Впрочем, встречаются иногда и люди, подобные Симону-волшебнику или друидам. Они развили в себе духовные силы и научились погружать слабовольных в похожий на смерть сон. Но силы эти опираются лишь на внутреннюю сущность чародеев и только изредка вырываются наружу. Это мое твердое убеждение, хотя друиды и верят, что когда-нибудь они переселятся в подземный мир и сохранят себя.
   Разумеется, мудрец своими словами и делами может подавать другим пример и, спокойно и умиротворенно покидая сей мир, доказывать, что жизнь и смерть равны в своей ничтожности. Но меня не очень-то увлекает такая мудрость.
   Я сидел в потемках, задумчиво вертя в руках опустевшую чашу. Мысли мои метались по кругу, и я странным образом ощущал присутствие жалеющей меня матери. Думал я и об отце, который всерьез верил, что царь евреев воскрес из мертвых. Он уверял меня, что видел его, когда странствовал с матерью по Галилее. Еще мальчиком я страшно боялся, что подобными разговорами он уронит себя в глазах приличных людей. Но какое мне теперь дело до приличий и кривотолков, если жизнь совершенно бессмысленна? Правда, приятно было осознавать себя знатным всадником, состоящим на службе у империи, которая стремится облагодетельствовать весь мир римским порядком; но разве хорошие дороги, прекрасные акведуки, огромные мосты и здания на века — это и есть то высшее и конечное, к чему обязан стремиться человек? Зачем живу я, Минуций Лауций Манилиан, и зачем приехал в Коринф? Так спрашивал я себя тогда, и тем же вопросом я задаюсь сегодня, в этой водолечебнице, где врачуют мое тело и где я, чтобы убить время, стал записывать события своей жизни — для тебя, сын мой, мой мальчик в новехонькой мужской тоге.
   На следующий день я преодолел свою гордость и вышел из дому, желая разыскать Павла в квартале палаточников и поговорить с ним с глазу на глаз. В конце концов он был не только евреем, но еще и римским гражданином.
   Старшина палаточных мастеров сразу понял, о ком идет речь, рассмеялся и сказал:
   — А, так ты разыскиваешь того ученого еврея, что отказался от своего Закона и проповедует новое вероучение, пугая прочих евреев тем, что кровь падет на их головы? Он требует от них, чтобы они навсегда отказались от обрезания и не смели укорачивать того, чем особенно дорожит каждый мужчи на, хе-хе! Впрочем, Павел — дельный малый и хороший работник. Его не приходится уговаривать. Если нужно, он может читать проповеди прямо за ткацким станком, и его известность привлекает нам все новых заказчиков. А вам-то самому что угодно — палатку или накидку от дождя?
   Распрощавшись с болтливым стариком, я пошел дальше по пыльному, пропахшему овечьей шерстью кварталу и вскоре увидел мастерскую, расположенную прямо под открытым небом. В ней, к моему крайнему удивлению, сидел горбоносый Акила, давний мой знакомец по Риму, и ткал на спор с Павлом. Его жена Прискилла тотчас узнала меня, радостно всплеснула руками и объяснила Павлу, кто я такой и как однажды защищал по ту сторону Тибра христиан от правоверных иудеев.
   — Правда, те времена уже в прошлом, — торопливо добавила Прискилла. — Мы раскаиваемся в своей греховной слепой страсти, заставившей нас возвысить себя над другими. Мы научились подставлять правую щеку, когда нас бьют по левой, и молиться за тех, кто смеется над нами.
   Она тараторила пуще прежнего, а Акила был все такой же молчаливый и даже не прервал свою работу, чтобы поприветствовать меня. Я расспросил женщину о их бегстве и о том, как они оказались в Коринфе. Им нечего жаловаться, заявила Прискилла, но тут же всплакнула, вспомнив тех, кто умер при их исходе из Рима и остался лежать в земле вдоль дорог.
   — Но они получили пальмовую ветвь, — рассказывала она. — И умерли не с проклятием на устах, а славя Иисуса Христа, отпустившего им грехи и из тлена смерти ведущего их в жизнь вечную.
   Я не стал ничего отвечать на это. Да и что можно было возразить глупой еврейской женщине, одной из тех, кто виновен в бедах и своих римских единомышленников, и правоверных иудеев! Вмес то этого я почтительно обратился к Павлу:
   — Вчера я слышал проповедь и хотел бы обстоятельнее познакомиться с твоим учением. После твоей речи я обдумал несколько возражений, которые мы с тобой могли бы спокойно обсудить. Здесь не подходящее для этого место. Не желаешь ли ты прийти ко мне на ужин? Если я правильно тебя понял, ты не делаешь тайны из своих убеждений и не сочтешь зазорным оказаться за одним столом с римлянином?
   Как ни странно, Павел вовсе не почувствовал себя польщенным моим приглашением. Он устремил на меня пронзительный взгляд и коротко возразил, что мудрость Божия и так с легкостью опровергнет любой аргумент. Его же дело не устраивать диспуты, а свидетельствовать о явлении Иисуса Христа, очевидцем коего ему довелось быть.
   — Однако мне говорили, что ты проповедовал на ярмарочной площади в Афинах, — возразил я. — И уж точно афиняне не отпустили тебя, не поспорив.
   Мне показалось, что Павел не очень охотно вспоминает о своем пребывании в Афинах. Как пить дать, над ним там посмеялись. Впрочем, Павел утверждал, что и там были обращенные в его веру, и среди них оказался даже один судья. Однако позволили ли они и впрямь чужаку убедить себя или просто промолчали, чтобы не оскорбить чувства этого истово верующего человека, меня нимало не интересовало.
   — Тебя просят всего лишь ответить на честно поставленные вопросы, да и ужинать тебе, очевидно, как и всем прочим, не возбраняется, — уже слегка раздраженно настаивал я. — Обещаю, что не стану вмешиваться и сбивать тебя. Я буду слушать, а не спорить.
   Акила и Прискилла в один голос принялись уговаривать его, уверяя, что не знают обо мне ничего дурного. Во время беспорядков в Риме, вспоминали они, я, хотя и по ошибке, но все же принял участие в трапезе христиан. Отец же мой помогает бедным и слывет богобоязненным человеком.
   И все-таки мне казалось, что недоверие Павла не имеет никакого отношения к политике.
   Вернувшись домой, я отдал распоряжение на счет ужина и внимательно оглядел все жилище. Мебель и все окружающие предметы вдруг показались мне незнакомыми и едва ли не враждебными; то же относилось и к Гераксу, которого я вроде бы успел узнать довольно неплохо. А кухарка? Привратник? Я, конечно, не раз говорил с обоими, но они так стремились расположить меня к себе, что вполне могли и приврать.
   Мне следовало бы чувствовать себя счастливым и довольным, ибо у меня были деньги и уважение, я занимал определенное положение на государственной службе, имел высокого покровителя и был крепок телом. Многие за всю свою жизнь не достигали и сотой доли того, чего я добился в свои юные годы. И тем не менее я казался себе несчастным.
   Павел и его спутники пришли, как только зажглись вечерние звезды. Он велел всем остаться на улице, а сам вступил под мой кров. Из уважения к нему я велел прикрыть лица моих домашних богов тканью, зная, что иудеи не терпят изображений человека, и приказал Гераксу достать в честь гостя восковые свечи.
   После незамысловатого овощного блюда нам подали мясное, но я сказал Павлу, что он может не прикасаться к нему, если того требует его учение. Павел, улыбаясь, положил себе кушанья и возразил, что ни в коем случае не желал бы обидеть хозяина и потому даже не спрашивает, где куплено мясо. Среди греков он грек, среди иудеев — иудей. И мой гость выпил вина, смешанного с водой, заметив, однако, что в скором времени собирается дать обет.
   Я не хотел ставить его в неловкое положение и оттого не мучил неделикатными вопросами о запрещенных блюдах и прочих интересующих меня вещах. Когда же беседа наша потекла легко и непринужденно, я все равно не забывал об осторожности и очень тщательно подбирал выражения. В интересах Галлиона и Рима следовало выяснить его отношение к нашему государству.
   Павел уверял меня, что призывает всех слушателей повиноваться мирским властям, исполнять законы и уклоняться от всего, что может вызвать возмущение окружающих. Он не подстрекает рабов восставать против своих господ, ибо, по его мнению, каждый должен довольствоваться тем, что имеет. Раб, говорил он, обязан исполнять волю своего господина, глава дома — хорошо обходиться со слугами и помнить, что есть Господин, стоящий превыше всех.
   Имел ли он в виду императора?
   Нет. Он говорил о животрепещущем боге, созидателе неба и тверди земной, и Иисусе Христе, сыне его, который, по его же собственным словам, должен вернуться, чтобы учинить суд людям — и живущим, и мертвым.
   Мне не хотелось сейчас говорить с ним о спорных пунктах христианской веры, но я все-таки спросил его, как должны в повседневной жизни вести себя новообращенные. Я понимал, что Павел не мог не размышлять над этим, однако ответил он очень кратко:
   — Быть довольным малым, не роптать, прощать чужие слабости. Не воздавать злом за зло, но творить добро. Радоваться. Постоянно молиться. И быть благодарным за все.
   Еще он сказал, что призывает своих братьев и сестер жить скромно и трудиться не покладая рук; строго возбраняет им судить блудниц, скупцов, воров и идолопоклонников, если они не хотят такого же суда над собой; те же должны сами раскаяться в прегрешениях. Когда кто-нибудь из братьев скрывает, что он распутник или вор, скупец или идолопоклонник, сплетник или пьяница, то ему следует попенять. А ежели он от того не исправится, то не говорить с ним и не трапезничать.
   Я с усмешкой спросил Павла:
   — Значит, ты не осуждаешь меня за то, что я в твоих глазах идолопоклонник, прелюбодей и пьяница?
   — Ты вне веры, — отвечал он. — Мне не подобает судить тебя. Мы судим только тех, кто внутри нее. Бог тебе судья.
   В словах его звучала такая убежденность, что я внутренне содрогнулся. И хотя я намеревался не задевать его, я все же не смог удержаться, чтобы не спросить язвительно.
   — И когда же, открой мне секрет, наступит этот твой судный день?
   Павел ответил, что не подобает ему предсказывать ни этот день, ни какой другой, ибо день Господень придет внезапно, грянув, как гром среди ясного неба. Из слов его я все же заключил, что он верил, будто господин его вернется еще при жизни самого Павла.
   — А как же он придет? Объясни! — попросил я. Павел внезапно поднялся.
   — Господь спустится с небес, и те, кто умер во Христе, первыми восстанут из праха. Затем нас, живых, воссоединят с ними, и мы станем вечно обретаться рядом с Господом.
   — А суд, о котором ты столько толкуешь? — поинтересовался я.
   — Господь Иисус явится в пламени на небесах, в окружении своих ангелов, — возгласил Павел. — И он станет судить всех, кто не познал Бога и не внял Благовещению Господа нашего Иисуса. В наказание будут они прокляты навечно перед ликом Господа, и воссияет величие его.
   Мне пришлось признать, что во всяком случае он не скрывал своих воззрений, а откровенно высказывал их. Слова его тронули меня, ибо он был искренен в приверженности своей вере. Без всяких расспросов с моей стороны Павел поведал о демонах и других силах зла; о своих странствиях по разным странам и о полномочиях, которыми надели ли его старейшины общины в Иерусалиме. Но больше всего меня поразило то обстоятельство, что он совершенно не пытался обратить меня в свою веру. К концу вечера я уже едва различал отдельные слова — так заворожили меня голос гостя и убежденность, звучащая в его речах.
   Я, разумеется, понимал, что нахожусь в собственном доме и слушаю приглашенного мною же на ужин иудея Павла, я видел его, обонял мешанину запахов — аромат восковых свечей и благовоний, аппетитный пар, поднимающийся от кушаний и неприятный запашок вяленой шерсти. С Павлом было покойно, и все же в своем полусне я попытался освободиться от его чар. Я встряхнул головой и громко воскликнул:
   — Откуда же тебе все известно вернее и лучше, чем остальным людям?
   Он раскинул руки и сказал просто:
   — Я посланник Божий.
   И прозвучало это вовсе не как богохульство; он произнес эти слова с полной убежденностью. Я сжал ладонями виски, вскочил и принялся мерить шагами триклиний. Итак, если этот человек не лжет, то я вот-вот смогу познать смысл всего сущего. Дрожащим голосом я сознался:
   — Я ничего не понимаю из того, что ты говоришь. Положи руки мне на голову, как это у вас в обычае, пускай войдет в меня твой дух и просветит мой разум.
   Но Павел не прикоснулся ко мне. Вместо этого он пообещал усердно молиться, чтобы Иисус явил себя мне, и я стал бы христианином, ибо жизнь коротка и близок конец этого мира.
   Когда Павел ушел, все, что он тут наговорил, внезапно показалось мне сущим вздором. Я громко вскрикнул, обругал себя легковерным болваном, обежал вокруг стола и в ярости смахнул на пол несколько глиняных плошек.
   Услышав шум, Геракс ворвался в зал. Увидев, в каком я состоянии, он позвал привратника, и меня отнесли на мое ложе. Я плакал навзрыд и вдруг издал совершенно безумный вопль; он исторгся из самой глубины моего существа, причем как бы помимо моей воли, будто чужая сила сотрясла все тело и вырвалась наружу ужасающим криком.
   Наконец я в изнеможении забылся сном. Утром у меня раскалывалась голова и болело все тело, поэтому я остался в постели и только и делал, что глотал горькие снадобья, которые готовил мне Геракс. Он все время ругал меня, говоря.
   — И зачем только ты пригласил этого иудея-колдуна? От евреев не жди добра, это всем известно. Они же любого с ума сведут!
   — Он не колдун, — возразил я. — Он либо свихнулся, либо обладает очень сильной, прямо-таки нечеловеческой волей. Боюсь, он и впрямь посланник некоего непостижимого для нас бога.
   Геракс озабоченно посмотрел на меня и проговорил:
   — Я был рожден и воспитан рабом и научился на все вещи смотреть снизу вверх, подобно лягушке. Но я старше тебя и подолгу путешествовал, я видел дурное и хорошее и узнал многих людей. Если хочешь, я схожу к твоему иудею, послушаю его и честно скажу тебе свое мнение.
   Преданность его тронула меня. Он был прав — рабу легко будет выяснить о Павле что-нибудь такое, что мне никогда не откроют Поэтому я сказал:
   — Да, пойди к нему, послушай, чему он учит и постарайся все запомнить.
   После этого я взялся за отчет для Галлиона, стараясь писать как можно лаконичнее.
   «Минуций Лауций Манилиан о еврее Павле. Прослушав в молельном доме его проповедь единомышленникам по вере, я позвал его к себе и допросил с глазу на глаз. Он отвечал открыто, не запираясь, ничего, как мне показалось, не пытаясь утаить.
   Он еврей и происходит из чистокровной еврейской семьи. Учился в Тарсе, затем в Иерусалиме. По рождению — римский гражданин, причем из состоятельной фамилии. Раввин. До того член Высшего совета в Иерусалиме. Прежде преследовал апостолов Иисуса из Назарета, но ему было дано откровение, и он стал христианином и в Дамаске признал Иисуса Мессией евреев. Жил в пустыне. Рассорился с первым апостолом Назаретянина, Симоном-рыболовом. Позднее помирился с ним. Получил от Иисуса право крестить необрезанных в христианство.
   Разъезжал по восточным провинциям. Множество раз подвергался наказаниям. Тактика: сначала отыскивает синагогу иудеев. Затем славит в ней Иисуса как Мессию. Не единожды бит. Обращает слушателей, желающих принять еврейского бога, в свою веру. Не требует обрезания. Освобождает от исполнения иудейского Закона. Утверждает, что тот, кто верует в Христа, обретает высшую милость и жизнь вечную.
   Не смутьян. Не подбивает рабов к бунту. Призывает к воздержанности. Не вмешивается в дела посторонних, держится равных себе. Несомненно сильная личность. Легче всего ему влиять на тех, кто уже заражен его убедительностью.
   Важно: верит, что Иисус из Назарета вернется, чтобы учинить суд над всем миром, причем пред судом предстанут и не признающие Христа.
   Таким образом, в известном смысле Павел является человеконенавистником.
   С политической точки зрения для Рима совершенно не опасен. Сеет рознь и распри среди евреев, что нам выгодно.
   Не нахожу в поведении этого человека ничего предосудительного.»
   С таким докладом я и отправился к Галлиону. Он внимательно прочитал его, искоса взглянул на меня и сказал:
   — Однако ты весьма лаконичен.
   — Это же всего лишь памятная записка, — недовольно возразил я. — Если ты желаешь, я могу сообщить о Павле очень и очень много.
   — Какой такой божественной тайной он обладает? — устало спросил Галлион.
   — Этого я не знаю, — сказал я раздраженно. Опустив голову и чувствуя, что весь дрожу, я добавил: — Не будь я римлянином, я, наверное, снял бы с себя знаки военного трибуна, отказался от карьеры и стал его последователем.
   Галлион посмотрел мне в глаза, выпрямился, вздернул подбородок и холодно заявил:
   — Я совершил ошибку, послав тебя к нему. Для этого ты еще слишком молод.
   Затем он недовольно тряхнул головой, помолчал и продолжал:
   — Да, в этом все дело, я уверен. Ты слишком молод и пока еще не искушен премудростями света и удовольствиями жизни. Уж не болен ли ты, что так дрожишь? В городе превосходный водопровод, но иногда его вода бывает непригодна для питья и вдобавок заражена местной лихорадкой, которую здесь называют коринфской болезнью. Я ею тоже переболел. А в общем, можешь не волноваться. Я не верю, что их Иисус Христос из Назарета вернется еще при нашей жизни и примется судить человечество.
   Но мне показалось, что Галлион очень заинтересовался этим сверхъестественным судом — ведь я часто слышал его рассуждения о всяких необычных вещах. Да и кто из римлян совершенно свободен от суеверий?
   Чтобы отвлечься и рассеяться, он предложил мне выпить с ним вина. Галлион даже позвал свою жену, дабы я не скучал, и принялся читать нам пьесу, переложенную им с греческого оригинала на латинский язык и обработанную в римском стиле. Временами он декламировал и греческие стихи, чтобы показать, как верно наш язык следует греческому ритму, если только за перевод взяться верно.
   Пьеса рассказывала о Троянской войне и, по замыслу Галлиона, должна была меня заинтересовать, поскольку троянцы — через Энея — были предками римлян. Выпив немного вина, я заметил:
   — Греческий книжный язык прекрасен, но сегодня он звучит для моих ушей странно, как мертвый. Павел же говорит живым языком народа.
   Галлион посмотрел на меня сочувственно:
   — На языке плебса можно писать лишь самые примитивные сатиры, поскольку он смешон уже сам по себе. И в Риме комедианты используют язык ярмарок. Но философия на языке улиц? Да ты не в своем уме, Минуций!
   Он побагровел от гнева, скатал рукопись в трубку и сказал:
   — Ничего, придет время — и мы изгоним из твоей головы этот иудейский дурман! Ты ведь еще не бывал в Афинах? У нас возник небольшой пограничный спор в Дельфах, и с ним надо разобраться на месте. Собирайся-ка в дорогу, юноша. Мой помощник-писец подготовит тебе все необходимые справки, а также доверенность, подтверждающую твои полномочия.
   Прекрасная Гельвия пробарабанила пальчиками по его жирной щеке и примирительно сказала:
   — Супруг мой, ну к чему обрекать такого блестящего молодого человека на бесконечные странствия? Греки и сами заявятся к тебе со своими кляузами. Оставь его при себе в Коринфе. Покровительство благородной матроны подействует на него куда благотворнее, чем любые скитания.
   Она, улыбаясь, посмотрела на меня поверх мужниной головы и грациозным движением прикрыла свои внезапно обнажившиеся мраморные плечи. К сожалению, я не слишком хорошо разбираюсь в подобных вещах и потому не в силах описать влекущие складки ее одежд, изящество прически и изумительные индийские украшения, что она носила. Я с трудом оторвал от нее свой взгляд, вскочил, расставил ноги на ширину плеч, как это положено по уставу, и пробормотал:
   — Слушаюсь, проконсул!
   Вот так возмутитель спокойствия Павел рассорил меня и с Галлионом. Я вверил свой дом попечительству Геракса и с несколькими солдатами и греческим проводником выехал из города.
   О Дельфах, Олимпии[46] и Афинах написано так много восторженных путевых заметок, что мне нет необходимости упоминать тут об их несравненных красотах. Даже всесильному Риму пока не удалось выгрести из сокровищницы этих городов и половины их замечательных произведений искусства, хотя нужно признать, что со времен Суллы было сделано немало, дабы облагородить Рим умыкнутыми греческими скульптурами и вазами.
   Меня, впрочем, все эти достопримечательности и шедевры, на которые я натыкался на каждом шагу, оставляли совершенно равнодушными. Ни раскрашенный мрамор, ни слоновая кость, ни позолота статуй, сотворенных десятки лет назад, ничего не говорили моему сердцу.
   Я основательно занялся дельфийскими пограничными спорами и ради установления истины пригласил обе стороны на пир. Кстати, в Дельфах я собственными глазами видел знаменитую Пифию. Из ее невнятных слов жрец составил для меня льстивые пророческие стихи, которые даже не стоят того, чтобы их здесь приводить.
   Неподалеку от Олимпии лежат священные земли с храмом, воздвигнутым более четырехсот лет назад полководцем Ксенофоном в честь богини Артемиды.
   Десятина всего, что там вызревало, шла местным жителям на праздник урожая, и в старинных фруктовых садах каждый мог собрать столько плодов, сколько пожелает.
   Но с годами многие пограничные камни сдвинулись, а храм разрушился. Во времена же Помпея в Рим свезли даже саму статую богини. И вот теперь жители этой местности направили жалобу о том, что человек, владеющий нынче землей богини Артемиды, перестал выполнять свой долг и нарушил обязательство. Истцы даже предъявили сбереженную ими древнюю каменную доску, на которой еще можно прочесть: «Эти края посвящены Артемиде. Кто над ними хозяин, тот ежегодно жертвует десятину. На остальное он должен содержать храм. А если он нарушит свой долг, то богиня не простит его».
   Начался суд, и седые старцы, сипя и откашливаясь, наперебой принялись вспоминать прежние времена, когда на праздник Артемиды вино лилось рекой и щедро раздавались мука и сдоба, а на священной земле имел право — от имени богини — охотиться любой желающий. Владыка страны, выслушав их, торжественно поклялся восстановить древний праздник урожая, но заявил, что не в состоянии содержать храм Артемиды.
   Я дал всем высказаться, а затем объявил свое решение: «Дело это не в компетенции Рима. Поступайте со своей богиней так, как вам предписано на скрижалях».
   Такое решение никого не устроило, но менять его я не стал.
   Позднее, когда я уже находился в Олимпии, мне поведали, что владыка тех земель во время охоты на оленя упал в пропасть и погиб. Артемида и вправду не простила его. Наследников у него не было, а потому окрестные жители не долго думая поделили священную землю между собой. Я решил взять на заметку эту историю и при случае пересказать ее Клавдию. Император любил всякие исторические разности и к тому же мог без труда помочь в восстановлении храма.
   Наконец я прибыл в Афины. Как того требовал добрый обычай, у городских ворот я снял с себя доспехи, накинул на плечи белый плащ, водрузил на голову венок и пешком, в сопровождении одного лишь греческого проводника, вошел в город. Своих солдат я отправил в Пирей, чтобы они под защитой римского гарнизона смогли провести там несколько славных деньков.
   То, что мне говорили очевидцы, вполне соответствовало истине: в Афинах действительно оказалось куда больше каменных изваяний, чем людей. Там есть множество роскошных строений, возведенных восточными царями, и по Форуму с утра до ночи прогуливаются философы, окруженные своими учениками, и на каждом углу притулилась лавка древностей, в которой по дешевке можно купить разные поделки и небольшие весьма дорогие копии храмов и статуй богов.
   Сделав все необходимое по службе визиты в Совет города и в ареопаг[47], я отправился на самый лучший постоялый двор и познакомился там с шумной толпой молодых людей из Рима, завершавших в Афинах свое образование и собиравшихся поступить на государственную службу. Одни расхваливали мне своих учителей, другие называли имена и цены знаменитых гетер, третьи — лучшие харчевни, которые я, по их мнению, просто обязан был посетить.
   Бесчисленные проводники назойливо предлагали познакомить меня со всеми прелестями Афин, но после того, как я провел пару дней на Форуме и поговорил со многими людьми, они мало-помалу отвязались от меня. Вскоре я выяснил, что все философы Афин усердствовали в обучении искусству невозмутимости и воспитанию в юношах непоколебимого душевного равновесия. Они любили произносить пламенные речи, рассказывать всякие притчи и вести друг с другом ученые споры.
   Среди них я заметил несколько длинноволосых и нечесаных субъектов в козьих шкурах. Эти странствующие учителя хвастались тем, что объездили Индию и Эфиопию и овладели всеми тайными знаниями. При этом они рассказывали такие невероятные истории, что слушатели просто покатывались над ними со смеху. Некоторых наиболее бесстыдных врунов ареопаг вынужден был выслать из города, хотя вообще-то на Форум мог прийти любой и говорить там все, что ему взбредет в голову, — кроме, конечно, святотатственных и подстрекательских речей.