Валтари Мика
Императорский всадник

Глава 1
АНТИОХИЯ

   Мне было семь лет, когда ветеран Барб спас мне жизнь. Хорошо помню, как я перехитрил свою кормилицу Софронию и убежал вниз, на берег Оронта. Эта бурная, кипящая водоворотами река всегда притягивала меня, и я свесился через перила моста, чтобы поглазеть на пену и пузыри на воде. Вот тут-то сзади и подошел Барб и добродушно спросил: «Хочешь научиться плавать, мальчик?»
   После того как я утвердительно кивнул, он оглянулся, схватил меня в охапку и бросил в стремнину. Затем он издал дикий вопль, позвал Геркулеса и Юпитера-громовержца, швырнул свой изодранный плащ на мост и ринулся в волны вслед за мной.
   На его крики стали собираться люди, и все оказались свидетелями его подвига и в один голос потом подтверждали, что Барб рисковал жизнью, нырнув за мной, пока я еще не захлебнулся; вытащив на берег, он катал и мял меня до тех пор, пока из моего рта не хлынула вода, которой я все же успел наглотаться. Когда наконец, издавая вопли и выдирая на голове волосы, прибежала Софрония, Барб уже взял меня на руки и понес домой, несмотря на то, что я отчаянно вырывался и бился в его объятиях, поскольку его грязное платье и смрад перегара вызывали во мне отвращение.
   Отец был отнюдь не в восторге от моего приключения. Тем не менее он предложил Барбу вина и поверил в его россказни о том, будто я споткнулся и сам свалился в воду. Я не возражал Барбу, ибо был приучен молчать в присутствии отца; как зачарованный внимал я ветерану, повествовавшему о своем легионерском прошлом: тогда, мол, он переплывал Дунай и Рейн, и даже Евфрат в полном боевом снаряжении. Мой отец тоже выпил вина, чтобы унять страх, тоже разговорился и рассказал, как он во времена своей юности, когда посещал школу философов на острове Родос, поспорил, что может вплавь достичь материка. В конце концов они с Барбом пришли к единодушному мнению, что меня пора учить плавать. Отец дал Барбу новое платье, и тот, переодеваясь, имел возможность продемонстрировать свои многочисленные рубцы и шрамы.
   С тех пор Барб остался в нашем доме и называл моего отца своим хозяином. Он провожал меня в школу и, если не был сильно пьян, забирал из нее. Но главное — ветеран воспитывал из меня истинного римлянина, ибо сам он появился на свет и вырос в Риме и целых тридцать лет прослужил в пятнадцатом легионе. Мой отец знал это наверняка, ибо хотя и был человеком рассеянным и замкнутым, глупостью не отличался и никогда не приютил бы в своем доме беглого легионера.
   Благодаря Барбу я выучился не только плаванию, но и верховой езде. На свой вкус отец купил для меня коня, так что я мог бы присоединиться к молодым всадникам Антиохии, как только мне исполнится четырнадцать. Хотя император Гай Калигула собственноручно вычеркнул моего отца из сословия всадников[1], в Антиохии его всячески одобряли, ибо монаршая немилость напоминала о том, каким шалопаем был сам Калигула уже в детстве. (Через несколько лет он был убит во время Палатинских игр, когда заявил о намерении сделать своего любимого коня консулом.)
   К тому времени мой отец, не прикладывая совершенно никаких усилий, уже занимал в Антиохии такое положение, что его пожелали видеть в числе посланников, которых город направлял в Рим, чтобы поздравить императора Клавдия с восхождением на трон. Разумеется, для отца это был бы благоприятный повод, чтобы восстановить свои старые права всадника, но он решительно отказался ехать в Рим. Он утверждал, что дороже всего ему покой и смирение и что он вовсе не стремится к восстановлению своего всаднического достоинства.
   Богатство отца росло, но он частенько бывал угрюм и уверял, что не видел больше счастья с тех пор, как, рожая меня, умерла единственная женщина, которую он когда-либо любил. Еще в Дамаске он взял за правило ежегодно в день смерти моей матери идти на рынок и покупать там какого-нибудь изможденного раба. Затем он некоторое время держал его в своем доме и откармливал, пока тот не набирался сил; после этого отец отправлялся с ним к властям, платил им выкуп и даровал рабу свободу.
   Всем этим многочисленным вольноотпущенникам он разрешал брать его имя — Марций (но только не Манилиан) — и давал им денег, чтобы те могли заняться каким-либо ремеслом. Так, из одного Марция вышел торговец шелком, другой стал рыбаком, а Марций-парикмахер сколотил себе целое состояние, изготовляя женские парики по новейшей моде. Но самым богатым из них был все же Марций-рудокоп, который позже уговорил моего отца приобрести медный рудник в Киликии. Потом отец с удовольствием жаловался на то, что ему не суждено, как видно, безвозмездно совершить доброе дело — он обязательно получает хоть малое, да воздаяние.
   Когда отец после семилетнего пребывания в Дамаске поселился в Антиохии, он благодаря знанию языков и своей рассудительности на долгое время стал советником проконсула — главным образом в вопросах, касавшихся иудеев, которых отец основательно изучил, пока странствовал по Иудее и Галилее. Он был миролюбивым, добродушным человеком и всегда предпочитал договариваться, а не ссориться. Вследствие этого он приобрел большое уважение среди жителей Антиохии и, лишившись звания всадника, был избран в Совет города; не то чтобы антиохийцы переоценивали его решимость и энергичность — просто каждая партия надеялась использовать этого влиятельного человека в своих целях.
   Когда Калигула потребовал, чтобы статуя его была установлена в Иерусалимском храме и во всех синагогах провинции, отец мой сразу понял, что это может привести к вооруженным беспорядкам. Он посоветовал иудеям не хвататься за мечи, а попытаться выиграть время. Иудеи Антиохии послушались его и сообщили римскому сенату, что они намерены за собственный счет воздвигнуть во всех городских синагогах драгоценные статуи императора Гая. К сожалению, горевали они, скульпторы не справились с задачей, и изображения императора получились неудачными; когда же статуи были готовы, то их водружению помешали дурные предзнаменования. Переписка с Римом длилась в подобном духе до самой смерти Калигулы, и моего отца все наперебой расхваливали за его мудрую дальновидность. Однако я не верю, что он предвидел убийство цезаря. По своему обыкновению он хотел всего лишь потянуть время, чтобы избежать волнений среди иудеев, которые могли бы причинить ущерб торговле города.
   Но иногда отец умел быть очень упрямым. Как член городского совета он со всей непреклонностью воспротивился выделению денег на цирковые представления с дикими зверями и гладиаторами; не желал он ничего слышать и о театре. Однако по совету своих вольноотпущенников он тем не менее дал согласие на строительство галереи, носившей его имя. От лавок, расположенных в ней, отец получал такие высокие доходы, что — приличия ради — никому о них не рассказывал.
   Вольноотпущенники моего отца никак не могли взять в толк, отчего он держит меня в черном теле и требует, чтобы я был доволен простой, скромной жизнью, которую вел он сам. Они состязались в праве ссудить меня деньгами, которые я мог тратить по своему усмотрению, дарили мне красивые одежды и дорогие седла и сбрую для коня и прилагали все усилия к тому, чтобы покрывать мои безрассудные выходки. Я был тогда молодым и глупым и чувствовал себя обязанным участвовать во всех проделках юнцов из уважаемых семейств города, а вольноотпущенники по своему скудоумию полагали, что это идет мне на пользу и укрепляет авторитет не только моего отца, но и их собственный.
   Барб, внушил моему родителю мысль, что мне необходимо изучать латинский язык. Однако безыскусная солдатская латынь ветерана была слишком примитивна, и поэтому отец следил за тем, чтобы я читал исторические труды Виргилия и Тита Ливия. Целыми вечерами Барб рассказывал мне о холмах Рима, о его достопримечательностях, легендах, богах и полководцах, так что в конце концов во мне зародилась страстная любовь к вечному городу. Я уже ощущал себя не сирийцем, но римлянином из рода Манилиев, хотя мать моя была всего лишь гречанкой. Разумеется, я не упустил возможности вы учить греческий и к пятнадцати годам уже знал многих греческих поэтов. Два года Тимай с Родоса был моим учителем. Отец купил его после родосского восстания и хотел позже отпустить на свободу, но Тимай гордо отказался от этого и с горечью заявил, что нет подлинного различия между рабом и свободным, ибо свобода существует лишь в душе человека.
   Ожесточившийся Тимай наставлял меня в учении стоиков[2], презирал мои занятия латынью (так как римляне в его глазах были варварами) и питал глухую злобу к Риму, который лишил остров Родос его наследной свободы.
   Среди молодых людей, участвовавших в конных играх, насчитывалось человек десять, которые стремились превзойти друг друга во всяческих проказах. Мы основали союз, дали торжественную клятву и выбрали дерево для жертвоприношений. Однажды, возвращаясь после конных упражнений, мы решили из чистого озорства проскакать во весь опор через город, причем каждый из нас должен был сорвать один из венков, висевших на дверях лавок. Мы хотели всего-навсего позлить торговцев, но я по своему недомыслию схватил черный дубовый венок, повешенный в знак того, что в доме находится покойник. Мне следовало бы знать, что это плохое предзнаменование, и честно говоря, сердце у меня екнуло, однако же я не подал виду и прицепил венок к ветке нашего жертвенного дуба.
   Кто бывал в Антиохии, тот может себе представить, какой переполох вызвало наше бесчинство; к счастью, страже не удалось нас опознать. Вскоре мы спешились, посовещались и решили, что наверняка будем строго наказаны. В своих рассуждениях мы исходили из того, что хотя судьи вряд ли осмелятся ссориться с нашими родителями, нас все-таки ожидает изгнание из города, ибо поступили мы бесчестно.
   И тут на берегу реки мы увидели девушек, делавших нечто любопытное. Поначалу мы приняли их за крестьянок, и я предложил спутникам умыкнуть их, словно мы римляне, похищающие сабинянок. Я пересказал товарищам историю о сабинянках[3], и все нашли ее восхитительной. Итак, мы поскакали вдоль реки, и каждый подхватил девушку и посадил ее впереди себя на седло.
   Оказалось, что это не так просто, как мы думали, — удержать царапающуюся и вырывающуюся девчонку. К тому же я не знал, что делать с ней дальше. Я решил пощекотать ее, чтобы она захохотала, раз уж оказалась в моей власти, а затем раз вернул коня, поскакал назад и опустил ее на землю. Мои друзья сделали то же самое. Когда же мы помчались обратно в город, девушки принялись бросать вслед нам камни, и это разозлило нас. Но я успел разглядеть, что девица, которую я только что держал в своих объятиях, была отнюдь не поселянкой.
   Как потом выяснилось, это были девушки из благородных семейств, пришедшие на берег реки, дабы совершить омовение и жертвоприношение, как того требовало их недавнее посвящение в женщины. Нам следовало бы повнимательнее присмотреться к цветным лентам, развешенным на деревьях в предупреждение случайным путникам, но кто же из нас разбирался в девичьих таинствах!
   Сами девушки ради сохранения своей репутации, возможно, промолчали бы, однако с ними была жрица, отчего-то решившая, что мы совершили свое богохульство с неким умыслом. Моя выходка привела к страшному скандалу. Некоторые даже настаивали, чтобы в наказание мы женились на девушках, чья добродетель была оскорблена нами в час священного ритуала. Слава богам, никто из нас еще не носил мужской одежды.
   Мой учитель Тимай так разгневался, что, забыв о своем рабском звании, ударил меня палкой. Барб тут же вырвал ее у него из рук и посоветовал мне скрыться из города, ибо был настолько суеверен, что опасался и сирийских богов тоже. Тимай же не боялся никаких богов (по-моему, он вообще в них не верил), но полагал, что я своим поведением навлек на него позор как на моего наставника. Одна ко самое плохое заключалось в том, что мой проступок нельзя было скрыть от отца.
   Я был неопытен, легко поддавался чужому влиянию и потому, увидев, как все напуганы и взволнованы, тоже стал считать нашу шалость едва ли не преступлением. Тимай, пожилой человек и к тому же стоик, сохранил большее самообладание и должен был бы, казалось, приободрить меня перед лицом опасности; он же вместо этого принялся меня оскорблять: наконец-то я узнал его подлинный образ мыслей и всю глубину его озлобленности. Вот что он сказал мне: «Кем ты себя возомнил, ты, самовлюбленный и глупый бахвал? Не без причины отец дал тебе имя Минуций, означающее „ничтожный“. Твоя мать всего лишь легкомысленная гречанка, танцовщица и женщина дурного поведения да вдобавок еще и рабыня. Вот каково твое происхождение! Закон, а не каприз подвиг императора Гая Калигулу вычеркнуть твоего отца из сословия всадников, так как к тому времени он уже был выслан из Иудеи прокуратором[4] Понтием Пилатом за то, что столкнулся с местными фанатиками. Он не истинный Манилий, а всего лишь Манилиан, приемный сын. Он завладел состоянием в Риме с помощью некоего постыдного завещания и был замешан в скандале с одной замужней женщиной, после чего должен был навсегда оставить столицу. А ты есть и всегда будешь не кем иным, как порочным сыном своего алчного отца!»
   Он, наверное, наговорил бы много чего еще, если бы я не ударил его по лицу. Я мгновенно испугался своего поступка, ибо не подобает ученику бить учителя, пусть даже тот и раб. Тимай же с удовлетворением вытер кровь с губ, угрюмо улыбнулся и сказал: «Благодарю тебя, Минуций, за этот поступок. Что криво, то не вырастет прямым, дурной характер никогда не станет благородным. А еще про отца своего знай, что он тайком пьет кровь с иудеями и в уединенном покое поклоняется кубку Фортуны. Разве может быть иначе? Как еще объяснить его процветание — ведь он никогда ничего не делает, а богатство его все растет. Впрочем, с меня довольно и твоего отца, и тебя, и этого беспокойного мира, в котором несправедливость всегда берет верх над праведностью, а мудрость должна сидеть под дверью, ожидая, когда наглость соизволит допустить ее к трапезе».
   Я не очень-то прислушивался к его речам, так как мысли мои были заняты собственным бедственным положением. Мне очень хотелось каким-нибудь отважным поступком доказать, что я не ничтожество, и тем самым загладить свою вину. Я вспомнил, что недавно слышал о льве, который задрал нескольких телят неподалеку от Антиохии и которого собирались поймать. Было удивительно, что лев подошел так близко к большому городу, и это происшествие вызвало много разговоров. Я подумал, что если бы мы — я и мои братья по клятве — изловили этого льва и подарили горожанам (ведь лев пригодится для представлений в нашем амфитеатре), то непременно заслужим прощение и к тому же прославимся.
   Эта мысль была настолько безрассудной, что она могла зародиться только в воспаленном мозгу пятнадцатилетнего юнца, но, как ни странно, Барб, который, впрочем, по своему обыкновению был пьян, нашел мой план замечательным и полностью его одобрил. Конечно, добавил он, охота на это дикое животное — ерунда по сравнению с его прошлыми подвигами, однако ему хочется помочь нам, ибо он множество раз ловил сетью львов, чтобы заработать небольшую прибавку к своему ничтожному солдатскому жалованью.
   Нам следовало побыстрее уехать из Антиохии, потому что в наши дома могла вот-вот явиться стража, чтобы арестовать нас и конфисковать наших коней. Дожидаться утра мы не могли. Я встретился с шестью своими товарищами, из которых лишь у троих хватило ума рассказать родителям о том, что произошло; те, разумеется, решили незамедлительно отослать детей подальше, туда, где они будут в безопасности.
   Мои перепуганные приятели были так воодушевлены планом поимки льва, что тут же принялись хвалиться друг перед другом своей отвагой. Мы потихоньку оседлали лошадей и поскакали прочь из города. Барб тем временем взял у Марция, торговца шелками, мешочек, набитый серебряными монетами, пошел в амфитеатр и упросил там одного опытного укротителя диких зверей сопровождать нас. Они с ветераном нагрузили повозку сетями, оружием и кожаными доспехами и присоединились к нам за городом возле нашего жертвенного дерева. Барб захватил также мясо, хлеб и пару больших кувшинов с вином. Последнее оказалось очень кстати, потому что после нескольких глотков ко мне наконец-то вернулся аппетит: прежде я был так подавлен и расстроен, что кусок не лез мне в горло.
   Когда мы пустились в путь, уже взошла луна. Барб и укротитель непрестанно ободряли нас рассказами об охоте на львов в разных странах. Они описывали ее как нечто настолько простое, что мы с товарищами, разогретые добрым вином, решили дать им понять, что никому не позволим вмешиваться в наше предприятие, ибо лавры победителей должны достаться только нам. Они горячо похвалили нас и заверили, что будут помогать лишь своими мудрыми советами, а в остальном их дело сторона. В свое время мне тоже приходилось видеть, как несколько опытных ловцов набрасывают на зверя сеть, а вооруженный двумя дротиками человек с легкостью приканчивает его.
   На рассвете мы подошли к селению, о котором нам рассказывали. Его жители только-только начинали растапливать свои очаги. Однако, как выяснилось, слухи во многом были неверными, так как люди здесь не только не пребывали в страхе и ужасе, но, напротив, весьма гордились собственным львом, ибо на памяти старожилов ни один подобный зверь в округе не появлялся. Лев поселился неподалеку в пещере и проложил себе тропу к ручью. Предыдущей ночью он сожрал овечку, которую местные жители нарочно привязали к дереву рядом с его тропой, чтобы хищник не нападал на другой скот. Покидая свое логово, он даже приобрел замечательную привычку давать об этом знать свирепым рыком. Он был непривередлив, за неимением лучшего иногда довольствовался и падалью, если его не опережали шакалы. Здешние обитатели задумали построить деревянную клетку, чтобы отвезти льва в Антиохию и там продать (при ловле сетью лапы льва приходится так туго связывать, что он потом хромает, если его сразу не посадить в клетку и не освободить от пут).
   Услышав, что мы задумали, местные жители не выказали особой радости, но, по счастью, они еще не доделали клетку для льва; узнав же, в каком положении мы оказались, они начали приставать к нам с расспросами и оставили в покое только тогда, когда Барб пообещал заплатить им за зверя две тысячи сестерциев. За эти же деньги нам должны были отдать и клетку. Когда сделка состоялась, а деньги перешли из рук в руки, Барб вдруг задрожал от холода и предложил лечь спать, а охоту отложить на следующий день — мол, к утру антиохийцы немного поуспокоятся. Однако против этого возразил осмотрительный укротитель, который сказал, что рассвет — самое благоприятное время, чтобы выманить льва из логова. А поскольку он сытый, и потому неповоротливый и сонный, он станет легкой добычей.
   Итак, Барб и укротитель надели свои кожаные доспехи, и все мы, сопровождаемые несколькими мужчинами из селения, поскакали к пещере в скале. Мужчины показали нам тропу и место водопоя льва, а также кучи свежего, крепко пахнущего помета, учуяв который лошади заволновались. Чем ближе мы подбирались к пещере, тем сильнее становился запах падали. Глаза наших коней от испуга налились кровью, и в конце концов они встали как вкопанные, трепеща и прядая ушами. Нам пришлось спешиться и отвести лошадей подальше от звериной тропы.
   Когда животные успокоились, мы стреножили их и вернулись к пещере, откуда доносился грозный храп льва. Он храпел так ужасно, что земля содрогалась под нашими ногами; впрочем, кто знает, может, это тряслись наши коленки — ведь мы впервые оказались так близко от логова льва.
   Мужчины из селения не выказывали, в отличие от нас, ни малейшего страха. Они уверяли, что лев теперь не проснется до самого вечера. Они даже утверждали, будто от их кормежки он так отъелся и обленился, что мы вряд ли сумеем без труда разбудить его и заставить выйти из пещеры.
   Между кустами перед своим логовом лев вытоптал широкую площадку, зажатую такими высокими и отвесными скалами, что Барб и укротитель чувствовали себя там в полной безопасности и с удовольствием давали оттуда полезные советы. Они объяснили, что неподалеку от пещеры нам надо раскинуть тяжелую сеть. Шестеро из нас станут крепко ее держать, а седьмой, укрывшись за сетью, примется прыгать, громко кричать и всячески шуметь, так что сонный и ослепленный ярким солнечным светом лев бросится на него и запутается в сети. После этого нам останется лишь покрепче связать его, не забывая остерегаться львиных когтей и клыков. Выслушав все это, мы молча переглянулись и задумались. Нам стало ясно, что поимка льва — не такое уж простое дело и что зря мы безоговорочно доверились укротителю и Барбу.
   Мы присели на землю, чтобы решить, кому из нас отправляться в пещеру будить льва. Барб полагал, что лучше всего раздразнить зверя острием копья — только осторожно, дабы не поранить его, а укротитель заявил, что с удовольствием помог бы нам, если бы не проклятая подагра… кроме того, мы же сами не захотели, чтобы кто-нибудь пытался умалить нашу славу.
   Мои приятели, искоса поглядывая на меня, единогласно заявили, что готовы уступить эту честь мне. В конце концов план охоты родился именно в моей голове и именно я уговорил их поиграть в похищение сабинянок, с каковой забавы собственно и начались наши приключения. Мои ноздри щекотал терпкий запах звериного помета, и я решил напомнить товарищам о том, что являюсь единственным сыном своего отца; все стали оживленно обсуждать этот вопрос, и тут же выяснилось, что еще четверо из нас тоже единственные сыновья (данное обстоятельство, возможно, как раз и объясняло наше безрассудное поведение). У шестого были только сестры, а самый молодой, Каризий, грустно сказал, что его младший брат заика и вообще страдает от множества недугов.
   Когда Барб увидел, что мои товарищи все больше наседают на меня и что мне скорее всего не отвертеться от похода в львиную пещеру, он сделал порядочный глоток вина из своего кувшина, хриплым голосом воззвал к Геркулесу и заверил, что любит меня сильнее собственного сына, совершенно, по всей вероятности, забыв о том, что у него ни когда не было детей. Конечно, говорил Барб, он вовсе не собирался вмешиваться, однако же совесть старого легионера гонит его вниз и вынуждает выкурить льва из логова. Если же это будет стоить Барбу жизни, что вполне вероятно, ибо он плохо видит и у него болят ноги, то старый вояка просит лишь, чтобы я позаботился о достойном погребальном костре да произнес траурную речь, дабы все узнали о его многочисленных славных подвигах. Впрочем, своей смертью он намеревается доказать, что все, что он рассказывал мне за эти годы о своей храбрости, — это чистая правда.
   Когда Барб с копьем в руках и в самом деле сполз со скалы вниз, сердце мое сжалось, и мы с ним обнялись и даже прослезились. Разумеется, я не мог допустить, чтобы он, пожилой человек, пожертвовал жизнью ради меня и моих сумасбродств; а потом я попросил Барба передать моему отцу, что его сын, не принеся ему ничего, кроме многочисленных несчастий, погиб так, как подобает настоящему мужчине. Да, добавил я, ухожу я навсегда, причем, хотя и без злого умысла, опозорив доброе имя отца.
   Барб протянул мне кувшин и велел отхлебнуть из него, ибо по его словам, если в тебе бултыхается немного вина, ты не ощущаешь никакой боли. Итак, я выпил вина и заставил своих товарищей поклясться, что они будут правильно держать сеть и ни за что на свете не бросят ее. Затем я обеими руками сжал копье и стал красться по львиной тропе через ущелье. До моих ушей доносился звериный храп, и вскоре я увидел хищника, растянувшегося в пещере. Я без долгих раздумий наугад ткнул льва копьем, услышал его рычание, в свою очередь сам громко заорал и опрометью ринулся прочь. Спустя несколько мгновений я запутался в сети, которую мои товарищи в спешке растянули поперек тропы, не дождавшись, пока я вернусь.
   Я все еще отчаянно барахтался, пытаясь обрести свободу, когда из пещеры, хромая и скуля показался лев; оторопев, он застыл у выхода и уставился на меня. Хищник казался таким огромным и свирепым, что мои спутники, не выдержав, бросили сеть и разбежались. Укротитель зверей выкрикивал им вслед разные советы и вопил, что мы должны немедленно опутать льва сетью, иначе он привыкнет к дневному свету и станет очень опасным.
   Барб же громогласно призывал меня сохранять присутствие духа и не забывать, что я римлянин из рода Манилиев. Если дело примет совсем уж скверный оборот, заверял ветеран, то он, мол, спрыгнет со скалы и убьет льва своим мечом, но прежде я должен попытаться поймать его живьем. Я не знал, какая из этих двух возможностей более достойная меня, но, хвала богам, мне наконец удалось выпутаться из сети, брошенной моими товарищами. Их трусость привела меня в бешенство. Сжимая сеть в руках, я повернулся и посмотрел льву в глаза. Он ответил взглядом, полным одновременно величия, печали и обиды, а затем, приподняв кровоточащую заднюю лапу, тихо и жалобно заворчал. Я собрался с силами и попытался набросить на него сеть, которая оказалась слишком тяжелой для одного человека. Лев в это мгновение как раз прыгнул вперед, запутался в крупных ячеях и упал на бок. Со страшным рычанием катался он по земле и все больше затягивал на себе путы, так что меня достал только одним ударом своей когтистой лапы. Впрочем, этого оказалось довольно: поняв, насколько силен и страшен разбуженный мною зверь, я сломя голову бросился в кусты и тем самым спас себе жизнь.