— Эти иудеи повсюду сеют смуту; пользуются тем, что у них особое положение и им дано право восславлять своего бога, и призывают к бунту мирных греков.
   Осень на Ионическом море обыкновенно удивительно мягка. Геллий, вольноотпущенник Юния Силана, управляющий его поместьями в Азии, изо всех сил старался развлечь меня. Трапезы он приправлял актерами и акробатами; иногда, полагая, что я совсем заскучал, он присылал по вечерам в мою спальню хорошеньких рабынь. Золотые дни и голубые ночи мерно струили свой ток. Казалось, я не желал ничего, кроме маленьких повседневных радостей. У меня не было никакой цели, я не видел для себя иного будущего. Я безвольно плыл по течению.
   Незадолго до наступления зимы в Эфес пришло быстроходное гребное судно из Рима, на борту ко торого находился немолодой всадник Публий Целер. Он привез известие, что император Клавдий, как все уже давно и ожидали, скончался от желудочных колик. Афраний Бурр, начальник преторианской гвардии, велел нести Нерона в лагерь преторианцев. Нерон произнес там страстную речь и пообещал людям обычную в таких случаях мзду. Он был тут же с воодушевлением провозглашен императором, и сенат единогласно поддержал это решение.
   Юний Силан тщательно изучил указы и прочие бумаги, доставленные Целером. Публий Целер был человеком с продубленной солнцем кожей, который, похоже, хорошо знал, чего следует добиваться от жизни. Удар мечом оставил в углу его рта шрам, так что казалось, будто он все время ухмыляется.
   Мне он передал привет от Сенеки, который благодарил меня за письмо и настоятельно предлагал поскорее вернуться в Рим, ибо Нерон, как только приступит к своему просвещенному правлению, будет нуждаться в поддержке верных друзей. Заблуждения, преступления и раздоры прошлых лет предаются забвению. Изгнанники возвращаются в столицу. Поддерживаемый отцами-сенаторами в курии, Нерон надеется стать благодетелем для своих подданных.
   Городскими властями было сделано то, что предписывал в таких случаях древний обычай: решили заказать статую Нерона у известнейшего римского скульптора.
   Однако Юний Силан, несмотря на свое баснословное богатство, не дал публичного обеда в честь Нерона, что, вообще-то, являлось его прямой обязанностью. Он только пригласил своих ближайших друзей на виллу, так что за столом нас собралось не более тридцати человек. Принеся в жертву покойному императору (Клавдию, кстати, по решению сената дали все-таки титул Божественный) чашу вина, Юний Силан повернулся к Целеру и сказал:
   — Довольно мы наслушались всякой чуши. Расскажи-ка нам теперь, что на самом деле происходит в Риме?
   Публий Целер вздернул брови и спросил с кривой усмешкой:
   — Не утомила ли тебя служба, проконсул? От чего ты так возбужден? В твоем возрасте и при твоей дородности не следует все принимать так близко к сердцу.
   Юний Силан и вправду дышал тяжело и часто прикладывал руку к груди. Он был очень раздражен, как был бы раздражен любой, кто пережил бы подобное крушение всех надежд. Публий Целер, посмеиваясь, принялся говорить:
   — В день погребения Нерон, сын усопшего, выступил на Форуме с поминальной речью. Сам ли он надумал, или эту мысль подал ему Сенека, я не знаю, однако идея была удачна. Ведь общеизвестно, что, несмотря на юные годы, Нерон уже доказал свое поэтическое дарование. И вот он за говорил звучным голосом, сопровождая речь красивыми жестами. Отцы-сенаторы, всадники и прочий люд благоговейно внимают словам Нерона, превозносящего славный род Клавдиев и триумфы его предков, его ученость и мудрое правление, при котором государство было ограждено от внешних угроз. И вот тут Нерон вдруг искусно меняет тон и, хотя и продолжает превозносить выдающийся ум, доброту и государственную мудрость покойного, но делает это неохотно, как бы по обязанности. О боги, как же забавно это у него выходило! Никто, ни один человек не смог удержаться от хохота, так что каждый новый поворот речи Нерона встречал взрыв смеха. Все веселились даже тогда, когда он заговорил о своем чувстве невосполнимой утраты и о сыновней скорби. Одним словом, похороны обернулись фарсом, и уже никто не скрывал своего облегчения от того, что Рим наконец освободился от жестокого, сластолюбивого и выжившего из ума всесильного кутилы.
   Тут Юний Силан так стукнул золотой чашей о край своего ложа, что вино плеснуло ему в лицо, и взревел:
   — Клавдий был того же возраста, что и я, и я не потерплю, чтобы в моем присутствии глумились над его памятью! Как только отцы-сенаторы немного отрезвеют, они поймут, что семнадцатилетний сын охочей до власти матери не может быть повелителем мира.
   Целер спокойно отнесся к этим словам.
   — Клавдий получил титул Божественного, — сказал он. — Кто же будет говорить о богах скверно! Сейчас Клавдий уже недосягаем для любого поношения, для любой клеветы, и тебе, проконсул, следовало бы это понять. Брат Сенеки Галлион всего лишь удачно пошутил, когда сказал, что Клавдия вознесли на небо, подцепив крюком за челюсть, так, как у нас в Риме стаскивают в Тибр тела казненных преступников. Подобная острота отлично доказывает, что в столице снова отваживаются открыто шутить.
   Но поскольку Юний Силан все еще задыхался от гнева, Публий Целер стал серьезным и сказал уже предостерегающе:
   — Для тебя было бы лучше, проконсул, если бы ты поднял чашу во здравие императора и забыл о своем гневе.
   По его знаку Геллий внес новый золотой кубок и передал его Целеру. Целер у всех на глазах смешал вино с водой, налил, сам отпил из чаши и протянул ее Силану, который стал пить из нее по своему обыкновению маленькими глотками и вскоре осушил до дна за здоровье нового императора.
   Прежде чем поставить чашу, он явно хотел сказать какую-то колкость, но яремная вена у него на шее вдруг вздулась, он схватился руками за горло и слабо захрипел; лицо его побледнело. Мы в ужасе уставились на него, и не успел никто из нас и пальцем пошевелить, как он тяжело рухнул на пол. Тело его еще несколько раз дернулось, и он отправился к праотцам.
   Мы в испуге вскочили, и никто из нас не мог вымолвить ни слова. Лишь Публий Целер сохранил самообладание и спокойно произнес:
   — Я же предупреждал его, чтобы он не принимал случившееся близко к сердцу. Неожиданные события так взволновали его, что перед трапезой он принял слишком горячую ванну. Впрочем, я полагаю, нам следует рассматривать эту смерть скорее как доброе предзнаменование. Вы собственными ушами слышали, сколь ненавидел он нашего императора и его добрую мать. По злобе когда-то покончил с собой и его младший брат Луций, который только и мечтал омрачить день бракосочетания Агриппины и Клавдия, ибо последний, видите ли, расторг помолвку Луция с Октавией.
   Мы разом заговорили, перебивая друг друга, и подтвердили, что сами видели, как у этого тучного человека сердце просто-напросто лопнуло от злости. Геллий позвал врача Силана; тот жил так, как приучился на Косе, и берег свое здоровье, рано ложась спать. Он, спотыкаясь, прибежал в зал, собственноручно перевернул тело на спину, попросил ему посветить и недоверчиво заглянул в горло покойника. Затем, не говоря ни слова, накрыл лицо Силана покрывалом.
   Публий Целер принялся расспрашивать лекаря, и грек сказал, что постоянно призывал своего господина к воздержанности, и подтвердил, что все признаки указывают на сердечный удар.
   — Значит, ты сейчас же напишешь то, что говоришь нам, а мы засвидетельствуем твой рассказ, — велел лекарю Публий Целер. — Когда внезапно умирает важный чиновник, злые языки тотчас принимаются за работу. Поэтому все вы должны подтвердить, что я сам пил то вино, что позже предложил и ему.
   Мы ошеломленно переглянулись. Нам, конечно, тогда показалось, что Целер и вправду отпил из чаши, но он мог и обмануть нас, если в кубке к тому времени уже был яд, всыпанный туда самим римским посланцем.
   Поверь, сын мой, все было именно так, как я рассказываю, хотя позднее многие утверждали, будто Агриппина послала Целера в Эфес только затем, чтобы он отравил Силана, — слишком уж, мол, тот вовремя умер.
   Говорили также, что Целер подкупил и Геллия, и врача. Упоминалось и мое имя, ибо я был близким другом Нерона. Процесс, затеянный против Целера по требованию сената и долженствующий прояснить эту темную историю, тянулся до тех пор, пока Целер благополучно не умер от старости. Я все это время свидетельствовал в его защиту, Геллий позднее получил блестящее место при Нероне.
   Внезапная кончина проконсула привлекла, как и следовало ожидать, всеобщее внимание в Эфесе и во всей Азии. Чтобы не будоражить народ, решено было не устраивать пышных похорон; мы просто предали тело огню в любимом саду покойного у его загородной виллы. Когда костер догорел, мы собрали пепел проконсула в дорогую урну и отправили ее в быстро заполнявшийся в последнее время фамильный мавзолей Юниев в Риме.
   Публий Целер, опираясь на свои полномочия, взял на себя исполнение должности проконсула в Азии, дожидаясь, пока сенат не назначит на этот пост нового полномочного проконсула из числа нескольких кандидатов. Впрочем, Силан и так уже вот-вот собирался возвращаться в столицу.
   Перемена правителя вызвала в Эфесе обычные волнения, которые, однако, в виду слишком внезапной кончины проконсула продолжались на удивление долго. Бесчисленные предсказатели, целители, продавцы магических книг и в первую очередь чеканщики по серебру, продававшие маленькие изображения храма Артемиды, воспользовались удобным случаем, чтобы устроить бесчинства на улицах и отомстить ненавистным евреям.
   И конечно же, в центре всей этой смуты вновь оказался Павел; он, как мне рассказали, последние несколько лет являлся причиной постоянных стычек в Эфесе. Это его имел в виду врач Силана, а я-то стразу не догадался. Однажды Павел подбил своих сторонников собрать все гадательные книги и сонники, которые у них были и которые стоили несколько тысяч сестерциев, и снести их на Форум, где публично и сжечь ради посрамления нехристиан. Это сожжение книг очень не понравилось суеверному Эфесу, и даже люди образованные, которые не верили никаким гороскопам и толкованиям снов, тем не менее посчитали, что свитки жечь нельзя, ибо за уничтожением глупых предсказаний может прийти очередь философии и поэзии.
   Бессильный гнев охватил меня, когда имя Павла снова всплыло в связи с беспорядками. Я с большим удовольствием тотчас покинул бы Эфес, но Публий Целер потребовал, чтобы я взял под свое начало римский гарнизон и конницу города. Он опасался нового восстания.
   Не прошло и двух дней, как Совет города прислал тревожное предупреждение, что по всем эфесским улицам движутся огромные толпы жителей. Они направляются к греческому театру, дабы провести там незаконное собрание. Чеканщики схватили на улице двух сторонников Павла, а прочие его последователи силой удержали самого Павла и не пустили его в театр. Даже отцы города передали ему настоятельную просьбу не выходить их дома, так как это могло бы привести к его убийству.
   Как только стало ясно, что Совет города уже не хозяин положения, Публий Целер приказал мне выводить конницу и расставил когорту пехотинцев у всех входов в театр. Холодные глаза его блестели, а рот кривился больше обычного. Он сказал, что давно уже поджидал подобного случая, желая преподнести этим смутьянам наглядный урок римской дисциплины и порядка.
   С горнистом и командиром когорты мы вошли в театр, чтобы подать оттуда сигнал, если дело все-таки кончится насилием. В огромном театре царили шум и гам; большинство присутствующих явно не знало, в чем дело, а просто носилось взад-вперед, как это принято у греков, горланя невесть что. Вооруженных людей вроде бы не было, но я отлично представлял себе, что тут начнется, если мы станем очищать театр силой.
   Старший над чеканщиками по серебру пытался успокоить толпу, дабы иметь возможность говорить. Но ему пришлось так напрягаться, чтобы перекричать людей, что он быстро сорвал голос и мог только сипеть. Все же кое-что мне разобрать удалось: чеканщик обвинял Павла в том, что тот убеждал народ — причем не только в Эфесе, но и во всей провинции Азия, — будто сделанные руками человека боги — это вовсе и не боги.
   — Храм Артемиды[54] будет обесчещен, а сама она, почитаемая в Азии и во всем мире, будет лишена божественного величия! — хрипел он.
   Огромная толпа слушателей во всю глотку проревела:
   — Великая Артемида Эфесская!
   Рев длился так долго, что горнист мой заволновался и хотел было протрубить сигнал, но я опустил его руку.
   Несколько иудеев с кисточками на плащах протиснулись ближе, вытолкнули вперед какого-то медянщика и воскликнули:
   — Дайте сказать Александру! Дайте ему сказать!
   Я понял, что Александру поручено было объяснить, будто правоверные иудеи не имеют с Павлом ничего общего и будто тому доверяют даже далеко не все христиане Эфеса.
   Но ремесленники по одежде тут же поняли, что перед ними стоит иудей, и не позволили ему произнести ни слова; вообще-то их можно было понять: ведь правоверные иудеи тоже не одобряли изображения богов и осуждали тех, кто их изготавливал. Чтобы помешать ему говорить, толпа снова разразилась криками: «Великая Артемида Эфесская!» И крики эти продолжались без малого два деления на водяных часах.
   Вдруг рядом со мной возник Публий Целер с обнаженным мечом и сердито прошипел:
   — Почему ты не велишь горнисту трубить? Мы же мгновенно разгоним весь этот сброд!
   Я предостерег его:
   — В такой давке сразу затопчут несколько сотен человек.
   Слова эти, казалось, убедили его, ибо он быстро прибавил:
   — Впрочем, сейчас они славят свою Артемиду, и мешать им в такой момент было бы не только кощунственно, но и политически ошибочно.
   Верховный судья города, увидев нас стоящими в нерешительности у одного из входов в театр, обреченно махнул рукой и подал знак, чтобы мы подождали. Вид его был настолько величествен, что народ мало-помалу успокоился, когда он вступил на сцену, собираясь говорить.
   Обоих иудеев вытолкнули вперед. Их несколько помяли, платье на них было порвано, но ничего плохого с ними не случилось. Однако же они непрерывно плевали в окружающих, выказывая свое к ним отношение. Судья громко призвал эфесцев не поступать необдуманно и напомнил, что город Эфес поклоняется ниспосланному с небес лику богини Артемиды и никому более. По его мнению, сторонники еврея Павла не были ни осквернителями храма, ни хулителями богини.
   Самые благоразумные из горожан, косясь на мой огненно-красный гребень на шлеме и на горниста, стали протискиваться к выходу. Несколько мгновений толпа колебалась, но тут наиболее просвещенные из присутствующих начали вспоминать подходящие жуткие примеры из истории и в страхе поспешили покинуть театр.
   Публий Целер скрежетал зубами. Если бы ему повезло и пришлось подавлять восстание, он по римскому обычаю все предал бы огню и смог бы заграбить мастерские серебрянщиков. А так Публию Целеру осталось только скомандовать солдатам очистить театр да отдубасить немногих не успевших скрыться смутьянов, а также строптивых иудеев, которые никак не желали уходить.
   Позднее он раздраженно выговаривал мне:
   — Мы могли страшно разбогатеть, если бы не твоя нерешительность. Успешно подавив бунт, мы возглавили бы сословие всадников и обвинили бы во всем мягкотелого и нерасторопного Силана. Железо надо ковать, пока оно горячо.
   Павел был вынужден некоторое время скрываться, а потом и вовсе бежать из города. Я сам окольными путями передал ему серьезнейшие предупреждения, и после этого он удрал в Македонию. Между тем в городе постепенно все успокоилось, и ход мыслей евреев принял другое направление. Среди них было немало изгнанных из Рима ремесленников, которые очень надеялись на смягчение порядков при новом императоре и собирались вернуться в столицу уже в начале следующего года.
   Однако на море начались штормы, и в гавани не оказалось ни единого корабля, готового пуститься в плавание к берегам Италии. Поскольку Публий затаил на меня глухую обиду, я, вовсе не намереваясь обострять с ним отношения, все же упорно искал смельчаков-мореходов, и в конце концов мне повезло: нашлось маленькое суденышко, которое, заполнив трюмы изваяниями богов и положившись на покровительство Артемиды, отважилось отправиться в Коринф. Слава Юпитеру, нам удалось избегнуть страшных зимних бурь, хотя за время пути мы не раз укрывались в уютных бухтах разных островков.
   Геракс Лауций уже оплакал меня, считая погибшим, потому что я давным-давно не давал знать о себе. Он еще больше растолстел, голову стал держать необычайно горделиво, а в речи у него появились назидательные нотки. Он удачно женился на пышнотелой вдове-гречанке, матери двух мальчиков, и теперь воспитывал их и управлял ее имуществом. Он с удовольствием показывал мне свои мясные лавки, товар в которых охлаждался ледяной водой горных источников. На паях Геракс приобрел еще и корабли и рабов-ремесленников, собираясь основать собственную мастерскую по изготовлению бронзовой утвари.
   Когда я рассказал ему о беспорядках в Эфесе, он понимающе кивнул и ответил:
   — Да, у нас тут тоже были кое-какие неурядицы. Ты, конечно, помнишь, что Павел внезапно уехал в Иерусалим, чтобы отчитаться перед старейшинами? Так вот, они нашли его учение слишком запутанным и туманным и оттого отказали ему в своем одобрении. В общем, неудивительно, что он, разозлившись, проповедует теперь еще одержимее, чем прежде. Наверное, в него действительно перешла часть силы Христа, ибо время от времени он совершает небольшие чудеса, однако благоразумные христиане стараются держаться от него подальше.
   — Так ты по-прежнему христианин? — удивленно спросил я.
   — По-моему, я даже стал еще праведнее, — отвечал Геракс. — В душе моей воцарился мир, у меня добрая жена, в делах мне сопутствует успех. Недавно в Коринф прибыл один человек по имени Аполлос. В Александрии он изучал древние рукописи иудеев и в Эфесе слушал наставления Акилы и Прискиллы. Он прирожденный оратор, и у него много сторонников. И вот вскоре у нас появилась партия Аполлоса, которая отдельно собиралась и отдельно же трапезничала, и в конце концов мы перестали общаться с другими христианами. Прискилла так хорошо отзывалась о нем, что его сразу приняли здесь очень тепло, и только гораздо позднее все мы поняли, насколько он властолюбив. К счастью, среди нас оказался и Кифа, первый ученик Христа. Он много странствовал, усмиряя свои страсти, а весной решил посетить Рим, беспокоясь о том, чтобы при возвращении изгнанных евреев не начались старые распри. Я верю ему больше всех, ибо то, чему он учит, он сам слыхал из уст Христа.
   Геракс говорил об этом Кифе с таким благоговением, что мне захотелось увидеть его, хотя я и был уже сыт по горло как иудеями, так и христианами. Я узнал, что когда-то Кифа был рыболовом в Галилее, но Иисус из Назарета еще за двадцать лет до моего рождения научил его сделаться ловцом людей. И Кифа согласился взвалить на себя эту явно непосильную ношу, несмотря на то, что в те годы он был необразованным простым человеком и едва мог связать по-гречески пару слов. Потому ему пришлось поначалу пользоваться услугами толмача. И все же я решил, что мне следует познакомиться с христианином, которому удалось сделать благочестивым самого Геракса, то есть совершить чудо, оказавшееся не по плечу даже Павлу со всей его еврейской ученостью и религиозным исступлением.
   Кифа жил у одного еврея, обратившегося в Христову веру. Этот еврей торговал рыбой в масле и был далеко не богат. Когда я в сопровождении Геракса переступил порог его дома, мне пришлось зажать нос: сильно воняло рыбой, а под ногами хрустел песок, нанесенный множеством посетителей. Я оказался в маленьком, плохо освещенном помещении. Хозяин приветствовал нас несколько смущенно и недоверчиво, как будто мой приход мог еще больше загрязнить его жилище.
   Он явно принадлежал к числу тех евреев, что избрали Христа, но не отказались при этом от иудейского Закона и потому избегали общения с иноплеменными христианами. Таким приходилось куда хуже, чем грекам, ибо правоверные иудеи преследовали их с особенной ненавистью как вероотступников, да и их самих мучили угрызения совести из-за отказа от Закона.
   Еврей Кифа носил кисти на своем плаще. Это был высокий человек с густой шевелюрой и серебряными нитями седины в бороде. Его большие сильные руки говорили о том, что прежде он занимался тяжелым изнурительным трудом. Взгляд у Кифы был спокойный и бесстрашный, и когда он рассматривал меня, мне почудилось, будто в его глазах проскользнула хитрая крестьянская усмешка, мгновенно расположившая меня к нему. Весь его облик излучал спокойствие и уверенность.
   Должен признаться, я мало что запомнил из той нашей беседы. Говорил большей частью Геракс, причем весьма подобострастно, и вдобавок нам помогал толмач — тощий еврей, которого звали Марк и который был намного моложе Кифы. Кифа медленно произносил короткие арамейские фразы. Я вспомнил свое антиохийское детство и попытался вникать в их смысл, не дожидаясь, пока заговорит Марк, но это только больше меня запутало. Впрочем, скоро я решил, что Кифа все равно не сообщит ничего особо интересного. Куда сильнее, чем его слова, воздействовала на меня исходящая от него умиротворяющая теплота.
   Кифа чисто по-детски пытался высказать свою ученость, цитируя священные книги иудеев. Он небрежно отмахивался от лестных для него речей Геракса и призывал моего отпущенника славить Иисуса Христа и Отца Его, который ему, Гераксу, милосердно дал надежду на животворящее возрождение.
   Тут у Геракса выступили слезы на глазах, он разрыдался и сказал, что уже ощущает в своем сердце что-то вроде возрождения, но вот тело его все еще привержено низменным страстям. Кифа не стал порицать Геракса, а принялся молча разглядывать его снисходительно и одновременно добродушно, словно проникая в самую суть этого насквозь рабского характера и угадывая в нем искреннее стремление к добру.
   Геракс очень просил Кифу рассказать, как тому удалось сбежать от царя Ирода и какие чудеса совершал он во имя Иисуса Христа. Но Кифа, впившийся в меня глазами, не пожелал хвастаться своими замечательными деяниями. Вместо этого он, посмеиваясь в бороду, поведал нам, как трудно ему сначала было понимать Иисуса из Назарета, с которым они долго скитались вместе. Он даже не побоялся признаться, что ему так и не удалось перебороть сон в самую последнюю земную ночь Иисуса, проведенную тем в молитвах. Когда же Учителя схватили, Кифа последовал за ним и трижды, как и предсказывал Иисус, солгал во дворе у костра, будто не знает его, хотя сам прежде хвастал, что готов пойти с Христом на любые муки.
   Постепенно я пришел к убеждению, что вся сила Кифы заключалась как раз в этих его простеньких историях, которые он столь часто и столь давно повторял, что теперь они выходили у него гладкими, без сучка, без задоринки. Этот необразованный и даже не умевший писать рыбак хранил в своей памяти подлинные слова и нравоучения Христа и старался служить единоверцам образцом скромности и смирения, ибо многие из них напоминали Геракса, и очень кичились причастностью к имени Христову.
   Кифа показался мне весьма благообразным, однако что-то подсказывало, что в гневе он страшен. Подобно Павлу, Кифа тоже не сделал ни малейшей попытки обратить меня в свою веру, хотя я постоянно чувствовал на себе его испытующий взгляд, несколько даже раздражающий и безусловно бесцеремонный.
   На обратном пути Геракс болтал без умолку:
   — Мы, христиане, считаем друг друга братьями. Но поскольку все люди неравны, то мы тоже часто спорим и ссоримся. Потому-то и возникли среди нас партии Павла, Аполлоса, Кифы; есть еще и другие люди, вроде, скажем, меня, которые чтут лишь Христа и поступают так, как они считают справедливым; что же до нашей взаимной нетерпимости и ревности, то они доставляют нам много хлопот. Новообращенные кричат и бранятся громче всех, призывая в свидетели Духа Святого, и ругают кротких за их умеренный образ жизни. Я же, с тех пор как встретил Кифу, не считаю себя ни лучше всех, ни хуже.
   Я так надолго застрял в Коринфе, что этот город успел надоесть мне, и я тосковал и не находил себе места в собственном доме.
   Я купил подарок Нерону: искусно вырезанную из слоновой кости колесницу, запряженную четверкой лошадей, так как вспомнил, что он, будучи ребенком, которого мать еще не отпускала на настоящие скачки, играл похожей игрушкой.
   Сатурналии давно уже были позади, когда я после путешествия по бурному морю наконец-то вернулся в Рим.