отец принцессы не стал ждать его согласия, чтобы «ударить по рукам, раз дочери представлялась более выгодная партия». Затруднение было встречено только в выборе лютеранского пастора, достаточно «просвещенного», чтоб доказать будущей великой княгине, что она делает вещь, угодную Богу, изменяя вере отцов. Но ввиду того, что Петербургский двор прислал 40 000 рублей на путешествие принцесс, «истинный бальзам», по выражению их матери, для расстроенных финансов их дома, то это маленькое препятствие оказалось преодолимым.
Через несколько лет принцессы Дармштадские приехали уже в самый Петербург. Их сменили две принцессы Баден-Дурлахские. Они были сироты, и за ними послали графиню Шувалову, вдову автора «Ep?tre ? Ninon», и некоего Стрекалова, который будто бы вел себя в пути как казак, похищающий грузинских девушек. Но в то время германские дворы не были очень щепетильны. По приезде принцесс императрица пожелала видеть их приданое. Осмотрев его, она сказала:
«Милые мои, я не была так богата, как вы, когда приехала в Россию».
Старшая принцесса осталась в Петербурге и вышла замуж за великого князя Александра; младшая возвратилась домой: она не понравилась Константину. Ей было только четырнадцать лет, и она была еще не сформирована. Впоследствии она вышла замуж за шведского короля. Празднества, сопровождавшие свадьбу Александра, были последним блестящим и радостным торжеством в царствовании Екатерины. Ко дню свадьбы была сложена, между прочим, следующая эпиталама:
На следующий год приезд принцессы Саксен-Кобургской с тремя дочерьми прошел уже менее заметно. Но на этот раз Екатерина нашла, что багаж их высочеств очень тощ. Они превзошли ее собственную бедность при ее приезде в Россию. Надо было освежить гардероб всей семьи, прежде чем показать их при дворе, и Константин опять показал себя слишком требовательным. Но в конце концов он все-таки остановил свой выбор на младшей из принцесс.
«Ni la reine de Th?bes an milieu de ses filles,
Ni Louis et ses fils assemblant les families,
Ne form?rent jamais un cercle si pompeux.
Trois g?n?rations vont fleurir devant Elle,
Et c’est Elle toujours qui charmera nos yeux.
Fi?re d’?tre leur m?re et non d’?tre immortelle:
Telle est Junon parmi les dieux!»
(Ни царица Фив среди своих дочерей,
Ни Людовик и его сыновья, окруженные семействами,
Не представляли такого блестящего зрелища.
Три поколения будут процветать перед нею,
Но по-прежнему она очаровывает наши взоры,
Гордая тем, что она их мать, а не тем, что бессмертна:
Такова Юнона посреди богов!)
Итак, Екатерина решительно освободила себя от некоторых семейных привязанностей и долга, вопреки голосу природы или хотя бы приличиям, и заменила их другими чувствами, которым отдалась так же открыто и смело. Мы старались в свое время дать объяснение этой психологической загадке, но сознаём, что оно может вызвать не одно возражение. Но когда подходишь к крупным историческим фигурам, обычные людские мерки к ним неприложимы, и тайна их побуждений и поступков часто остается непонятой и нераскрытой.