После этого мы пошли вверх по Авентину, и мой отец, вздыхая, сказал, что, видно, нам придется впредь отказаться от посещения подобных харчевен, потому что чесночная колбаса вызвала у него такие колики в желудке, что их не уняла даже чаша фалернского. Дыхание отца было стеснено, и он шагал мрачный, полный дурных предчувствий. Черный ворон, который вылетел откуда-то слева и пересек нам путь, лишь усилил его тревогу.
   Мы шли мимо старых и новых доходных домов и древних храмов, потихоньку враставших глубоко в землю рядом с современными постройками и неуклонно разрушавшимися. По другую сторону холма отец разглядел наконец фамильное имение Манилиев. По сравнению с нашим домом в Антиохии здание казалось очень маленьким и убогим; правда, при нем была небольшая пристройка и оно было обнесено стеной и окружено одичавшим садом. Когда отец заметил мое разочарование, он строго сказал, что и здание, и сад свидетельствуют о древности и благородном происхождении семейства.
   Носильщики давно уже принесли багаж от Капуанских ворот, и тетушка Лелия таким образом оказалась подготовленной к нашему приезду. Она подождала, пока мы отпустили носильщиков, и, когда те затопали вниз по ступенькам, поспешила нам на встречу по дорожке, вьющейся среди кустов лавра. Это была высокая, худая женщина с тщательно нарумяненными щеками и подведенными глазами. Из украшений я заметил у нее лишь кольцо на пальце да медное ожерелье на шее. Ее воздетые руки мелко дрожали, когда она, негромко причитая, семенила через сад.
   Отец по обыкновению держался позади, к тому же сейчас он собственноручно расплачивался с носильщиками, поэтому тетка ошиблась и остановилась перед Барбом. Она слегка поклонилась, молитвенно поднесла ладони к лицу и воскликнула:
   — Ах, Марк, что за счастливый день! Ты почти не изменился со времен юности, у тебя даже улучшилась осанка, и ты очень возмужал.
   Отец засмеялся и проговорил:
   — О тетушка Лелия, ты по-прежнему близорука и рассеянна! Взгляни сюда, вот же я, твой племянник Марк. А этот достойный ветеран — мой друг и один из моих клиентов[8] по имени Барб.
   Тетушка Лелия рассердилась, подошла к отцу и, обиженно глядя на него, принялась трясущимися руками ощупывать его плечи и тело. Наконец она проворчала:
   — Что ж, немудрено, что я тебя сразу не признала! Лицо обрюзгло, живот обвис… Я просто не верю своим глазам — ведь раньше-то ты был, можно сказать, красавец.
   Отца ее замечания вовсе не огорчили. Напротив, он даже сказал:
   — Спасибо тебе, дорогая тетушка Лелия, за эти слова. У меня просто камень упал с сердца, ибо в молодости моя внешность приносила мне одни огорчения. Если уж ты меня не признала, то, значит, других можно тем более не опасаться и никто в Риме меня не узнает. А вот ты осталась все такой же стройной и весь твой облик дышит благородством. Года тебя совсем не изменили. Ну, обними же моего сына Минуция и будь с ним такой же ласковой и доброй, какой ты была во времена моей далекой и легкомысленной юности.
   Тетушка нежно привлекла меня к себе, поцеловала сухими губами в лоб и глаза, потрепала по щеке и воскликнула:
   — Ах, Минуций, да у тебя уже пробился пушок на подбородке, так что ты уже не ребенок, которого можно носить на руках и качать на коленях!
   Она обхватила ладонями мою голову, заглянула мне в глаза и затем сказала:
   — Ты похож на истинного грека или римлянина, но, признаться, эти зеленые глаза и светлые волосы несколько необычны. Будь ты девушкой, я назвала бы тебя красавицей; в общем, я уверена, что тебя ждет отличная партия. Твоя мать была, если мне не изменяет память, гречанкой, не так ли?
   Только когда она принялась без умолку болтать, не дожидаясь ничьего ответа, я догадался, что она сильно напугана. У входа в дом с нами поздоровался лысый, беззубый раб, подле которого стояла скрюченная одноглазая женщина. Оба они упали на колени и произнесли приветствие, которому их явно обучила госпожа. Отец выглядел смущенным; он положил руку на плечо тетушки Лелии и попросил ее идти впереди нас, потому что она здесь — полновластная хозяйка. Маленький атрий[9] был наполнен дымом, так что мы все закашлялись: это тетушка воскурила перед домашним алтарем благовония в нашу честь. Сквозь дым я увидел изображающие наших предков фигурки из обожженной глины, чьи позолоченные восковые лица казались в этом чаде живыми.
   Кашляя и возбужденно жестикулируя, тетушка начала многословно объяснять, что по давней традиции Манилиев мы должны принести в жертву кабана; но так как она не знала точного дня нашего приезда, то и не стала приобретать его, а потому мы должны будем удовольствоваться оливками, сыром и овощным супом. Сама же она давно уже не ест мяса.
   Мы обошли все помещения дома, разглядывая паутину в углах, убогие ложа и поломанную, ветхую мебель, и поняли, что наша дорогая, милая тетя Лелия жила в горькой нужде. От библиотеки астронома Манилия сохранилось лишь несколько обглоданных крысами манускриптов, и хозяйка вынуждена была признаться, что ей пришлось продать в публичную библиотеку, что у подножия Палатина, даже бюст знаменитого предка. В конце концов она заплакала и сквозь слезы проговорила:
   — Ругай меня, Марк, ругай! Я почти ничего не сумела тут сберечь, а все потому, что в юности я знавала лучшие дни. Я бы и дом выставила на торги, если бы ты время от времени не присылал деньги из Антиохии. Наше состояние растрачено. Как это случилось, я и сама толком не понимаю, но поверь, что оно не пошло ни на изысканные кушанья, ни на вина и благовонные притирания. Не сердись и не требуй от меня подробного отчета в тех деньгах, что ты мне присылал.
   Отец упрекнул ее за излишнюю к нему подозрительность и уверил, что приехал в Рим вовсе не для того, чтобы требовать от нее отчета; он, мол, даже раскаивается, что не посылал в Рим более крупные суммы на содержание дома и ведение хозяйства. Теперь же все пойдет по-другому, он ей это обещает. Затем он попросил Барба распаковать вещи, раскинул на полу дорогие восточные ткани, подарил тетушке Лелии шелковую столу[10] и шелковый платок, надел ей на шею ожерелье из драгоценных камней и попросил ее примерить пару мягких красных сандалий. Когда же он вручил ей еще и роскошный парик, она громко зарыдала и сквозь слезы воскликнула:
   — Ах, Марк, да ты и вправду богач! Ты честно приобрел все эти дорогие вещи! А я-то думала, что ты пошел по кривой дорожке и погряз в пороках Востока, которым так легко предаются римляне, надолго покинувшие родину. Поэтому мне и стало не по себе при виде твоего одутловатого лица; но конечно же, это слезы затуманили мой взор. Теперь я спокойно рассмотрела тебя, привыкла к твоему облику и нахожу, что ты не так скверно выглядишь, как мне было показалось.
   Тетушка Лелия очень опасалась, что мой отец приехал в Рим с тем, чтобы вступить во владение домом, а ее отправить куда-нибудь за город, где дни ее потекут в бедности и лишениях. Это убеждение так прочно укоренилось в ее сознании, что она постоянно намекала нам, что такая женщина, как она, не в состоянии жить нигде, кроме Рима. Но вскоре она набралась мужества и осмелилась напомнить о своем покойном муже-сенаторе и о том, что она по-прежнему желанная гостья во многих знатных домах Рима, хотя ее супруг Гней Лелий потерял состояние и умер еще во времена императора Тиберия.
   Я попросил ее рассказать о сенаторе, но тетушка отклонила мою просьбу легким покачиванием головы и повернулась к моему отцу:
   — Скажи, Марк, как могло случиться, что твой сын говорит на нашем языке с этим ужасным сирийским акцентом? Нужно срочно что-то предпринять, дабы исправить положение, иначе над Минуцием будет смеяться весь Рим.
   Отец беззаботно заявил, что и его собственная латынь звучит не менее комично, ибо ему приходи лось слишком часто говорить по-гречески и по-арамейски, однако тетушка Лелия перебила его и резко сказала:
   — Тебе это простительно, потому что, во-первых, ты уже стар, а во-вторых, все поймут, что коли ты служил цезарю в армии и был на государственной службе в провинциях, то ты, естественно, перенимал особенности чужих языков. Однако с Минуцием дело обстоит иначе. Его произношение надо исправить, а для этого придется нанять хорошего оратора или актера. Ему нужно ходить в театр и посещать публичные чтения. Император Клавдий очень щепетилен в отношении чистоты языка, хотя и допускает, чтобы его вольноотпущенники, поступив на государственную службу, продолжали говорить по-гречески. Что же до его супруги, то она занимается такими вещами, беседовать о которых мне не позволяет моя стыдливость.
   Затем она вновь посмотрела на меня и сказала: — Мой бедный муж, сенатор Гней, был еще в здравом уме и твердой памяти, когда Тиберий обручил своего несовершеннолетнего сына Друза с дочерью префекта[11] Сеяна, а сам сочетался браком со своей сводной сестрой Юлией. Юноша был такой же ненормальный, как и отец, и позже повесился на грушевом дереве. Я думаю, мой покойный муж искал благосклонности Сеяна, потому что верил, будто этим он принесет пользу государству. Ты, Марк, тоже был как-то вовлечен в интриги этого Сеяна, недаром как раз перед самым раскрытием заговора ты совершенно неожиданно исчез из Рима и многие годы не подавал о себе ни каких вестей. Вот потому-то ты и был исключен из всаднического сословия нашим дорогим императором Калигулой, да-да, именно поэтому, ведь о тебе никто ничего не знал. «Мне тоже неизвестно, где он», усмехаясь, сказал император и собственноручно вычеркнул твое имя. Во всяком случае так мне рассказывали, хотя, возможно, эти люди щадили мои чувства и передали далеко не все, что знали.
   Отец сухо ответил, что завтра же он пойдет в городской архив и установит, за что же все-таки его имя исключили из сословия всадников. Тетушку, как мне показалось, это вовсе не обрадовало, она даже предложила не ворошить дела минувших дней. Когда цезарь Клавдий пьян, объяснила тетя, он раздражителен и капризен, хотя может статься, что он из чистого злорадства исправит содеянное императором Гаем Калигулой.
   — И однако же мы должны сделать все возможное, чтобы ради Минуция восстановить честь нашей семьи, — заключила она. — Лучше всего было бы, если бы во время обряда вручения мужской тоги Минуций попался на глаза Валерии Мессалине. Юная императрица весьма благосклонна к молодым людям, только что прошедшим посвящение в мужчины, и с удовольствием приглашает их в свои покои, чтобы расспросить о родословной и еще кое о чем… Будь я не такой гордой, я бы, конечно, попросила эту сучку об аудиенции для Минуция, но я боюсь нарваться на высокомерный отказ, ибо она прекрасно знает, что я была любимой подругой матери императора Клавдия. К тому же я вместе еще с несколькими знатными римлянками помогла Агриппине и юной Юлии соблюсти все приличествующие погребальные обряды над телом их бедного брата, после того как девушки вернулись из изгнания. Несчастного Гая зверски зарезали, а потом иудеи поддержали Клавдия деньгами и помогли ему взойти на трон. Агриппине повезло, и она подцепила богатого мужа, а вот бедняжку Юлию вторично изгнали из Рима, потому что Мессалина вообразила, будто та слишком часто оказывается неподалеку от своего дядюшки Клавдия. Да, из-за этих жизнерадостных девушек многим тогда пришлось покинуть Рим. Вот помню, был еще такой Тигеллин, удивительно невежественный, зато слывший самым прелестным юношей Рима. Впрочем, его не очень-то расстроила ссылка; сначала он занялся рыболовством, а потом еще и разведением скаковых лошадей. Много ходило разговоров и о некоем испанском философе Сенеке, написавшем ужасающее количество книг. У него была связь с Юлией, хотя он и страдал чахоткой; вот уже который год он томится в изгнании на Корсике. Мессалина нашла, что племянницам Клавдия, даже тайком, не приличествует заниматься развратом. Впрочем, в живых нынче осталась одна Агриппина.
   Тетушка приостановилась, чтобы перевести дух, и у отца появилась возможность тактично дать ей понять, что пока не нужно мне ничем помогать. Он самолично берет все в свои руки и доведет дело до конца, не прибегая к услугам женщин, ибо последние всегда все только портят, уж он-то знает, натерпелся в молодости, горько заключил отец.
   Тетушка Лелия хотела что-то возразить, но, бросив взгляд на меня, осеклась. Наконец-то мы смогли воздать должное оливкам, сыру и овощному супу. Отец строго предупредил нас, чтобы мы не вздумали съесть все подчистую, а оставили что-нибудь от головки сыра величиной с кулак, поскольку оба старых раба явно голодны. Мне это было непонятно, ведь дома в Антиохии я привык получать лучшие куски, и тем не менее еды всегда оставалось вдоволь и для домочадцев, и для бедняков, которые постоянно слонялись в ожидании подачек неподалеку от нашего жилища.
   На следующий день отец пригласил строителей и поручил им основательно отремонтировать старое фамильное гнездо, а также нанял садовников, чтобы те привели в порядок запущенный, одичавший сад. В нем возвышался столетний сикомор. Его посадил один из Манилиев, которого позднее убили средь бела дня прямо на улице люди Мария. Около дома росло несколько старых деревьев, и отец очень за них беспокоился. Сам же домик, маленький и скромный, он велел ни в коем случае не перестраивать и не переделывать, пояснив мне:
   — В Риме ты видел множество роскошных мраморных дворцов и восхищался ими, но когда ты подрастешь, ты поймешь, в чем заключается истинное благородство, и оценишь мою правоту. Ни один богатый выскочка не может окружить свой дом такими древними деревьями, а старинная простота сама по себе всегда ценнее любых безвкусных украшений.
   Мысли отца унесли его в Прошлое, и он продолжил, помрачнев лицом:
   — Когда-то в Дамаске я намеревался построить небольшой дом и окружить его деревьями, чтобы в покое жить там с твоей матерью Мириной. Но после ее смерти мною овладело такое отчаяние, что долгие годы я не замечал ничего вокруг. Вероятно, я лишил бы себя жизни, если бы меня не вынуждал жить дальше долг перед тобой. А однажды рыбак на берегу Галилейского озера предсказал мне нечто такое, что до сих пор вызывает у меня жгучее любопытство, хотя я и вспоминаю об этом как о давнем сне.
   Больше о предсказании отец говорить не пожелал. Лишь добавил коротко, что теперь ему придется удовольствоваться вот этим старым садом, раз уже не суждено ему было самому посадить и взрастить такие красивые деревья.
   Пока строительные рабочие и архитектор ремонтировали наш дом, а отец с утра до вечера пропадал где-то в городе, улаживая свои дела, Барб и я без устали бродили по Риму, осматривая его достопримечательности и глазея на прохожих. Император Клавдий распорядился привести к празднику в порядок все памятники и храмы, а также приказал жрецам и ученым тщательно собрать и переработать на современный лад все мифы и предания об основании Рима. Императорский дворец на Палатине, храм на Капитолийском холме, термы и театр не произвели на меня особенного впечатления: я вырос в Антиохии, где было много не менее красивых и даже больших по размерам общественных зданий; в целом же Рим с его кривыми переулками и крутыми холмами проигрывал в сравнении с Антиохией, славившейся широкими прямыми улицами, и казался несколько тесным и мрачным.
   И все же было здесь одно архитектурное сооружение, которое потрясло меня своим великолепием и заставило задуматься о бренности человеческого существования. Я говорю об огромном круглом мавзолее Божественного Августа, что стоял на Марсовом поле. Круглым этот мавзолей был потому, что именно так выглядели древние храмы, напоминавшие о тех временах, когда римляне еще жили в круглых хижинах. Его простое величие было, по-моему, вполне достойно равного богам величайшего повелителя всех времен; и я без устали вчитывался в строки, повествующие о деяниях Августа на благо государства. Барба же эти письмена мало трогали. Он сказал, что годы службы в легионе научили его не доверять никаким надписям, потому что обычно они больше скрывают, чем говорят. Поражение они могут представить как выдающуюся победу, а преступление выставить актом государственной мудрости. Ветеран уверял меня, что между строк, начертанных на гробнице Божественного Августа, он может прочесть страшные известия о гибели целых легионов и сотен военных кораблей, а также о неисчислимых жертвах гражданской войны.
   Мой воспитатель родился, когда Август давно уже восстановил мир и порядок в империи и укрепил власть Рима; отец частенько рассказывал маленькому Барбу о мелочной скупости императора и о прославленном Антонии, который иногда забирался на ораторскую трибуну на Форуме настолько пьяным, что во время речи, возбужденный собственным красноречием, принимался блевать в ведро, которое всегда стояло рядом с ним. В те далекие дни правители еще выступали перед народом. Август, правивший, правду сказать, слишком уж долго, сумел завоевать уважение сената и народа, но жизнь в Риме была при нем, если верить отцу Барба, довольно-таки скучной. Мудрого и благоразумного Августа никто не любил, тогда как сорви-голову Антиния все обожали за его недостатки и чудовищное легкомыслие.
   Откровенно говоря, истории Барба, которые наверняка показались бы моему отцу неподходящими для ушей подростка, уже слегка мне надоели.
   Итак, мавзолей Августа потряс меня своей изумительной простотой, и мы едва ли не ежедневно возвращались к нему. Впрочем, было на Марсовом поле и еще кое-что весьма притягательное. Там располагался открытый манеж, где старательно тренировались к соревнованиям в честь городского юбилея дети сенаторов и всадников. С завистью наблюдал я, как они строились рядами, скакали навстречу друг другу и по сигналу горна замирали на месте. Я тоже умел делать все это и знал, что могу управляться с конем не хуже, если не лучше юных всадников.
   Среди зрителей присутствовали озабоченные матроны, так как благородным наездникам было от семи до пятнадцати лет. Разумеется, они делали вид, будто не замечают своих матерей, и презрительно фыркали, когда кто-нибудь из малышей падал с лошади и его испуганная родительница в развевающемся пеплуме[12] устремлялась спасать свое чадо от конских копыт. Конечно, у малышей были самые объезженные и смирные лошади, и они тотчас останавливались, чтобы не затоптать выпавшего из седла всадника. Да уж, кони, на которых гарцевали эти патриции[13], никак не могли сравниться с теми дикими жеребцами, что, бывало, подчинялись моей руке в Антиохии.
   Однажды неподалеку от манежа я увидел Валерию Мессалину с ее блестящей свитой и принялся жадно разглядывать молодую императрицу. Правда, мне не удалось приблизиться к ней, издалека же она вовсе не казалась такой обольстительно прекрасной, как мне описывали. Ее семилетний сын, названный Британником в память о победе императора Клавдия над бриттами, был щуплым, бледным мальчиком, который начинал дрожать от страха, едва лишь его лошадь трогалась с места. Происхождение обязывало его участвовать в состязаниях, но это казалось совершенно немыслимым, ибо в седле он держаться не умел, а глаза его были полны слез. После каждого упражнения лицо Британника покрывалось багрово-красными пятнами, а рот кривился от страха.
   Под тем предлогом, что Британник еще слишком юн, Клавдий назначил предводителем отряда конников Луция Домиция, сына своей племянницы Домиции Агриппины. Луцию не исполнилось даже десяти лет, но он был полной противоположностью робкому Британнику: его отличали крепкое тело, сложение и бесстрашие. Часто после занятий он оставался один на манеже и демонстрировал рискованные вольты, стараясь сорвать аплодисменты зрителей. От Домициев он унаследовал огненно-рыжие волосы и во время вольтижировки любил сбрасывать шлем, чтобы показать присутствующим, что он принадлежит к древнему роду завоевателей. И люди восхищались им и славили его, однако не столько из-за уважения к Домициям, сколько потому, что он был сыном сестры императора Гая и в его жилах текла кровь как Юлии, дочери Юлия Цезаря, так и Марка Антония. Даже Барб воспламенялся, когда видел его, и принимался выкрикивать своим хриплым голосом дружески-скабрезные шутки, каждый раз вызывающие безудержный смех окружающих.
   Говорили, будто его мать Агриппина не отваживалась, подобно другим матерям, наблюдать за конными упражнениями сына, потому что боялась болезненной ревности Валерии Мессалины, и, памятуя о судьбе своей сестры, старалась появляться в общественных местах как можно реже. Однако Луций Домиций вовсе не нуждался в опеке матери и легко завоевал восхищение публики своими по-юношески непосредственными манерами. Он отлично владел своим телом и двигался с изяществом, а взгляд его был прям и отважен, и старшие товарищи, похоже, совсем не завидовали ему и охотно подчинялись приказаниям этого мальчишки.
   Изо дня в день я стоял, навалившись грудью на отполированное до блеска ограждение, и тоскливо наблюдал за скачками. К счастью, безделье мое вскоре закончилось. Отец нанял учителя красноречия — умного зануду, который язвительно исправлял каждое слово, произнесенное мною, и заставлял меня читать скучнейшие книги, наставлявшие в скромности, самообладании и других добродетелях. Мой отец явно обладал даром откапывать где-то учителей, способных свести с ума.
   Пока дом ремонтировали, мы с Барбом жили в небольшой комнатке наверху, где пахло фимиамом, а на стенах виднелись некие магические знаки. Я перестал обращать на них внимание, когда понял, что они сохранились здесь со времен астронома Манилия. Однако они плохо действовали на меня, так что я стал спать все хуже и хуже: мне начали сниться страшные сны, и иногда я просыпался от собственного крика, а иногда меня будил Барб, ибо я, мучимый кошмарами, принимался громко стонать.
   Вскоре моему ритору надоели постоянный шум и стук молотков, наполнявший дом, и он стал водить меня заниматься в термы.
   Его тощие члены и отвислый желтоватый живот вызывали у меня отвращение: но еще большее омерзение чувствовал я, когда, внезапно оборвав свои язвительные речи, он вдруг начинал с нежностью гладить меня по руке и говорить, что я, должно быть, уже познал в Антиохии греческую любовь. Он захотел, чтобы я, пока у нас идут работы, поселился у него на Субуре в убогом доходном доме, где он снимал под самой крышей комнатку, до которой можно было добраться только по наружной лестнице. Там, считал ритор, он сможет без помех наставлять меня и обучать различным жизненным премудростям.
   Барб сразу раскусил его намерения, но для начала ограничился серьезным предупреждением. Когда же это не помогло, ветеран задал учителю приличную трепку и нагнал на него такого страху, что тот больше не показывался нам на глаза и даже не решился прийти к отцу за жалованьем. Мы же со своей стороны не осмелились рассказать отцу об истинных причинах столь странного исчезновения моего наставника, поэтому он полагал, будто я своей строптивостью обидел замечательного учителя и довел его до того, что он бежал из нашего дома куда глаза глядят.
   В результате мы с отцом немного повздорили, и я капризно воскликнул:
   — Дай мне лучше коня, чтобы я смог свести знакомство с другими молодыми людьми и начал общаться с равными себе, чтобы изучить нравы и обычаи Рима.
   — Конь уже однажды доставил тебе неприятности в Антиохии, — возразил отец. — Император Клавдий издал один очень разумный указ, по которому во время сословного шествия пожилым или немощным сенаторам и всадникам разрешается просто вести своих коней под уздцы. Отныне даже для поступления на государственную службу не требуется служить в армии.
   — О времена! О нравы! — сердито воскликнул я. — Тогда, по крайней мере, давай мне столько денег, сколько потребуется, чтобы подружиться с актерами, музыкантами и возничими колесниц из цирка. Если я буду держаться подобных людей, я также познакомлюсь и с теми утонченными молодыми римлянами, что увиливают от военной службы.
   Но отец и об этом не желал ничего слышать, хотя и признал:
   — Тетя Лелия меня уже упрекнула и предупредила, что юнец вроде тебя не должен долго чураться общества своих сверстников.
   Отец помолчал и продолжил:
   — Когда я занимался торговыми операциями, я свел знакомство с некоторыми судовладельцами и торговцами пшеницей. Недавно в римских провинциях разразился голод, и император Клавдий распорядился построить в Остии новый порт и пообещал возместить убытки за каждый корабль, затонувший с грузом зерна. По совету Марция-рыбака я принимаю участие в снаряжении этих судов, раз уж теперь можно не бояться потерпеть убытки; многие даже сколотили себе состояние, снарядив старые, прогнившие суда и пустив их в море на верную гибель. Я прекрасно знаю образ жизни этих выскочек и не желаю, чтобы ты водил дружбу с их сыновьями.