Мне кажется, что тайная причина, по которой Нерон не переносил свою мать, заключалась в том, что в действительности он слишком ее любил, при чем любил не так, как полагается любить сыну, и в этом была вина самой Агриппины. Его одновременно тянуло и к ней, и прочь от нее, а потому он бежал в объятая Акты или буйствовал в ночных по тасовках в переулках Рима. С другой стороны, он пытался вести себя так, как того требовало учение Сенеки о добродетели, и старался хотя бы внешне держать себя как достойный ученик знаменитого философа. Агриппина же, ослепленная ревностью, совершала ошибку за ошибкой, совсем потеряв самообладание.
   Ее единственной, но весьма мощной опорой оставался грек-вольноотпущенник Паллас, утверждавший, будто происходит он от легендарных аркадских царей. Послужив трем римским императорам, этот человек стал таким осторожным и изворотливым, что даже не разговаривал со своими рабами (чтобы никто не мог превратно истолковать его слова), а отдавал им приказы только жестами. Впрочем, возможно, это объяснялось куда проще: его зазнайством и высокомерием. Я думаю, он сам распустил слух, будто Агриппина состояла с ним в связи. Рассказывали, что именно Паллас первым посоветовал Клавдию вступить с ней в брак, ну и, само собой разумеется, дружба, которой она открыто награждала его, бывшего раба, льстила самолюбию Палласа.
   С Нероном он до сих пор обходился как с несмышленым дитятей и при каждом удобном случае давал понять, как безмерны его, Палласа, заслуги перед государством. Когда император хотел снизить налоги, чтобы завоевать симпатии низов и провинций, грек сначала подобострастно согласился с ним, но тут же вкрадчиво полюбопытствовал, откуда тогда повелитель собирается брать средства, столь необходимые Риму, и на простеньких примерах доказал, что империя едва ли не рухнет, если приток налогов в казну уменьшится. Пускай, мол, Нерон занимается пением, игрой на цитре и конскими состязаниями, а счетоводство — это занятие рабов, а не императоров.
   Паллас был бесстрашным человеком. Около четверти века назад он без колебаний рискнул своей жизнью и без раздумий поспешил на Капри, чтобы раскрыть заговор Сеяна. Его состояние было неслыханным — поговаривали о трех сотнях миллионов сестерциев, — и таким же огромным было его влияние. Британника и Октавию он уважал как детей Клавдия, а в ужасной смерти Мессалины прямо замешан не был. Когда в свое время он согласился отвечать за государственные финансы, Клавдий вынужден был дать обещание, что ни когда не потребует от него отчета, и такое же обещание он выторговал у Нерона в день прихода того к власти; еще бы: ведь молодой император обещал преторианцам деньги, а взять он их мог только у Палласа.
   Впрочем, теперь он уже состарился и вид имел усталый и недовольный. В Риме давно бродил слушок, что государство идет вперед семимильными шагами, а управление государственными финансами топчется на месте. И тем не менее пока еще Паллас считался незаменимым. Каждый раз, споря с Нероном, он угрожал уйти со своего поста, что, по его словам, грозило бы немедленной катастрофой, и ядовито добавлял:
   — Спроси у матери, если мне не веришь!
   Сенека, который держался за собственное место, предпринял решительные шаги. С помощью самых сведущих банкиров Рима он во всех подробностях разработал план по управлению государственными финансами и изменению системы налогообложения в интересах страны и ее жителей. Затем он посоветовался с Бурром и велел преторианцам взять под охрану дворец и Форум. Нерону же он сказал:
   — Император ты или нет?
   Нерон так боялся и чтил Палласа, что спросил:
   — А не послать ли мне лучше письменный приказ? Но Сенека стремился воспитать у него твердость характера и потому потребовал, чтобы Нерон лично встретился с Палласом, как бы неприятно ему это ни было. Разумеется, Паллас уже слышал о предлагающихся преобразованиях, но слишком уж он презирал этого жалкого умника Сенеку, чтобы воспринимать его всерьез. Нерон решил окружить себя друзьями, желая собрать очередной урожай похвал, когда он выступит в роли победителя, а также потому, что очень нуждался в их поддержке, и так вышло, что и мне пришлось стать очевидцем этого неприятного события.
   Когда Паллас получил предписание явиться к Нерону, он сразу оказался окруженным преторианцами, так что не имел никакой возможности оповестить Агриппину. Он бесстрашно и гордо предстал перед императором, и ни один мускул не дрогнул на его изборожденном морщинами лице, когда тот, сопровождая свою речь изящными жестами и не забыв упомянуть даже царей Аркадии, трогательно благодарил старика за долгую службу на благо Рима.
   — Я просто больше не в силах видеть, как ты губишь свое драгоценное здоровье, сгибаясь под бременем непосильной для одного человека ответственности. Да ведь ты сам не раз жаловался на усталость, — добавил в заключение Нерон. — Я оказываю тебе особую милость и дозволяю без промедления уехать в твое загородное поместье, о великолепии которого ходят в Риме легенды, и до скончания дней своих наслаждаться роскошью и богатством, накопленным тобою упорным трудом. Источники же твоего благосостояния никогда и никем не будут поставлены под сомнение.
   На это Паллас ответил коротко:
   — Но дозволишь ли ты мне, как того требует мой пост, перед сложением полномочий принести очищающую присягу на Капитолии?
   Нерон возразил, что сдержит свое только что данное слово и что от такого верного и безупречного во всех отношениях слуги отечества он не может требовать подобной клятвы. Если же Паллас, желая очистить свою совесть, настаивает, то он, Нерон, не имеет ничего против; наоборот, эта клятва положит конец слухам о корыстолюбии Палласа.
   Мы разразились дружными аплодисментами, хохотом и восторженными восклицаниями. Нерон приосанился, удивительно напоминая в своем пурпурном императорском плаще горделивого петуха, и самодовольно усмехнулся. Паллас же лишь холодно оглядел нас, ближайших друзей Нерона, и мне никогда не забыть этого взгляда, в котором читалось откровенное презрение. Позже я со стыдом сказал себе, что состояние в три сотни миллионов сестерциев — не такое уж баснословно огромное вознаграждение за аккуратное ведение всех финансовых дел Римской империи в течение целых двадцати пяти лет. Сенека, например, возмещая неудобства, перенесенные им в ссылке, заполучил такую же сумму всего за каких-нибудь пять лет.
   Ну, а мое собственное состояние, сын мой Юлий, вообще не идет ни в какое сравнение с богатством старика Палласа. Прочтя после того, как я умру, завещание, ты, надеюсь, узнаешь точнее его размеры. Сам я, честно говоря, давно оставил попытки выяснить и запомнить эти огромные цифры.
   Выступление преторианцев подняло на ноги весь Рим, и народ стал собираться на Форуме и других площадях. Весть о том, что Паллас впал в немилость, вызвала всеобщее ликование, ибо ничто так не воодушевляет чернь, как низвержение могущественного и влиятельного мужа. Спустя всего несколько часов бродячие музыканты обезьянничали уже на всех углах, передразнивая повадки Палласа и сочиняя о нем шутовские песенки.
   Но когда Паллас в сопровождении восьми сотен своих отпущенников и помощников спустился с Палатинского холма, толпа смолкла и освободила проход для этой торжественной процессии.
   Паллас ушел красиво, почти как триумфатор. Свита его сияла пестрыми одеждами, серебром и драгоценными камнями. Никто на свете не тратит на наряды больше, чем бывший раб, а Паллас в этот день приказал своим людям явиться во всем самом лучшем.
   Сам же он был одет в простой белый плащ, когда, спустившись с Капитолийского холма, направился сначала на Монетный двор при храме Юноны, а оттуда — к храму Сатурна, где хранилась государственная казна. Он принес перед изваяниями богов очищающую клятву и затем еще раз повторил ее в храме Юпитера.
   Желая вызвать беспорядок в делах, Паллас забрал с собой всех своих вольноотпущенников, которых обучал в течение многих лет. Вероятно, он надеялся, что Нерон будет вынужден через несколько дней вернуть его. Но Сенека оказался хитрее и заранее занял у разных банкиров пятьсот ученых рабов, немедленно после ухода людей Палласа разместившихся в административном здании на Палатине. Мало того, стоило Палласу покинуть Рим, как большинство бывших его подчиненных добровольно вернулось к своим прежним занятиям. Сенека сохранил за собой широкие административные полномочия и создал нечто вроде государственного банка, который ссужал большие суммы египетским царям и британским племенным королям. Таким образом деньги непрерывно работали и приносили Сенеке процентную прибыль.
   Нерон целую неделю не решался войти к матери. Агриппина была смертельно уязвлена, она заперлась в своих покоях на Палатине и призвала к себе Британника с его приближенными и учителями, чтобы показать, к кому она впредь будет благоволить. К числу приближенных Британника принадлежал сын Веспасиана Тит, а также — хотя и недолго — Анней Луканий, отец которого был двоюродным братом Сенеки и который слагал столь хорошие стихи, что никак не мог нравиться Нерону. Император, конечно, охотно окружал себя поэтами и художниками и даже время от времени устраивал поэтические состязания, но победителем из них непременно выходил он сам.
   Нерон считал свою партию по смещению Палласа сыгранной мастерски, однако его терзали угрызения совести, когда он задумывался о матери. Словно желая наказать себя, он под руководством Терпна принялся с усердием и упорством обучаться пению, для чего часто постился и многие часы лежал на спине, водрузив на грудь тяжелую свинцовую плиту. К сожалению, его вокальные данные оказались весьма жалкими, и, честно признаться, мы стыдились за него и опасались, как бы его завывания не испугали какого-нибудь престарелого сенатора или посланника, забредшего на Палатинский холм.
   Добрые вести, пришедшие к этому времени из Армении, однако несколько возвысили императора в собственных глазах. По совету Сенеки и Бурра Нерон отозвал Корбулона, известнейшего полководца Рима, из Германии и отправил его в Армению. Это небольшое и зависимое от нас государство оккупировали парфяне, что, безусловно, являлось серьезным поводом для военного вмешательства.
   Корбулон и проконсул Сирии соперничали между собой (каждый из них желал возглавить армию), и потому так споро заняли берег реки Евфрат и выказали такую решимость в действиях, что парфяне сочли благоразумным убраться из Армении до того, как там начнется настоящая война. Сенат постановил в связи с этим устроить праздник Благодарения, облек Нерона правом триумфа и повелел увенчать его дикторские фасции лавровым венком. Все эти события отвлекли римлян от отставки Палласа. Очень многие в городе опасались, как бы такая решительность Нерона не привела к окончательному разрыву отношений с Парфией, и потому деловая жизнь в столице несколько замерла.
   Сатурналии в этом году длились четыре дня и были более непристойными, чем обычно. Все дарили друг другу очень дорогие подарки и насмехались над скупостью стариков, придерживавшихся старинного обычая и обменивавшихся лишь терракотовыми фигурками да праздничными хлебами. Один из огромных залов дворца был битком набит преподнесенными Нерону дарами, а провинциальные богачи все слали и слали императору всякие необыкновенные вещицы, и их описание, точная стоимость и имена дарителей заносились в особый реестр, поскольку Нерон считал своим долгом ничего не забывать.
   На улицах состоялись шествия ряженых; повсюду в Риме играли на цитрах, пели песни и веселились. Рабы гордо расхаживали в нарядах своих господ, а те снисходительно прислуживали рабам и исполняли их прихоти, так как в этот день Сатурн велел им меняться ролями.
   Нерон по обычаю пригласил во дворец самых знатных молодых людей Рима. По жребию ему выпало стать царем сатурналий, у которого было право потребовать от любого присутствующего исполнения какого-либо сумасбродного желания. К этому времени мы так основательно набрались, что наиболее нестойкие из нас уже орошали стены, но Нерону вдруг пришла в голову мысль заставить Британника что-нибудь спеть. Британника это, разумеется, оскорбило, и у него задрожали губы, но делать было нечего, ибо воля царя праздников — закон для всех. Мы уже приготовились к грандиозной потехе, но тут к нашему удивлению Британник решительно взялся за цитру и трогательно запел самую грустную из всех песен-плачей, начинающуюся словами:
 
«О отец мой,
О страна отцов,
О царство Приама…»
 
   Мы слушали внимательно и не глядели в глаза друг другу. Когда Британник закончил песню о гибнущей Трое, в зале воцарилась гнетущая тишина. Мы не могли вознаградить его аплодисментами, поскольку своей песней-плачем Британник дал понять, что он чувствовал себя обойденным и противоправно лишенным императорской власти. Но мы не могли и смеяться — так глубок и печален был его голос.
   Певческий талант Британника явился неприятным сюрпризом для Нерона, но он подавил свои истинные чувства и похвалил его дарование в самых льстивых выражениях. Через некоторое время Британник покинул нас, сказав, что неважно себя чувствует. Я думаю, он опасался своего обычного припадка падучей, всегда связанного у него с сильным перевозбуждением. Его друзья тоже распрощались с нами, и некоторые благовоспитанные молодые люди воспользовались удобной возможностью и тоже ушли. Нерон отчего-то (впрочем, может, и не без оснований) воспринял все это как выпад против него лично и вскипел от гнева.
   — Эта песня зовет к бою! — кричал он. — Вспомните, Помпею было только восемнадцать, а Божественному Августу девятнадцать, когда они в гражданскую войну командовали легионом. Долго ждать не придется! Если Риму угодно иметь своим властелином припадочного угрюмого мальчишку, я непротив, я отказываюсь править и отправляюсь на Родос. Я никогда не ввергну страну в ужасы гражданской войны. Уж лучше мне выпить яду или вскрыть себе вены, чем допустить, чтобы подобное произошло с моим дорогим отечеством!
   Мы, хотя и были весьма и весьма пьяны, все же ужаснулись его словам, и еще несколько человек торопливо направились к выходу. Прочие же принялись на разные лады славить Нерона и втолковывать ему, что Британник — вовсе ему не конкурент.
   Однако Нерон сказал:
   — Сначала совместное правление. Этим мне угрожает мать. Потом — гражданская война. Кто знает, какие жуткие списки составляет Британник в своем уединении? Возможно, вы все уже давно внесены в них.
   Это простое сообщение очень напугало нас. Нерон был прав, хотя мы и пытались натужно веселиться, говоря, что царю сатурналий как раз и положено так мрачно шутить. Император подхватил игру и раздал всем дерзкие поручения. Один из нас должен был раздобыть сандалии какой-то весталки, а Сенецио, например, получил приказ доставить в зал некую престарелую матрону, которой он был обязан тем, что, несмотря на свое низкое происхождение, нашел-таки ход во дворец. Но вскоре Нерона утомили эти незамысловатые шалости, и ему, как всегда, захотелось чего-нибудь необычайного. Когда за столом осталось всего не сколько человек, он внезапно воскликнул:
   — Пальмовый венок тому, кто приведет мне Локусту!
   Похоже, все знали, о ком он говорит, и лишь я невинно спросил:
   — Кто такая эта Локуста?
   Но никто не отвечал мне. Тогда Нерон заговорил сам:
   — Локуста — одна недужная женщина, она умеет готовить грибные блюда, достойные богов. Сегодня, чувствую я, мне просто необходима пища богов, раз меня так смертельно обидели.
   Не обратив внимания на двусмысленность его слов, я воскликнул:
   Давай твой венок! У меня еще не было никакого поручения.
   Да, ты, Минуций Лауций, мой лучший друг, а потому должен получить самое тяжелое и почетное задание, — сказал Нерон. — Минуций просто обязан стать героем нынешних сатурналий.
   А после нас хоть хаос, — добавил Отон.
   — Нет, не после нас, а сейчас! — воскликнул Нерон. — Ничего не надо оставлять на потом!
   В это мгновение появились пунцовый от смущения Сенецио и та женщина, за которой послал его Нерон. Матрона, веселая, пьяная и полуодетая, разбрасывала вокруг себя миртовые ветви, а Сенецио скромно держался в стороне. Эта женщина знала все на свете, и я спросил ее, где мне отыскать Локусту. Она прикрыла ладонью рот, хихикнула и ответила, что мне нужно отправляться на Целий. Я быстро собрался в дорогу. Город был ярко освещен. Мне не пришлось искать долго, и вскоре я уже стоял перед маленьким домиком Локусты. На стук мой дверь отворил, к моему крайнему изумлению, какой-то недовольный преторианец, не пожелавший впустить меня внутрь. Лишь разглядев узкую красную полосу на моем плаще, он сделался вежливее и неохотно объяснил:
   — Локуста осуждена за тяжкое преступление и находится под арестом. Она не имеет права ни с кем разговаривать. Из-за нее, проклятой, мне и сатурналии не в радость.
   Я поспешил в лагерь преторианцев, чтобы побеседовать с его начальником. К счастью, им оказался Юлий Поллио, брат друга моей юности, того самого книжного червя Луция Поллио. Он уже стал военным трибуном преторианской гвардии. Юлий Поллио даже и не попытался противиться приказу царя сатурналий, но решил использовать представившуюся возможность и самому показаться на глаза Нерону, а потому сказал:
   — Я отвечаю головой за эту женщину. Я непременно пойду с ней и буду ее охранять.
   Локуста была еще далеко не старой, но лицо ее напоминало посмертную маску, а одна нога была так изувечена пытками, что нам пришлось взять носилки, чтобы доставить Локусту в Палатинский дворец. По дороге она ни разу не шевельнулась и не произнесла ни слова, а все время скорбно смотрела прямо перед собой. Она внушала мне безотчетный ужас.
   Нерон с немногими оставшимися гостями перешел в малый триклиний и отослал рабов. С удивлением я обнаружил, что к нашей компании посреди ночи присоединились Сенека и Бурр. Не знаю, послал ли за ними сам Нерон, или же это сделал Отон, испугавшись императорского настроения. От праздничного веселья не осталось и следа. Каждый избегал взгляда другого, словно чего-то опасался.
   Когда Сенека увидел Локусту, он сказал:
   — Ты господин, тебе и решать. Так предначертала судьба. А мне позволь уйти.
   Он укутал голову краем плаща и вышел. Видя, как Бурр колеблется, Нерон жестко проговорил:
   — Неужели мне следует быть слабее Агриппины? Я поговорю с этой верной материнской подружкой и узнаю у нее все о пище богов.
   По простоте душевной я вообразил, что Локуста, верно, одна из прежних придворных поварих. Бурр мрачно ответил:
   — Ты господин. Ты сам лучше знаешь, как тебе поступить.
   Ни на кого не глядя, он тоже покинул наше общество. Его изуродованная рука висела как плеть.
   Нерон невидящим взглядом уставился в пространство и приказал:
   — Выйдите все и оставьте меня одного с любимой подругой моей матери. Нам нужно обсудить некоторые важные вопросы кулинарии.
   Я провел Юлия Поллио в опустевший большой триклиний, где он смог бы выпить вина и отведать остатков пиршества.
   — В чем обвиняется Локуста, и что у нее за дела с Агриппиной? — спросил я с любопытством.
   Юлий Поллио с изумлением уставился на меня и в свою очередь спросил:
   — Так ты и вправду не знаешь, что Локуста — самая искусная изготовительница ядов в Риме? Ее давно бы осудили по закону Юлия, но благодаря заступничеству Агриппины слушание дела все время отодвигается, и после обычного в таких случаях допроса с пристрастием она содержится пока под арестом в собственном доме. Я думаю, ей известно немало тайн; охранники просто дрожат от страха.
   Я тоже так испугался, что не мог вымолвить ни слова. Юлий Поллио подмигнул мне, выпил вина и спросил:
   А ты что же, разве не слыхал о грибном блюде, превратившем Клавдия в бога? Всему Риму известно, что Нерон стал императором лишь благодаря кулинарным изыскам его матери и Локусты.
   Я провел несколько лет в провинции, а кроме того, верю далеко не всему, что болтают в Риме злые языки, — сказал я резко; в голове моей роились самые жуткие мысли. Сначала я было подумал, что Нерон хочет приготовить яд и свести счеты с собственной жизнью, как он уже грозил сегодня, но тут меня вдруг осенило.
   Мне показалось, что я понял, зачем приходили Сенека и Бурр. Если моя догадка верна, то Нерон, оскорбленный вызывающим пением Британника, хочет сейчас самолично допросить Локусту, чтобы иметь возможность обвинить мать в отравлении Клавдия. Он станет угрожать Агриппине разоблачением, и она вынуждена будет изменить свое отношение к Британнику — иначе Нерон после тайного судебного разбирательства попросту вышлет ее из Рима. Впрочем, официально он никогда не посмеет обвинить свою мать в убийстве. Мысль эта немного успокоила меня, хотя я ни на миг не верил, что Агриппина отравила Клавдия, ибо еще за несколько лет до его смерти слышал, будто у него рак желудка.
   Поразмыслив немного, я проговорил:
   — Пожалуй, для нас будет лучше держать язык за зубами. Мало ли, что происходит во дворце. К чему болтать лишнее?
   Поллио рассмеялся и беспечно ответил:
   — Мне нечего бояться. Солдат обязан беспрекословно выполнять приказ.
   Я плохо спал в эту ночь, и мне снились сны, не предвещавшие добра. Утро уже не застало меня в Риме. Я уехал в отцовское поместье в Цере и взял с собой одного только Барба. Было морозно; наступило самое сумрачное время года, но я твердо решил в сельской тишине и покое воплотить давний заветный замысел — написать книгу о своих приключениях в Киликии.
   В поэты я не годился, это я понял уже давно. Беспристрастно рассказать о мятеже горцев в подробном докладе я тоже не мог, поскольку не хотел выставлять в невыгодном свете царя Киликии и проконсула Сирии. Я вспомнил многочисленные греческие приключенческие истории, которые читал у Силана, убивая время, и решил описать свое пребывание у разбойников в грубовато-комическом духе и изобразить смешные стороны моего плена, ограничившись лишь несколькими фразами о перенесенных страданиях.
   Много дней подряд я был так поглощен работой, что иногда даже забывал поесть. Я полагаю, мне удалось освободиться от гнетущих воспоминаний о моем заключении, с шуткой перепрыгивая через них.
   Как раз когда я дописывал последние строки, я получил из Рима ошеломляющую весть о том, что у Британника во время обеда примирения в кругу императорской семьи случился жесточайший припадок. Его тотчас отнесли к нему в покои, где он вскоре и умер. Никто не мог даже и предположить, что на этот раз все так обернется: ведь обычно он легко оправлялся от своих припадков.
   Вспомнив повадки родственников, привыкших заметать кровавые следы преступлений, Нерон той же холодной зимней ночью велел сжечь тело Британника на Марсовом поле и поместить его прах без всякой поминальной речи и траурной процессии в мавзолей Божественного Августа. Сенату же и народу он объявил, что отныне связывает все свои надежды и чаяния только с заботой об отечестве, хотя и понимает, что теперь, когда он внезапно потерял горячо любимого брата, на чью поддержку всегда мог рассчитывать, управлять Римом ему будет нелегко.
   Человек охотно верит тому, чему хочет верить. . Потому поначалу я не почувствовал ничего, кроме огромного облегчения. Внезапная смерть Британника удачно, на мой взгляд, развязала все узлы. Агриппина, скажем, не сможет больше ссылаться на Британника, если ей снова взбредет в голову порицать Нерона за его неблагодарность, и призрак гражданской войны растворится в воздухе.
   И все-таки в глубине души меня обуревали сомнения, от которых я, сколько ни старался, никак не мог избавиться. Оттого-то я решил не возвращаться в Рим и оставаться в Цере, хотя дел у меня там не было и мне предстояло погибать от скуки. Я слышал, что огромное состояние, унаследованное Нероном от Британника, он раздал своим друзьям и влиятельнейшим сенаторам, и это давало основания думать, что подачками, которые он так щедро разбрасывал вокруг себя, император хотел купить расположение окружающих. Нет, я не желал и черепка из этого наследства.
   Когда в начале года я все же вернулся в Рим, то узнал, что Нерон, окружив Агриппину почетной стражей, приказал ей покинуть дворец и переселиться в полуразвалившийся дом Антонии, покойной матери Клавдия. Там он время от времени навещал ее, но всегда со свитой, присутствие коей вынуждало Агриппину сдерживать свой гнев.
   Агриппина приказала воздвигнуть в честь Клавдия храм на Целии, и работы уже начались. Однако Нерон внезапно распорядился разобрать леса и заявил, что этот земельный участок нужен ему для других целей. (У него и впрямь были грандиозные планы по расширению дворца.) В результате Агриппина лишилась возможности отправлять свою должность жрицы храма Клавдия. От тетушки Лелии я узнал, что она опять одинока, как в свои самые тяжелые времена, когда была жива Мессалина.
   Тит Флавий, сын Веспасиана, друг и верный соратник Британника, и сам заболел в день той роковой трапезы, когда с Британником случился припадок, повлекший за собой его смерть. Я решил навестить Тита, поскольку был отлично знаком с его отцом. Впрочем, виделись мы редко, ибо я входил в круг приближенных Нерона.
   Тит был еще бледен и слаб и недоверчиво глядел на меня, неожиданно появившегося у него с подарками. Резкие черты лица, подбородок и нос красноречиво свидетельствовали об этрусских корнях Флавиев. Этот подросток удивительно походил на этрусские надгробные статуэтки, а поскольку я только что приехал из Цере, то не заметить этого сходства попросту не мог.