Я с сожалением отвечал, что не прихватил с собой доспехи, и конюший уставился на меня так, словно сомневался, в своем ли я уме, и спросил:
   — Но что же ты собираешься надевать? Уж не свою ли парадную амуницию? Наше государство бесплатно выдает доспехи для упражнений.
   Потом он отвел меня в оружейную комнату, где дежурные рабы так затянули на мне панцирь, что я едва мог вздохнуть. Еще мне вручили помятый шлем и пару старых сапог с короткими голенищами. Щит, меч и копье мне не дали, а посоветовали сначала поучиться держаться в седле.
   Смирная Арминия весьма бодро потрусила из конюшни и громко и радостно заржала, но, повинуясь команде конюшего, встала на месте как вкопанная. Я вскочил в седло, взявшись за узду, и попросил укоротить поводья до нужной длины. Конюший одобрительно кивнул:
   — Похоже, ты знаешь, откуда у коня растет хвост. — И после этого крикнул громовым голосом: — Всадник Минуций Лауций Манилиан выбрал Арминию и намерен упражняться на ней!
   Отряд кавалеристов вытянулся по краям манежа, прозвучал сигнал горна — и тут же началась потеха, которая закончилась для меня удачно не столько из-за моей искусности, сколько благодаря тому, что мне удивительно везло. Я слышал, как конюший призывал меня поберечь нежные губы кобылы, однако у Арминии храп был словно из меди. Об узде и трензелях она, казалось, не имела и представления. Сначала она отпрянула назад, пытаясь перекинуть меня через голову, а когда ей это не удалось, заплясала, встала на дыбы и ринулась вперед бешеным галопом, выкидывая те фортели, к каким обычно прибегает злая и опытная цирковая лошадь, старающаяся выбросить из седла неловкого седока. Теперь я понял, почему остальные наездники отъехали к краю манежа, стоило Арминии очутиться на свободе.
   Мне не осталось ничего иного, как изо всех сил натянуть поводья, чтобы повернуть голову кобылы хоть немного влево, потому что она понесла меня прямо на ограждение и попыталась на всем скоку ударить о столбики. Когда же вопреки всему я все-таки удержался в седле, кобыла совершенно взбесилась и принялась огромными прыжками перескакивать через различные препятствия на поле. В общем, мне и впрямь досталось необычайно сильное и коварное животное.
   Как только я оправился от испуга и начал получать удовольствие от езды, я издал несколько победных криков и ударил каблуками в пах кобылы, укрощая ее.
   Арминия ошеломленно покосилась на меня и внезапно стала настолько покорной, что я смог направить ее в сторону конюшего и учителя верховой езды. У обоих сразу пропало желание смеяться, и они поспешили укрыться за воротами конюшни. Конюший, багровый от гнева, проревел какие-то команды. Зазвучал горн, и отряд сомкнутыми рядами поскакал мне навстречу.
   Арминия даже и не думала сворачивать в сторону, как я ни натягивал поводья. Разбрасывая хлопья пены и мотая головой, она во весь опор несла меня прямо на всадников. Мне стало ясно, что нас вот-вот затопчут, однако этого не произошло: то ли передних всадников покинуло мужество, то ли так было задумано заранее, но в самый последний момент ряды расступились и пропустили меня — причем каждый из ездоков попытался или выбить меня из седла деревянным копьем, или хотя бы ударить в спину. Тем не менее Арминия, кусаясь и лягаясь, ловко и стремительно пронесла меня сквозь тучу всадников. И я отделался всего несколькими синяками.
   Такое коварное и подлое нападение должно было бы, казалось, устрашить меня, но вместо этого я страшно разозлился и круто развернул Арминию, чтобы догнать и самому выбить из седла какого-нибудь всадника. Но тут я вспомнил совет Барба, овладел собой и поскакал к сотоварищам, весело смеясь и выкрикивая слова приветствия.
   После того как Арминия размялась, она сделалась совсем смирной и послушной. Правда, кобыла попыталась укусить меня в шею, когда я соскочил с нее в конюшне, но, думаю, это был скорее шутливый ответ, чем проявление злобы: дело в том, что я, спрыгивая наземь, случайно задел локтем ее морду.
   Конюший и учитель верховой езды сначала уставились на меня, как на привидение, но конюший быстро сделал вид, что взбешен, и гневно сказал:
   — Ты почти загнал породистого коня и порвал ему губы. Тебе этого никто не разрешал.
   — Это моя собственная лошадь, и только меня касается, как я на ней езжу, — отвечал я беззаботно.
   — Ты глубоко заблуждаешься! — вспылил он. — На тренировках ты больше не будешь ездить на Арминии. Она не держит строй и не слушается команд, поскольку привыкла ходить во главе шеренги.
   — Что ж, значит, я всегда стану возглавлять строй, — нахально возразил я. — Ты же сам посадил меня на эту кобылу.
   Около нас, образовав кружок, уже расселось много наездников. Все они хвалили меня, кричали, что я отличный кавалерист, и единогласно подтверждали, что конюший сам объявил меня седоком этой лошади.
   — Ты разве не понял, что это была шутка? — сказал он наконец, сбавив тон. — Каждый новичок, если он не сопливый юнец, в первый свой выезд получает Арминию. Арминия — настоящий боевой конь, а не какая-нибудь там кляча для парадов. На ней даже выступали в амфитеатре против диких зверей. Что ты, собственно, себе вообразил, упрямец?!
   — Шутки в сторону, — возразил я. — Я удержался в седле, а ты попал в собственную ловушку. И вообще: это безобразие — держать такого коня взаперти на конюшне и использовать его лишь для запугивания новичков. Давай уговоримся так. Я забираю Арминию себе, а на тренировках буду ездить на другой лошади, раз эта не держит строй.
   Конюший призвал в свидетели всех римских богов и заявил, что вместо одного коня я требую от него целых двух, но тут остальные юноши заступились за меня, сказав, что хватит ему издеваться над всеми с помощью Арминии. Каждый из них вспомнил о собственных шишках, синяках или даже переломах, полученных при первой встрече с этой кобылой, хотя все они с детства обучались верховой езде. Если я ненормальный, наперебой говорили они, и мне не терпится свернуть себе шею, то у меня есть полное право на это. В конце концов, мы же всадники!
   Но мне не хотелось портить отношения с конюшим, поэтому я пообещал ему тысячу сестерциев и объявил, что готов угостить всех парой-другой кувшинов вина, «чтобы спрыснуть сапоги». Так я был принят в римском обществе и приобрел друзей среди сверстников и молодых людей постарше. Вскоре меня назначили на место одного мальчика, сломавшего ногу, вольтижером, и мы упражнялись с большим старанием, чтобы принять участие в конных играх, посвященных столетнему юбилею. Эти игры были настолько опасными, что допуск к ним почти не зависел от знатности или богатства: отбор осуществлялся только на основе умения и искусности.
   Я гордился тем, что оказался в числе избранных. Теперь мне уже не перед кем было кичиться своим мастерством. Нас разбили на две партии, и мы вы ступили на юбилейных торжествах в Большом цирке. Игра, несмотря на условия, что не будет ни проигравшей, ни победившей партии, была жестокой. Я сумел продержаться в седле Арминии до самого конца, но домой меня пришлось нести, и больше я уже не увидел ни одного представления в амфитеатре и торжеств в Большом цирке, которые, по слухам, были самыми великолепными и роскошными за все время существования Рима. Пока длились празднества, мои товарищи частенько улучали минутку, чтобы навестить меня, лежащего в постели; по их словам, без меня наша партия заслужила бы гораздо меньших почестей.
   Я был на верху блаженства. Ведь я скакал в амфитеатре на своей буланой кобыле, и за мной, затаив дыхание, следили сотни тысяч людей, которые выкрикивали мое имя до тех пор, пока я не сломал пару ребер и левую ногу. Однако в седле я оставался, как уже говорил, несмотря на жгучую боль, до самого конца.
   Важнейшим политическим событием празднования столетия оказалось то, что народ с ликованием приветствовал племянника императора, десятилетнего Луция Домиция, который изящно и бесстрашно предводительствовал на детских конных состязаниях. Единственный сын Клавдия, Британник, оказался задвинутым в тень. Правда, император призвал его в свою ложу и показал народу, но люди желали видеть только Луция Домиция; последний скромно и с достоинством принимал знаки признания, снискав тем самым еще большую любовь.
   Я же остался бы на всю жизнь калекой, если бы врач из храма Кастора и Поллукса не был так искусен. В лечении своем он не щадил меня, и мне пришлось переносить жестокие боли. Целых два месяца пролежал я в лубке, а затем заново учился ходить на костылях и долгое время не покидал дома.
   Перенесенные физические страдания, страх остаться хромым, осознание того, как переменчиво расположение людей и как мало стоит успех, несомненно изменили меня к лучшему. К тому же я избежал участия в тех многочисленных потасовках, которые затевали мои наиболее драчливые товарищи на ночных улицах Рима. Я думаю, что судьба закалила мой характер, пока я лежал у себя в комнате, мучаясь от боли. Я был один, отринутый собственным отцом ради нового брака. Я так и этак прикидывал, что мне стоит ждать от жизни.
   Я провалялся в постели до наступления летнего зноя. То ли от жары, то ли от вынужденного безделия меня охватило такое глубокое уныние, что все, что со мной произошло, я стал расценивать как никчемную суету. Вкусная, питательная еда тетушки Лелии мне не нравилась. Ночами сон не шел ко мне. Я почти беспрерывно думал об угрюмом Тимае, который из-за меня лишил себя жизни. Впервые тогда я начал понимать, что хороший скакун, очевидно, еще не самое главное, к чему можно стремиться. Мне предстояло решить, что для меня важнее: верность долгу и благородство — или излишества и наслаждения. Сочинения философов, которые прежде вызывали только зевоту, захватили меня, и я вдруг осознал, что самоограничение подарит мне большее удовлетворение, чем необузданность страстей.
   Самым верным среди моих друзей оказался Луций Поллио, сын сенатора. На год старше меня, он был, однако, щуплым и болезненным подростком и конные упражнения выполнял с трудом и лишь по необходимости. Чувство привязанности, которое он испытывал ко мне, объяснялось тем, что я был его полной противоположностью; самоуверенный и бесцеремонный, я, тем не менее, никогда не сказал ему ни одного грубого слова. Принцип от носиться к более слабым предупредительнее и вежливее, чем к равным себе, я, по всей видимости, не осознанно перенял у отца. Так, мне казалась отвратительной возможность ударить провинившегося и дерзкого раба.
   В семье Поллио любили чтение и науки, и сам Луций был скорее книжным червем, чем солдатом. На конные занятия он смотрел как на тягостную повинность, выполняемую им ради будущей карьеры: физические упражнения не доставляли ему никакого наслаждения. Он приносил мне книги из библиотеки своего отца, читая которые я смог составить мнение о человеческих добродетелях. Луций часто завидовал моему отменному греческому. Его сокровенной мечтой было сделаться писателем, хотя отец Луция, сенатор Муммий Поллио, считал государственную карьеру для сына делом решенным.
   — Какая мне польза понапрасну растратить лучшие годы на конные тренировки или заслушивание тяжб?! — говорил юноша возмущенно. — Ну получу я в свое время под командование манипулу[25] с опытным центурионом[26] под моим началом, потом — отряд кавалеристов где-нибудь в провинции и под конец стану военным трибуном в штабе какого-нибудь легиона[27], который мостит дороги на самом краю света. Только когда мне стукнет тридцать, я смогу занять должность квестора; правда, сейчас это можно сделать и досрочно, если у тебя имеются соответствующие заслуги. Но я заранее знаю, что из меня выйдет плохой офицер и никчемный чиновник, потому что меня не интересуют ни военная, ни гражданская служба.
   — Пока я болел, я тоже частенько задумывался над тем, что нет ничего привлекательного в опасных конных упражнениях, которые мы проделываем на потеху плебса, — согласился я. — Однако чем же ты, собственно, хотел бы заняться?
   — Рим установил господство над всем миром и больше не стремится к новым завоеваниям, — сказал Луций. — Еще Божественный Август разумно ограничил число легионов двадцатью пятью. Теперь же настала пора облагородить грубые римские нравы по греческому образцу. Я думаю, книги, стихи, музыка, танцы и изящные манеры принесут нам большее благо, чем кровавые представления в амфитеатре.
   — Пожалуйста, оставь мне состязания на колесницах, — попросил я шутливо. — Тогда люди смогут хотя бы издалека полюбоваться прекрасными скакунами.
   — Воспитанному человеку совсем не пристало распутничать, пьянствовать и затевать ссоры, — мрачно продолжал Луций. — Когда я устраиваю симпосии, чтобы в подражание древним философам дискутировать по-гречески, они кончаются пересказом неприличных историй и безобразной попойкой. В Риме почти невозможно найти тех, кто наслаждался бы изумительным пением и музыкой или ценил бы трагедии древних выше болтов ни о разбойниках и непристойных анекдотов. Больше всего я хотел бы поехать в Афины или на Родос, но отец против этого. Он считает, что греческое образование не идет впрок истинным гражданам Рима. О боги! Да разве от старых римских добродетелей что-то еще осталось — кроме разве что внешнего блеска и пустого славословия?
   От Луция я узнал много занимательного. К примеру, он охотно рассказывал о городской верхушке и о влиятельных римских чиновниках. Как-то он объяснил мне, что сенат может, когда ему вздумается, отклонить проект закона, предлагаемого императором, а император в свою очередь как пожизненный народный трибун[28] вправе наложить вето на решения сенаторов. Большая часть римских провинций управляется сенатом через проконсулов[29], остальное же является, так сказать, частной собственностью императора, который единолично определяет способ управления. Важнейшая провинция императора — Египет. Кроме того, существуют страны-союзницы Рима и многочисленные царства, владыки которых с младенчества воспитываются в школе на Палатане и перенимают римские обычаи. Я до сих пор и не подозревал, как в своей основе четка и разумна эта на первый взгляд запуганная система управления.
   Я сказал моему другу Луцию, что хотел бы стать кавалеристом, и мы вместе много размышляли над тем, какое может меня ожидать будущее. В императорскую гвардию мне хода не было, поскольку там все должности военных трибунов занимались сыновьями сенаторов. В Мавритании хорошо охотиться на львов. В Британии только что случился новый мятеж. Германцы оспаривают у римлян равнины.
   — Военной славы и почестей ты не добьешься, даже если отличишься в какой-нибудь битве, — сказал Луций. — О приграничных стычках больше не будут делать докладов императору, поскольку важнейшая и почетная задача легионов — это со хранение мира на границах. Слишком ретивый и воинственный легат[30] потеряет свой пост, толком даже не поняв, за что. Лучшие возможности продвижения для честолюбивого человека пока еще существуют на флоте, к тому же морской командир не обязательно должен быть из сословия всадников — ведь в Риме, как ты знаешь, нет храма Нептуна. У тебя будет хорошее жалованье, приятная жизнь; ты с самого начала можешь рассчитывать получить под свое командование судно. Разумеется, для нужд навигации у тебя под рукой всегда будет опытный штурман. И тем не менее ни один знатный римлянин не стремится на флот.
   Я ответил Луцию, что уже стал настолько римлянином, что не могу считать достойным настоящего мужчины принуждать кого-то надрываться над веслами на галерах и бесцельно сновать на корабле от одного берега к другому. Да и о морских разбойниках уже не слыхать с незапамятных времен. Мне казалось, что большую пользу Риму я мог бы принести на Востоке — ведь, как и всякий, кто вырос в Антиохии, я бегло говорил по-арамейски. Но у меня вовсе не было желания строить дороги и жить в далеком от всех благ цивилизации гарнизоне, где легионеры вступают в браки с местными женщинами, а центурионы превращаются в удачливых лавочников. Нет, на Восток я не хотел…
   — А к чему хоронить себя где-то на краю света? — спросил Луций. — Гораздо выгоднее для тебя будет остаться в Риме, где всегда есть возможность отличиться. Ты очень хорошо ездишь верхом, и у тебя красивые ноги, мощный торс и сияющие глаза, так что ты за год добьешься здесь большего, чем за двадцать лет службы в варварских землях.
   Долгая болезнь и вынужденное безделье превратили меня в брюзгу, и из чистого желания противоречить я сказал:
   — В летнюю жару Рим становится потным и вонючим городом, полным мерзких мух. Даже в Антиохии воздух был чище.
   Луций подозрительно посмотрел на меня: он явно искал в моих словах скрытый смысл.
   — Без сомнения, Рим полон отвратительных мух, — подтвердил он. — Настоящих навозных мух. Наверное, было бы лучше, если бы я помолчал, ведь мне известно, что твой отец вернул себе звание всадника благодаря вольноотпущеннику императора. Ты прекрасно знаешь, как посланцы городов и царств пресмыкаются перед Нарциссом и что распродажей гражданских прав и государственных постов он составил себе состояние в несколько десятков миллионов сестерциев. Но самая алчная среди всех — Валерия Мессалина. Говорят, она приказала убить одного из самых знатных граждан Рима, чтобы завладеть садами Лукулла на Пинции. Свои покои на Палатине она превратила в увеселительный дом, но этого ей показалось мало: под вымышленным именем и переодевшись, она часто проводит целые ночи в борделях Субуры, из любопытства отдаваясь первому встречному.
   Я заткнул уши и объявил, что грек Нарцисс — человек безупречного поведения и что я не поверю никаким грязным слухам о прекрасной императрице, у которой такой обворожительный смех.
   — Мессалина старше нас всего на семь лет, — сказал я. — Кроме того, у нее двое чудесных детей, а во время празднеств она сидела среди непорочных жриц Весты.
   — О скандальных неудачах императора Клавдия на любовном ложе хорошо известно даже в стане наших врагов парфян и германцев, — заметил Луций. — Конечно, может, и нельзя верить всему, однако я знаю некоторых молодых всадников, которые хвастались тем, что развлекались с ней по повелению императора. Клавдий приказывал им исполнять все прихоти Мессалины.
   Я некоторое время размышлял, а потом ответил:
   — По своим симпосиям ты прекрасно знаешь, Луций, о чем бахвалятся молодые люди. Чем более они робеют в женском обществе, тем громче вещают о своих мнимых победах, как только хлебнут немного вина. Ты говоришь, слухи проникли и за границу? Но это кажется мне убедительным доказательством того, что кто-то с умыслом распространяет их. Чем грубее ложь, тем легче ей верят. Человек по природе своей существо легковерное, и как раз такую ложь, волнующую развращенные умы, люди охотнее принимают за правду. Луций покраснел.
   — У меня есть другое объяснение, — пробормотал он дрожащим голосом. — Возможно, Мессалина и впрямь была невинной девушкой, когда ее четырнадцати лет от роду выдали за опустившегося пьяницу Клавдия, который был втрое ее старше и презирал даже собственную семью. Клавдий сам развратил Мессалину, дав ей выпить мирры, отчего она стала нимфоманкой. Учти, император уже дряхлый старец и поэтому на многое смотрит сквозь пальцы. Ни для кого не секрет, что он требует от Мессалины, чтобы она постоянно присылала ему наложниц, причем чем моложе, тем лучше. Хотел бы я, правда, знать, зачем они ему нужны, ну, да это уже другой вопрос… Мессалина, плача, поведала об этой прихоти мужа одному человеку, имени которого я называть не буду, но которому полностью доверяю.
   — Мы друзья, Луций, — сказал я. — Но ты знатного происхождения, сын сенатора и поэтому не решаешься говорить откровенно даже со мной. Я знаю, что после убийства Гая Юлия сенат уже со всем было решился вернуться к республиканскому правлению, но тут преторианцы, грабя Палатин, обнаружили Клавдия, дядюшку покойного, дрожащего от страха за какой-то портьерой, и быстренько про возгласили его императором, потому что он был единственным, кто имел на это наследное право. Это настолько давняя история, что она уже больше никого не смешит. Так что меня не удивляет, что Клавдий доверяет своим вольноотпущенникам и матери своих детей больше, чем сенату.
   — Выходит, тиран тебе дороже свободы? — горько спросил Луций.
   — Республика, управляемая сенаторами и консулами — это не то же самое, что свобода и власть народа; в таком государстве господствует аристократия, грабятся провинции и ведутся гражданские войны — вот чему учит меня история. В общем, исправляй-ка ты лучше римские нравы и не пачкайся в политике.
   Луций весело рассмеялся.
   — Того, кто с молоком матери впитал республиканские идеалы, твои слова здорово бы рассердили, — сказал он. — Но, возможно, ты прав, республика — это всего лишь кровавый пережиток прошлого. Ладно, я послушаюсь тебя и вернусь к своим книгам. Так я, во всяком случае, не причиню никому вреда… И прежде всего — самому себе.
   — А Рим пускай и дальше кишит навозными мухами, — сказал я. — И мы оба, ты и я, не станем мешать им плодиться.
   Высшей честью, которой я был удостоен, пока, томясь, лежал больной и весь во власти мрачных мыслей, было посещение нашего дома предводителем юных всадников десятилетним Луцием Домицием. Он пришел со своей матерью Агриппиной, стараясь не привлекать к себе особого внимания и даже заранее не оповестив меня. Мать и сын оставили носилки и свиту около ворот и направились ко мне в комнату, чтобы выразить свое сочувствие в постигшем меня несчастии. По дороге им встретился Барб, временно исполнявший обязанности привратника; он по своему обыкновению был пьян и крепко спал. Домиций в шутку ткнул его кулаком и прокричал слова команды, отчего ветеран, толком так и не проснувшись, вскочил, вскинул руку для приветствия и проорал: «Ave, Caesar Imperator!»[31].
   Агриппина настороженно спросила его, почему это он вздумал приветствовать ее мальчика как императора. Барб отвечал, что он спал и ему приснилось, будто центурион ударил его по голове жезлом. Когда же он открыл глаза, то в лучах полуденного солнца ему привиделась всемогущая богиня Юнона и император в сверкающих доспехах, объезжающий свои войска. Барб окончательно пришел в себя лишь после того, как узнал Луция Домиция и догадался, что Агриппина, эта величественная красавица, и есть мать мальчика.
   — Значит, я не ошибся, — льстиво сказал он. — Ты же сестра императора Гая Юлия, а император Клавдий — твой дядя. Со стороны Божественного Юлия Цезаря ты происходишь от Венеры, а со стороны Марка Антония — от Геркулеса. Неудивительно, что я отдал твоему сыну высшие почести.
   Тетушка Лелия очень растерялась при виде таких знатных гостей. Она примчалась ко мне в съехавшем набок парике и принялась лихорадочно поправлять мою постель, приговаривая, что нехорошо было со стороны Агриппины не предупредить заранее о своем визите. Тогда она, тетушка, имела бы возможность достойно приготовиться к встрече. Агриппина же резонно возразила:
   — Ты прекрасно знаешь, дорогая Лелия, что со дня смерти моей сестры Юлии для меня безопаснее всего вообще не делать никаких официальных визитов. Однако мой сын хотел непременно повидаться с Минуцием Лауцием, вот мы и приехали пожелать ему скорейшего выздоровления. Твой племянник — настоящий герой.
   Живой, чрезвычайно располагающий к себе и, несмотря на свои огненные волосы, красивый мальчик застенчиво подошел поближе, чтобы поцеловать меня, и тотчас отступил, восторженно воскликнув:
   — Ах, Минуций! Более чем кто-либо другой ты достоин имени Магниций! Если бы ты знал, как я восхищаюсь твоей непостижимой отвагой. Ведь никто из зрителей даже не догадывался, что у тебя сломана нога. Ты мужественно держался в седле до самого конца.
   Он взял из рук матери какой-то свиток и, покраснев от смущения, вручил его мне. Агриппина повернулась к тетушке Лелии и пояснила ей извиняющимся тоном:
   — Это книга о благоразумии, написанная моим другом Сенекой с Корсики. Весьма полезное чтение для молодого человека, пострадавшего из-за своей безрассудной отваги. Удивительно, что Сенека, человек с таким благородным образом мыслей, до сих пор пребывает в изгнании. Впрочем, в этом нет моей вины, ты же помнишь, что тогда творилось в Риме.
   Но тетушка Лелия была слишком озабочена, чтобы внимательно слушать Агриппину. Она размышляла, чем бы ей попотчевать высоких гостей, ибо считала для себя позором ничем их не угостить. Агриппина упорно отказывалась от еды, но под конец сдалась:
   — Ну хорошо, мы, пожалуй, выпьем лимонного напитка, который стоит у постели этого храбреца, а сын пусть еще отведает твоей сдобы.