Страница:
Вокзал наполнялся публикой. Пришли мужики, солдаты, казаки, бабы, и Горжин, заметив взгляд полицейского, временами на них задерживавшийся, принялся разговаривать с казаком, спрашивавшим его, кто выиграет войну.
— Это трудно сказать. Немец, сукин сын, сильный, и Россия сильная. Немец, черт, хитрый, да и казаки — молодцы, народ храбрый.
Польщённый казак выпятил грудь и застучал в неё кулаками.
— Вот ты дело хорошо понимаешь! О Кузьме Крючкове ты слыхал? Герой из героев! Сам тридцать семь немцев на копьё насадил, из карабина застрелил, саблей рассёк, а у него даже волоса не тронули.
— Он был лысый? — спросил Швейк. Казак, не понимая его, опять стал сопровождать свои слова биением в грудь, показал правую руку с раскрытыми пальцами, похожую на лопату. Затем сжал её в кулак и поднёс к носу Швейка:
— Вот если бы немец захотел на кулачки идти, а то он все на технику, а техника у него большая.
— От твоих кулаков пахнет Ольшанами[5], — скромно заметил Швейк, отводя нос от кулака.
Казак, поняв, что это есть признание его силы, воскликнул на весь вокзал:
— Вот по зубам бы этих германцев!
И в патриотическом восторге он дал но подбородку Горжину так, что свалил его с ног.
— Прости, брат, — сказал затем казак, когда Швейк с Мареком подняли своего товарища на ноги. — Прости меня, я вовсе без всякого гнева, а так, подумал о врагах.
На глазах у него показались слезы. Он вынул из кармана коробку папирос, подал её Горжину и опять стал просить:
— Прости меня, голубчик, не было силы удержаться. Уж больно досадно, что техника у него большая.
И он махнул рукой возле носа Марека с такой силой, что тот едва отскочил.
— Он похож на того Корженика из Нуслей, — решил Швейк, отступая назад перед казаком, намеревающимся также и ему доказать глубину своего огорчения.
— Это Корженик ездил у крестьянина с лошадью и всегда разговаривал с ней. Едет в Прагу и рассказывает ей, что случилось и что ему сказал крестьянин: «Вчера я проиграл в карты два гривенника, выиграл их вор Пасдерник». И — гоп! — сел верхом на лошадь. «Папаша Голомек!» Гоп!.. — и снова сел. А сам — хлоп лошадь кнутом по спине. «Папаша мне утром сказал (а сам хлоп опять кнутом): „Тонда, ты нахлестался вчера, как свинья"“. И опять — хлоп!.. „А моя мама (хлоп!) мне дала только два подзатыльника (хлоп!). Все крестьяне свиньи!“ Хлоп! хлоп! хлоп!
А раз, после престольного праздника, он рассказывал мерину, как однажды в Душниках его выбросили из трактира и полицейский, по свидетельскому показанию одного учителя, составил на него протокол за издевательство над лошадью. А он и говорит в комиссариате: «И зачем же это бы я лошадь истязал? Да ведь я её люблю: я рассказывал ей всю свою жизнь».
Но это ему не помогло, потому что эту лошадь в свидетели не призвали.
На вокзале зазвонил звонок, а за ним влетел и поезд. Горжин сказал Швейку:
— Ну, а теперь не зевай. Иди за казаком в третий класс.
Позвонил второй звонок, а за ним третий, и Горжин, наклоняясь из окна, как только поезд уже тронулся, крикнул городовому:
— Ну, прощай, старик, до свидания! Передавай поклон писарю земской управы!
А Марек, высунув голову из другого окна, стал смотреть на солнце, на убегавшие двумя параллельными линиями рельсы и сказал:
— Мы едем прямо на юг.
Вагон был наполовину пуст. Они расположились каждый на своей лавке, и Швейк, подкладывая себе ранец под голову, небрежно сказал:
— Ну, будем говорить, что догоняем транспорт, что поезд с нашими впереди идёт.
— Ничего подобного, — сухо отклонил Горжин.
— А что, у тебя есть билеты? — лениво спросил его Марек. — Или ты едешь по маршруту?
— Да, у меня маршрут, — ответил Горжин. — Только ничего не бойтесь.
Поезд покачивался, стуча о рельсы. Смеркалось. Приближалась ночь. Они заснули.
А потом внезапно проснулись все сразу. Сильная рука трясла их, два голоса кричали:
— Билеты есть? Паспорт есть? Ну-ка, давайте бумаги!
Яркий свет ослепил их. Возле них стояли кондуктор и жандарм, сзади на них светил контролёр.
Когда они увидели, кто перед ними, они облегчённо спросили:
— Господа австрийцы, а где ваш конвойный? Марек, протерев глаза, показал знаками на Горжина. Жандарм потянул Швейка за ногу, и тот, сидя на верхней полке, как курица на насесте, посмотрел на разбудивших его и зевнул:
— Ну так вот, они уж тут. Мы попались, — сказал он по-чешски.
— Где ваш конвойный? — повторил жандарм уже гораздо строже.
А кондуктор в присутствии контролёра стал ещё более настойчивым:
— Ваши билеты? Ну, давайте-ка проездные билеты скорее!
— Я говорю, приятели, что мы попались, — спокойно повторил Швейк, собирая свою сумку. — Теперь они нам покажут, где раки зимуют.
Тогда Горжин решил выручить их и, поймав взгляд контролёра и жандарма, направленный на Швейка, сказал им по-русски:
— Здесь я документы показать не могу, это секрет, политическая тайна. Пойдёмте в коридор… идите сюда, пожалуйста!
— Моя бумага прямо от царя, и подписи на ней всех министров, — сказал он серьёзно жандарму в коридоре, подавая ему большой, заботливо сложенный лист.
Тот его взял, открыл и, освещая лампочкой, вытянулся, словно стоял перед самим царём, и, начиная читать лист, взял под козырёк.
Горжин стоял спокойно и свободно, в противоположность статуе, которую из себя изобразил жандарм. Швейк разговаривал с кондуктором, стараясь выяснить, куда их везут, а Марек, обеспокоенный поведением жандарма, Горжина и контролёра, осматривавшего через плечо жандарма поданный лист, уставился на него взглядом, полным интереса и почтения, встал на носки и тоже стал смотреть на загадочный документ.
Потом побледнел от ужаса.
Это был прейскурант отеля «Чёрный конь» в Праге. На голубом поле вверху распростирал свои крылья большой литографированный орёл, а под ним в три столбца по-чешски, по-немецки и по-французски каллиграфическим почерком было написано, что в тот день из кухни этого отеля могут получить посетители.
И на эти три столбца, заполненных латинским шрифтом, с недоумением смотрел жандарм, который, наверное, никогда в жизни не мог предполагать, что указанные в прейскуранте блюда существовали на свете, и напрягал все свои способности, чтобы вникнуть в его содержание.
— Ей-Богу, не разберу, — вздохнул он наконец, вытирая рукавом вспотевший лоб.
— Удивительно написано. Не поймёшь, что стоит в паспорте.
Контролёр взял «паспорт» и посмотрел на пего тоже. Он водил пальцем от столбца к столбцу:
— А куда изволите ехать? — вежливо спросил жандарм.
— А вот, — весьма охотно показывал Горжин в прейскурант, — вот отсюда поедем сюда, а отсюда туда. Тут побываем, потом вернёмся в Петроград.
И, останавливаясь пальцем на отдельных строчках, он им читал вслух:
— Я хорошо знаю слово «майонез» — это звучит по-французски.
— А где вы изволите жить? — продолжал он, смотря на Марека.
Тот покраснел, но, прежде чем собрался ответить, Горжин сказал:
— Не извольте быть любопытным. Мы по секретному делу. Государственный интерес. — И он пальцем указал на орла, который раскрывал крылья от чешской «Redkivicky» к французской «Radis».
— Позвольте вам ответить, — добавил Швейк, показывая прейскурант сам, — вот его фамилия, а вот ещё одна фамилия.
Швейк без колебания, очевидно заражённый дерзостью Горжина, прочёл:
— Я надеюсь, господа, что вы тоже от всего этого ополоумели.
Жандарм очень осторожно сложил лист и, делая под козырёк, вернул его владельцу. Потом контролёр, когда ему кондуктор что-то шепнул, обратился к Горжину:
— Может, вам лучше будет ехать во втором классе? Я бы вам дал, само собой понятно, закрытое купе, чтобы вас никто не беспокоил.
Горжин молча уклонился, знаками отказываясь от этого предложения, и дал понять, что они желают ехать именно в этом вагоне. А Марек добавил, как бы желая разъяснить:
— Мы хотим все видеть и все слышать.
— Вы от охранки? — бледнея, шепнул контролёр, на что Швейк внушительно заявил:
— Ну да, мы от охраны. Мы как от охранной[6] пражской станции.
Они вернулись на свои места в вагон, где тем временем прошёл слух, что жандарм поймал трех опасных шпионов. Через некоторое время, однако, получилось другое сообщение, что, наоборот, в вагоне едут три крупных агента охранки, посланных царём для того, чтобы они подслушали, что говорит народ, что батюшка-царь хочет слышать голос русской земли, и это сообщение произвело обратное действие. В то время, пока жандарм смотрел их бумаги, люди льнули к ним даже из соседних вагонов, а теперь, наоборот, вагон стал постепенно пустеть, и в скором времени вокруг них не оказалось никого. И только в полдень пришла одна старуха, с плачем стала перед Швейком на колени и просила его, чтобы он вернул ей сына-студента, которого в начале войны полиция сослала в Иркутск. А когда он её уверил, что его ей пришлют обратно, в вагон вошёл какой-то пьяница, предлагая за пятьдесят рублей сделать покушение на губернатора, чтобы дать возможность полиции повесить двадцать студентов и рабочих, проповедующих пораженчество.
— Вам бы, голубчики, душа обошлась всего два с полтиной рубля! Если бы хотели, то могли бы повесить двадцать пять, тогда душа обошлась бы всего по два рубля, — считал пьяница.
Кончилось это тем, что Швейк дал ему по затылку, Горжин — по физиономии, а Марек ударил его коленом в зад. Все это пьяница принял с явным удовлетворением.
— Вот видно начальство, бить не жалеет. Вот видно, что голубчики прямо из Петрограда.
После этого к ним уж никто больше не приставал. На одной из станций Швейк принёс чаю и булок, они наелись, и Горжин снова вытащил из бокового кармана свой прейскурант.
— Что вам угодно, господа? Сегодня свежий гусь, заяц в сметане, жареная курица, начинённый голубь!
— Я бы предпочёл себе архиерейское место, — добавил Швейк, в то время как Марек проявил больше всего интереса к курице, а Горжин, пряча лист под рубашку, важно говорил:
— Верите ли, друзья, что в прошлом году этот лист спас мне жизнь? Он меня освободил от голодной смерти. Везли это нас в Сибирь и целую неделю не давали есть. Люди с голоду грызли берёзовую кору с полен, как зайцы. И я этот прейскурант читал целый день, я его читал с утра до вечера. Вначале мне от этого было плохо, у меня появлялись желудочные судороги, но потом, когда я его читал, то будто все это съел. Так было приятно…
— Во рту как в салоне, а в брюхе как в спальне, — добавил Швейк.
— Почти так, — подтвердил Горжин. — У меня был ещё винный прейскурант, но тот я потерял. Если бы он у меня был, вот бы я для вас сделал попойку. А теперь вот лей в себя этот несчастный кипяток.
Он снова налил себе в чашку из большого чайника, и через минуту по пустому вагону понеслась сердцещипательная песня на музыку из оперетки «Орфей в аду», ария принца:
Когда я был кельнером главным, Всегда был пьян, всегда был сыт.
А этих денег — полны карманы, Костюм любой я мог носить.
И пиво было, о Пильзен, Вена, И часто Мельника вино, Но вот с тех пор, как стал я пленным, Я пью лишь чистый кипяток.
Марек смотрел на певца с интересом, Швейк — с восторгом и почтением. Горжин, видя свой успех, продолжал:
Когда я был кельнером главным, То жил я, как миллионер, Ловил рыбёшку, стремился к славе И не думал о войне.
Я был ловцом, стрелял по сернам, О, как прекрасен был трофей!
Но вот с тех пор, как в Расее, То каждый день ловлю лишь вшей.
— Вот это как раз настоящие военнопленные песни, — сказал он, видя, как Марек вынимает карандаш, желая записать их. — Брось это, вот приедем в лагерь, ты услышишь ещё лучше; там ты все сразу запишешь. В лагерях как раз цветёт поэзия; люди занимаются поэзией там с голоду. И он запел песню:
— Турка надо убивать, надо за веру с этими собаками языческими воевать.
Ехалось с приятностью. Швейк на каждой станции приносил добросовестно кипяток, булки, кислое молоко, жареных кур и уверял, что все стоит очень дёшево. Они пили, ели и спали и даже потолстели за это короткое время.
В этот день к вечеру они подъехали к большому, освещённому электричеством вокзалу. Горжин выскочил на перрон, чтобы посмотреть, где они, и через некоторое время прибежал назад.
— Ребята, остановимся тут на некоторое время, погостим немножко, а потом поедем дальше. Еду заработаем здесь, а спать будем на вокзале.
Они зашли в пассажирский зал. Несколько жандармов оглядели их пытливыми взглядами, но не задержали. В зале, где было много солдат, сидевших, лежавших и спящих, они затерялись, как зёрна в морском песке. Никто на них не обращал внимания. Только какой-то мужик спросил, куда они едут. Жандарм прошёл мимо них и даже не спросил, кто их сопровождает, и через десять минут они ознакомились с вокзалом и чувствовали себя как дома.
— Ребята, — заявил Горжин, — здесь жандармов, как собак. Кроме того, тут есть ресторан. До сих пор вы кормили меня, а теперь я хочу вам отплатить. Я вам, ребята, в первом или во втором классе устрою завтрак. И, безусловно, в России вы никогда не будете себя чувствовать так хорошо, как сегодня, только немного подождите, — пусть отойдёт поезд.
Едва на перроне прозвонил третий звонок, как он повёл их к зеркальным окнам второго класса.
«Избранное» общество сидело там за столами с белыми скатертями: прекрасные дамы, купцы в шубах, офицеры, на которых золото и серебро так и сверкало. А между ними летали официанты, выныривавшие из-за занавеса в углу и разносившие на тарелках кушанья, стаканы с лимонадом и приборы.
«Они сидят, наверное, в том углу», — соображал про себя Горжин, а потом сказал громко:
— Ну так идите, ребята, пойдём на кухню, в салон вас ввести не могу. Вы недостаточно представительно одеты.
И он уверенным шагом направился к тёмным дверям, открыл их и вошёл в длинный, освещённый коридор. Там он нашёл то, что искал: по одну сторону коридора были открыты окна из кухни, а у другой стены сидели официанты, чего-то ожидавшие или отдыхавшие.
— Подождите здесь, — сказал Горжин Швейку и Мареку, оставив их у дверей.
Все официанты обернулись к нему, а он, отдавая честь, чётко представился:
— Я официант, ваш австрийский коллега. Они обступили его, стали расспрашивать. А он рассказывал, что его к ним тянет голос сердца, что сердце у него может разорваться, когда он видит, как бегают по ресторану и разносят тарелки.
— Я бы жизнь за это отдал, — и он рукавом вытер глаза, — если бы опять пришлось мне стать официантом. Братцы мои, русские официанты, тарелки притягивают меня, как магнит железо.
Он протянул руку к тарелке, поставил её на кончик указательного пальца левой руки, а правой круг-пул тарелку, как волчок. Официанты с удивлением посмотрели на этот фокус.
А он, не переставая говорить, брал тарелки с кушаньями, которые повар подавал на окно, и ставил их одну возле другой на вытянутую руку, начиная от ладони к самым плечам, затем поверх этих тарелок возводил второй ряд — так до тех пор, пока на руках у него не образовалась целая пирамида. Официанты от страха перестали дышать.
— Вот как бы я разносил. — И Горжин быстро пошёл по лестнице. — Так бы вот я обносил, а так бы вот я подавал гостям на стол.
Он снял две тарелки, вынул самые нижние, которые отдал старшему, образовавшийся недостаток пополнил и прибавил:
— Я вот ходил бы так прямо и никого бы не обходил.
И почти не глядя на руки, он поднялся на стул и опять также бесстрастно сошёл. Они вскрикнули от удивления. Затем каждый взял свои тарелки и побежал в залу к гостям, крича Горжину на ходу:
— Господин пленный, подождите, подождите! Через минуту они вернулись обратно и один за другим стали вынимать из карманов грязные, смятые в комок рубли.
— Ну, бери, бери, ведь это же один восторг смотреть на тебя, как ты это делаешь! Есть хочешь? А твои товарищи тоже официанты?
— Тоже, — уверил их Горжин, — но они разносят пиво. А у вас тут пива нет, и они не могут вам показать, как носят пиво по-австрийски.
Они позвали всех к себе, заказали борщ, котлеты, чёрный кофе, довольные, что у них заграничные гости, и говорили:
— Возможно, что и мы на войну пойдём, в плен попадём и нас в Вене так будут угощать.
Это был очень торжественный ужин, во время которого Горжин объяснял, как сервируются блюда. Марек показывал, как носят вино, а Швейк, заправляя в рот сразу две котлеты, спрашивал:
— Знаешь ли ты, балда, как вертится земля? Не знаешь? Так как же ты хочешь понять, как нацеживается пиво?
Ужин кончился объяснением, как составляется карточка блюд. При этом Горжин вынул свой знаменитый прейскурант и, показывая его, говорил:
— Так, как эта; это наша карточка, и, видите ли, она так роскошно напечатана, что жандармы у вас принимали её за паспорт; мы с ней ездим, как с паспортом.
Он совершенно не заметил, что за ними стоит молодой, элегантный господин, который, направляясь в уборную, от любопытства посмотрел, что их так всех интересует, протянул руку к столу, взял прейскурант, положил его в карман и через минуту вернулся с жандармами:
— Арестовать всех! Здесь шпионы. Официантов — к приставу. Австрийцев — к военному коменданту. Передать под расписку. Хорошенько охранять!
И так получилось, что три иностранных гостя прямо из ресторана вокзала попали в канцелярию воинского начальника в Ростове-на-Дону, где их принял дежуривший писарь, приказавший казакам обыскать их всех, высечь и посадить.
Когда за ними закрылись ворота подвала, где были только нары и ведро, все посмотрели друг на друга, а Горжин, почёсывая за ухом, задумчиво произнёс:
— Нас обвиняют в шпионаже. Ну, мы сели в лужу. Предстанем перед военным судом.
Марек пожал плечами, а Швейк, ложась на нары, сказал философски:
— Каждое начало — хорошее, но конец венчает дело. Ужин был на диво. Роскошь предшествует падению.
И в то время как его товарищи строили догадки и предположения относительно дальнейшей судьбы, Швейк спокойно спал.
Ему снилось, что он главный редактор прейскурантов и что пишет передовую, в которой излагает программу своей «Гастрономической газеты»[7]. Излагал он эту программу так смачно, что у него слюнки текли:
— Не читайте больше политических газет! Отбросьте журналы всех стран! Киньте в корзину романы! Не останавливайтесь на траурных объявлениях! Не пробегайте больше объявлений о браках. Приятное чтение вы найдёте единственно лишь в наших «Известиях меню».
Военный комендант города, казачий генерал Евгений Дмитриевич Попов, был представительным и образованным человеком. Его любимым выражением было: «Время хватит».
Поэтому, когда утром адъютант ему доложил, что согласно рапорту дежурного писаря полиция арестовала вчера много шпионов и между ними трех человек, одетых в австрийскую военную форму, выдающих себя за австрийцев, он спокойно выслушал его и спросил:
— Газеты пришли? Этих трех военнопленных на продовольствие зачислили?
— Так точно, ваше превосходительство.
— А вы видели вчера в театре «Хорошо сшитый фрак»? Изумительно! Я прямо хохотал!
И он погрузился в чтение принесённых «Биржевых ведомостей» и «Русского слова», где весьма пространно писалось об успехах на Кавказском фронте и лаконически о Западном: «Без перемен».
И в то время как в полицейском управлении официанты божились и клялись, что они не занимались шпионскою деятельностью, в то время как конфискованное меню было отдано на экспертизу знатокам иностранных языков, чтобы выяснить, не манифест ли это к народам России, Швейк сидел на нарах, слушая жалобы своих отчаявшихся товарищей, и утешал их:
— В военных законах сказано, что солдат — это не то, что обыкновенный шпион: в случае, если его ловят на месте преступления, то тут же расстреливают. Повесить, как вы полагаете, нас, безусловно, не могут. Мы должны умереть как солдаты — смертью храбрых. Мы — это не то, что тот Крижек, что содержал в Бероуне публичный дом. Раз заметили, что к нему на ночь пришёл горбатый серб. Их обоих арестовали, а когда серба раздели, то в горбу у него нашли двести кило динамиту. Он хотел взорвать мост через Бероунку, чтобы семьдесят восьмой полк не мог уехать в Сербию: этого полка сербы особенно боялись.
Ходивший все время взад и вперёд Горжин остановился и сказал:
— Что ты плетёшь, Швейк, дурная ты башка? Видано ли, чтоб кто-нибудь носил по двести кило на спине?
— В Праге, возле Франтишкова вокзала, ночью на лавке в парке арестовали человека, который выдавал себя за русского. У него нашли больше миллиона русских прокламаций… ну, и его тоже повесили, потому что он был не солдат. Солдат не вешают, а расстреливают. — Швейк повторил эту альфу и омегу воинских правил, и его лицо озарилось: — Представьте себе, господа. Нас приговорят к расстрелу, и рота солдат поведёт нас на кладбище. Там нам дадут лопаты и скажут: «Господа, будьте любезны выкопать себе могилу; вы шпионы, и у нас нет желанья натирать из-за вас мозоли. Ну, мы выкопаем себе могилы, моя будет в середине, а ваши по краям, потом нам завяжут глаза, поставят нас к стенке возле этих могил и скажут: „Огонь!“ И дадут по нам три залпа.
— Швейк, — кричал Горжин, — не малюй черта на стене! В таком положении, как сейчас, я ещё ни разу не был. Если бы знать, как выйти из такого дурацкого положения…
— Это мне напоминает, Горжин, Франту Пеха, перевозчика из Радлиц, — не торопясь, с прохладцей припоминал Швейк. — Он был добрый человек и тоже хотел помогать народному просвещению. Некий доктор прочёл лекцию, в которой между прочим сказал: «Только упорным и тяжёлым трудом завоёвывается право на благосостояние». Лектор уверял, что на земле был бы рай, если бы все люди работали по-настоящему и если бы на свете все продумывалось основательно и до конца. И Франта Пех, для того чтобы усвоить это место лекции, заказал себе после неё два бокала вина и начал все продумывать основательно и до конца. «Я работаю мало, — говорит он, — но он, этот доктор, ничего не делает, а люди должны все работать». Так он подходит к Палацкому мосту, а там при входе стоят два лоботряса и протягивают руку за крейцером[8]. А он им и говорит: «И не стыдно вам: двое таких здоровых мужчин, а просите милостыню». А они ему: «Цыц!» и позвали полицейского. А в это время с другого берега в дело вмешиваются акцизные чиновники. Франта Пех на них тоже: «Лучше бы вам не бездельничать, а пойти и поработать. Все надо продумать». Они, конечно, тоже позвали полицейского. А Франта Пех говорит и ему: «А ну-ка, голубчик, покажи-ка, как ты работаешь? Что ты сегодня сделал для обогащения народа?» — «Ещё ничего! — перебил тот его. — Именем закона я вас арестую!» И отвёл его в комиссариат. Там Пех твердил одно и то же: «Я им советовал делать добрые дела. А разве это запрещено законами Австрии?»
Тем не менее его гоняли по всем судам, и в конце концов он получил три недели за оскорбление должностных лиц. Так вот видите, все великие дела начинаются с глупостей. Может быть, мы сейчас не были бы здесь, если бы государства вовремя обменялись нотами. Один от другого не хочет принять ноту, а мы — страдай!
Наконец через четырнадцать дней ростовская полиция выяснила, что в данном случае — недоразумение, что действительно вопрос идёт о меню, и послала об этом отношение коменданту города, запрашивая его, к каким результатам привёл допрос трех военнопленных по делу, переданному ему полицией. Это обстоятельство напомнило генералу о трех заключённых, которых он ещё не видал, поэтому он сейчас же приказал писарю привести их.
— Это трудно сказать. Немец, сукин сын, сильный, и Россия сильная. Немец, черт, хитрый, да и казаки — молодцы, народ храбрый.
Польщённый казак выпятил грудь и застучал в неё кулаками.
— Вот ты дело хорошо понимаешь! О Кузьме Крючкове ты слыхал? Герой из героев! Сам тридцать семь немцев на копьё насадил, из карабина застрелил, саблей рассёк, а у него даже волоса не тронули.
— Он был лысый? — спросил Швейк. Казак, не понимая его, опять стал сопровождать свои слова биением в грудь, показал правую руку с раскрытыми пальцами, похожую на лопату. Затем сжал её в кулак и поднёс к носу Швейка:
— Вот если бы немец захотел на кулачки идти, а то он все на технику, а техника у него большая.
— От твоих кулаков пахнет Ольшанами[5], — скромно заметил Швейк, отводя нос от кулака.
Казак, поняв, что это есть признание его силы, воскликнул на весь вокзал:
— Вот по зубам бы этих германцев!
И в патриотическом восторге он дал но подбородку Горжину так, что свалил его с ног.
— Прости, брат, — сказал затем казак, когда Швейк с Мареком подняли своего товарища на ноги. — Прости меня, я вовсе без всякого гнева, а так, подумал о врагах.
На глазах у него показались слезы. Он вынул из кармана коробку папирос, подал её Горжину и опять стал просить:
— Прости меня, голубчик, не было силы удержаться. Уж больно досадно, что техника у него большая.
И он махнул рукой возле носа Марека с такой силой, что тот едва отскочил.
— Он похож на того Корженика из Нуслей, — решил Швейк, отступая назад перед казаком, намеревающимся также и ему доказать глубину своего огорчения.
— Это Корженик ездил у крестьянина с лошадью и всегда разговаривал с ней. Едет в Прагу и рассказывает ей, что случилось и что ему сказал крестьянин: «Вчера я проиграл в карты два гривенника, выиграл их вор Пасдерник». И — гоп! — сел верхом на лошадь. «Папаша Голомек!» Гоп!.. — и снова сел. А сам — хлоп лошадь кнутом по спине. «Папаша мне утром сказал (а сам хлоп опять кнутом): „Тонда, ты нахлестался вчера, как свинья"“. И опять — хлоп!.. „А моя мама (хлоп!) мне дала только два подзатыльника (хлоп!). Все крестьяне свиньи!“ Хлоп! хлоп! хлоп!
А раз, после престольного праздника, он рассказывал мерину, как однажды в Душниках его выбросили из трактира и полицейский, по свидетельскому показанию одного учителя, составил на него протокол за издевательство над лошадью. А он и говорит в комиссариате: «И зачем же это бы я лошадь истязал? Да ведь я её люблю: я рассказывал ей всю свою жизнь».
Но это ему не помогло, потому что эту лошадь в свидетели не призвали.
На вокзале зазвонил звонок, а за ним влетел и поезд. Горжин сказал Швейку:
— Ну, а теперь не зевай. Иди за казаком в третий класс.
Позвонил второй звонок, а за ним третий, и Горжин, наклоняясь из окна, как только поезд уже тронулся, крикнул городовому:
— Ну, прощай, старик, до свидания! Передавай поклон писарю земской управы!
А Марек, высунув голову из другого окна, стал смотреть на солнце, на убегавшие двумя параллельными линиями рельсы и сказал:
— Мы едем прямо на юг.
Вагон был наполовину пуст. Они расположились каждый на своей лавке, и Швейк, подкладывая себе ранец под голову, небрежно сказал:
— Ну, будем говорить, что догоняем транспорт, что поезд с нашими впереди идёт.
— Ничего подобного, — сухо отклонил Горжин.
— А что, у тебя есть билеты? — лениво спросил его Марек. — Или ты едешь по маршруту?
— Да, у меня маршрут, — ответил Горжин. — Только ничего не бойтесь.
Поезд покачивался, стуча о рельсы. Смеркалось. Приближалась ночь. Они заснули.
А потом внезапно проснулись все сразу. Сильная рука трясла их, два голоса кричали:
— Билеты есть? Паспорт есть? Ну-ка, давайте бумаги!
Яркий свет ослепил их. Возле них стояли кондуктор и жандарм, сзади на них светил контролёр.
Когда они увидели, кто перед ними, они облегчённо спросили:
— Господа австрийцы, а где ваш конвойный? Марек, протерев глаза, показал знаками на Горжина. Жандарм потянул Швейка за ногу, и тот, сидя на верхней полке, как курица на насесте, посмотрел на разбудивших его и зевнул:
— Ну так вот, они уж тут. Мы попались, — сказал он по-чешски.
— Где ваш конвойный? — повторил жандарм уже гораздо строже.
А кондуктор в присутствии контролёра стал ещё более настойчивым:
— Ваши билеты? Ну, давайте-ка проездные билеты скорее!
— Я говорю, приятели, что мы попались, — спокойно повторил Швейк, собирая свою сумку. — Теперь они нам покажут, где раки зимуют.
Тогда Горжин решил выручить их и, поймав взгляд контролёра и жандарма, направленный на Швейка, сказал им по-русски:
— Здесь я документы показать не могу, это секрет, политическая тайна. Пойдёмте в коридор… идите сюда, пожалуйста!
— Моя бумага прямо от царя, и подписи на ней всех министров, — сказал он серьёзно жандарму в коридоре, подавая ему большой, заботливо сложенный лист.
Тот его взял, открыл и, освещая лампочкой, вытянулся, словно стоял перед самим царём, и, начиная читать лист, взял под козырёк.
Горжин стоял спокойно и свободно, в противоположность статуе, которую из себя изобразил жандарм. Швейк разговаривал с кондуктором, стараясь выяснить, куда их везут, а Марек, обеспокоенный поведением жандарма, Горжина и контролёра, осматривавшего через плечо жандарма поданный лист, уставился на него взглядом, полным интереса и почтения, встал на носки и тоже стал смотреть на загадочный документ.
Потом побледнел от ужаса.
Это был прейскурант отеля «Чёрный конь» в Праге. На голубом поле вверху распростирал свои крылья большой литографированный орёл, а под ним в три столбца по-чешски, по-немецки и по-французски каллиграфическим почерком было написано, что в тот день из кухни этого отеля могут получить посетители.
И на эти три столбца, заполненных латинским шрифтом, с недоумением смотрел жандарм, который, наверное, никогда в жизни не мог предполагать, что указанные в прейскуранте блюда существовали на свете, и напрягал все свои способности, чтобы вникнуть в его содержание.
— Ей-Богу, не разберу, — вздохнул он наконец, вытирая рукавом вспотевший лоб.
— Удивительно написано. Не поймёшь, что стоит в паспорте.
Контролёр взял «паспорт» и посмотрел на пего тоже. Он водил пальцем от столбца к столбцу:
Суп светлый:— Это по-чешски, это по-французски, а это по-английски, — бесстыдно пояснял Горжин, заметив, что контролёр тоже ничего прочесть не может, — Это наш паспорт, действительный для всех союзников. Мы — тайное дипломатическое и политическое посольство.
Klare:
Potage claire:
рисовый Reissuppe aux riz
с лапшой Nudelnsuppe aux potes d'Jtalie
из цветной капусты
Karfiolsuppe de chouxfleur
из мозга Himsuppe de cervelle
— А куда изволите ехать? — вежливо спросил жандарм.
— А вот, — весьма охотно показывал Горжин в прейскурант, — вот отсюда поедем сюда, а отсюда туда. Тут побываем, потом вернёмся в Петроград.
И, останавливаясь пальцем на отдельных строчках, он им читал вслух:
Redkvicky, Radischen Radis Ostendske ustrice Ostender Austern Huitres de Hollsten Majonesa z lososa Mayonnaise v. Lechs Mayonnaise de saumon— Это по-английски и по-французски? — говорил контролёр жандарму, смотревшему на пленных, путешествующих с бумагой от самого премьер-министра.
— Я хорошо знаю слово «майонез» — это звучит по-французски.
— А где вы изволите жить? — продолжал он, смотря на Марека.
Тот покраснел, но, прежде чем собрался ответить, Горжин сказал:
— Не извольте быть любопытным. Мы по секретному делу. Государственный интерес. — И он пальцем указал на орла, который раскрывал крылья от чешской «Redkivicky» к французской «Radis».
— Позвольте вам ответить, — добавил Швейк, показывая прейскурант сам, — вот его фамилия, а вот ещё одна фамилия.
Швейк без колебания, очевидно заражённый дерзостью Горжина, прочёл:
Rostcnke Rostbratcn Filet saute Krocan Trufhahn Dindon Seleni kyta Hirschkcule Cuissot de cerfПосле чего добавил по-чешски:
— Я надеюсь, господа, что вы тоже от всего этого ополоумели.
Жандарм очень осторожно сложил лист и, делая под козырёк, вернул его владельцу. Потом контролёр, когда ему кондуктор что-то шепнул, обратился к Горжину:
— Может, вам лучше будет ехать во втором классе? Я бы вам дал, само собой понятно, закрытое купе, чтобы вас никто не беспокоил.
Горжин молча уклонился, знаками отказываясь от этого предложения, и дал понять, что они желают ехать именно в этом вагоне. А Марек добавил, как бы желая разъяснить:
— Мы хотим все видеть и все слышать.
— Вы от охранки? — бледнея, шепнул контролёр, на что Швейк внушительно заявил:
— Ну да, мы от охраны. Мы как от охранной[6] пражской станции.
Они вернулись на свои места в вагон, где тем временем прошёл слух, что жандарм поймал трех опасных шпионов. Через некоторое время, однако, получилось другое сообщение, что, наоборот, в вагоне едут три крупных агента охранки, посланных царём для того, чтобы они подслушали, что говорит народ, что батюшка-царь хочет слышать голос русской земли, и это сообщение произвело обратное действие. В то время, пока жандарм смотрел их бумаги, люди льнули к ним даже из соседних вагонов, а теперь, наоборот, вагон стал постепенно пустеть, и в скором времени вокруг них не оказалось никого. И только в полдень пришла одна старуха, с плачем стала перед Швейком на колени и просила его, чтобы он вернул ей сына-студента, которого в начале войны полиция сослала в Иркутск. А когда он её уверил, что его ей пришлют обратно, в вагон вошёл какой-то пьяница, предлагая за пятьдесят рублей сделать покушение на губернатора, чтобы дать возможность полиции повесить двадцать студентов и рабочих, проповедующих пораженчество.
— Вам бы, голубчики, душа обошлась всего два с полтиной рубля! Если бы хотели, то могли бы повесить двадцать пять, тогда душа обошлась бы всего по два рубля, — считал пьяница.
Кончилось это тем, что Швейк дал ему по затылку, Горжин — по физиономии, а Марек ударил его коленом в зад. Все это пьяница принял с явным удовлетворением.
— Вот видно начальство, бить не жалеет. Вот видно, что голубчики прямо из Петрограда.
После этого к ним уж никто больше не приставал. На одной из станций Швейк принёс чаю и булок, они наелись, и Горжин снова вытащил из бокового кармана свой прейскурант.
— Что вам угодно, господа? Сегодня свежий гусь, заяц в сметане, жареная курица, начинённый голубь!
— Я бы предпочёл себе архиерейское место, — добавил Швейк, в то время как Марек проявил больше всего интереса к курице, а Горжин, пряча лист под рубашку, важно говорил:
— Верите ли, друзья, что в прошлом году этот лист спас мне жизнь? Он меня освободил от голодной смерти. Везли это нас в Сибирь и целую неделю не давали есть. Люди с голоду грызли берёзовую кору с полен, как зайцы. И я этот прейскурант читал целый день, я его читал с утра до вечера. Вначале мне от этого было плохо, у меня появлялись желудочные судороги, но потом, когда я его читал, то будто все это съел. Так было приятно…
— Во рту как в салоне, а в брюхе как в спальне, — добавил Швейк.
— Почти так, — подтвердил Горжин. — У меня был ещё винный прейскурант, но тот я потерял. Если бы он у меня был, вот бы я для вас сделал попойку. А теперь вот лей в себя этот несчастный кипяток.
Он снова налил себе в чашку из большого чайника, и через минуту по пустому вагону понеслась сердцещипательная песня на музыку из оперетки «Орфей в аду», ария принца:
Когда я был кельнером главным, Всегда был пьян, всегда был сыт.
А этих денег — полны карманы, Костюм любой я мог носить.
И пиво было, о Пильзен, Вена, И часто Мельника вино, Но вот с тех пор, как стал я пленным, Я пью лишь чистый кипяток.
Марек смотрел на певца с интересом, Швейк — с восторгом и почтением. Горжин, видя свой успех, продолжал:
Когда я был кельнером главным, То жил я, как миллионер, Ловил рыбёшку, стремился к славе И не думал о войне.
Я был ловцом, стрелял по сернам, О, как прекрасен был трофей!
Но вот с тех пор, как в Расее, То каждый день ловлю лишь вшей.
— Вот это как раз настоящие военнопленные песни, — сказал он, видя, как Марек вынимает карандаш, желая записать их. — Брось это, вот приедем в лагерь, ты услышишь ещё лучше; там ты все сразу запишешь. В лагерях как раз цветёт поэзия; люди занимаются поэзией там с голоду. И он запел песню:
Четыре дня они были в поезде и четыре раза рассказывали жандармам, контролировавшим личные документы, что они едут по государственным секретным делам на Кавказ, чтобы там соединить армии, воюющие против Турции. Жандармы ломали над листом головы, но орёл в конце концов убивал всякие подозрения. На документе красовался государственный герб, и хранители безопасности в государстве должны были к нему относиться с уважением. Особенно действовали разговоры Швейка.
На радлицкой дороге…
— Турка надо убивать, надо за веру с этими собаками языческими воевать.
Ехалось с приятностью. Швейк на каждой станции приносил добросовестно кипяток, булки, кислое молоко, жареных кур и уверял, что все стоит очень дёшево. Они пили, ели и спали и даже потолстели за это короткое время.
В этот день к вечеру они подъехали к большому, освещённому электричеством вокзалу. Горжин выскочил на перрон, чтобы посмотреть, где они, и через некоторое время прибежал назад.
— Ребята, остановимся тут на некоторое время, погостим немножко, а потом поедем дальше. Еду заработаем здесь, а спать будем на вокзале.
Они зашли в пассажирский зал. Несколько жандармов оглядели их пытливыми взглядами, но не задержали. В зале, где было много солдат, сидевших, лежавших и спящих, они затерялись, как зёрна в морском песке. Никто на них не обращал внимания. Только какой-то мужик спросил, куда они едут. Жандарм прошёл мимо них и даже не спросил, кто их сопровождает, и через десять минут они ознакомились с вокзалом и чувствовали себя как дома.
— Ребята, — заявил Горжин, — здесь жандармов, как собак. Кроме того, тут есть ресторан. До сих пор вы кормили меня, а теперь я хочу вам отплатить. Я вам, ребята, в первом или во втором классе устрою завтрак. И, безусловно, в России вы никогда не будете себя чувствовать так хорошо, как сегодня, только немного подождите, — пусть отойдёт поезд.
Едва на перроне прозвонил третий звонок, как он повёл их к зеркальным окнам второго класса.
«Избранное» общество сидело там за столами с белыми скатертями: прекрасные дамы, купцы в шубах, офицеры, на которых золото и серебро так и сверкало. А между ними летали официанты, выныривавшие из-за занавеса в углу и разносившие на тарелках кушанья, стаканы с лимонадом и приборы.
«Они сидят, наверное, в том углу», — соображал про себя Горжин, а потом сказал громко:
— Ну так идите, ребята, пойдём на кухню, в салон вас ввести не могу. Вы недостаточно представительно одеты.
И он уверенным шагом направился к тёмным дверям, открыл их и вошёл в длинный, освещённый коридор. Там он нашёл то, что искал: по одну сторону коридора были открыты окна из кухни, а у другой стены сидели официанты, чего-то ожидавшие или отдыхавшие.
— Подождите здесь, — сказал Горжин Швейку и Мареку, оставив их у дверей.
Все официанты обернулись к нему, а он, отдавая честь, чётко представился:
— Я официант, ваш австрийский коллега. Они обступили его, стали расспрашивать. А он рассказывал, что его к ним тянет голос сердца, что сердце у него может разорваться, когда он видит, как бегают по ресторану и разносят тарелки.
— Я бы жизнь за это отдал, — и он рукавом вытер глаза, — если бы опять пришлось мне стать официантом. Братцы мои, русские официанты, тарелки притягивают меня, как магнит железо.
Он протянул руку к тарелке, поставил её на кончик указательного пальца левой руки, а правой круг-пул тарелку, как волчок. Официанты с удивлением посмотрели на этот фокус.
А он, не переставая говорить, брал тарелки с кушаньями, которые повар подавал на окно, и ставил их одну возле другой на вытянутую руку, начиная от ладони к самым плечам, затем поверх этих тарелок возводил второй ряд — так до тех пор, пока на руках у него не образовалась целая пирамида. Официанты от страха перестали дышать.
— Вот как бы я разносил. — И Горжин быстро пошёл по лестнице. — Так бы вот я обносил, а так бы вот я подавал гостям на стол.
Он снял две тарелки, вынул самые нижние, которые отдал старшему, образовавшийся недостаток пополнил и прибавил:
— Я вот ходил бы так прямо и никого бы не обходил.
И почти не глядя на руки, он поднялся на стул и опять также бесстрастно сошёл. Они вскрикнули от удивления. Затем каждый взял свои тарелки и побежал в залу к гостям, крича Горжину на ходу:
— Господин пленный, подождите, подождите! Через минуту они вернулись обратно и один за другим стали вынимать из карманов грязные, смятые в комок рубли.
— Ну, бери, бери, ведь это же один восторг смотреть на тебя, как ты это делаешь! Есть хочешь? А твои товарищи тоже официанты?
— Тоже, — уверил их Горжин, — но они разносят пиво. А у вас тут пива нет, и они не могут вам показать, как носят пиво по-австрийски.
Они позвали всех к себе, заказали борщ, котлеты, чёрный кофе, довольные, что у них заграничные гости, и говорили:
— Возможно, что и мы на войну пойдём, в плен попадём и нас в Вене так будут угощать.
Это был очень торжественный ужин, во время которого Горжин объяснял, как сервируются блюда. Марек показывал, как носят вино, а Швейк, заправляя в рот сразу две котлеты, спрашивал:
— Знаешь ли ты, балда, как вертится земля? Не знаешь? Так как же ты хочешь понять, как нацеживается пиво?
Ужин кончился объяснением, как составляется карточка блюд. При этом Горжин вынул свой знаменитый прейскурант и, показывая его, говорил:
— Так, как эта; это наша карточка, и, видите ли, она так роскошно напечатана, что жандармы у вас принимали её за паспорт; мы с ней ездим, как с паспортом.
Он совершенно не заметил, что за ними стоит молодой, элегантный господин, который, направляясь в уборную, от любопытства посмотрел, что их так всех интересует, протянул руку к столу, взял прейскурант, положил его в карман и через минуту вернулся с жандармами:
— Арестовать всех! Здесь шпионы. Официантов — к приставу. Австрийцев — к военному коменданту. Передать под расписку. Хорошенько охранять!
И так получилось, что три иностранных гостя прямо из ресторана вокзала попали в канцелярию воинского начальника в Ростове-на-Дону, где их принял дежуривший писарь, приказавший казакам обыскать их всех, высечь и посадить.
Когда за ними закрылись ворота подвала, где были только нары и ведро, все посмотрели друг на друга, а Горжин, почёсывая за ухом, задумчиво произнёс:
— Нас обвиняют в шпионаже. Ну, мы сели в лужу. Предстанем перед военным судом.
Марек пожал плечами, а Швейк, ложась на нары, сказал философски:
— Каждое начало — хорошее, но конец венчает дело. Ужин был на диво. Роскошь предшествует падению.
И в то время как его товарищи строили догадки и предположения относительно дальнейшей судьбы, Швейк спокойно спал.
Ему снилось, что он главный редактор прейскурантов и что пишет передовую, в которой излагает программу своей «Гастрономической газеты»[7]. Излагал он эту программу так смачно, что у него слюнки текли:
— Не читайте больше политических газет! Отбросьте журналы всех стран! Киньте в корзину романы! Не останавливайтесь на траурных объявлениях! Не пробегайте больше объявлений о браках. Приятное чтение вы найдёте единственно лишь в наших «Известиях меню».
Военный комендант города, казачий генерал Евгений Дмитриевич Попов, был представительным и образованным человеком. Его любимым выражением было: «Время хватит».
Поэтому, когда утром адъютант ему доложил, что согласно рапорту дежурного писаря полиция арестовала вчера много шпионов и между ними трех человек, одетых в австрийскую военную форму, выдающих себя за австрийцев, он спокойно выслушал его и спросил:
— Газеты пришли? Этих трех военнопленных на продовольствие зачислили?
— Так точно, ваше превосходительство.
— А вы видели вчера в театре «Хорошо сшитый фрак»? Изумительно! Я прямо хохотал!
И он погрузился в чтение принесённых «Биржевых ведомостей» и «Русского слова», где весьма пространно писалось об успехах на Кавказском фронте и лаконически о Западном: «Без перемен».
И в то время как в полицейском управлении официанты божились и клялись, что они не занимались шпионскою деятельностью, в то время как конфискованное меню было отдано на экспертизу знатокам иностранных языков, чтобы выяснить, не манифест ли это к народам России, Швейк сидел на нарах, слушая жалобы своих отчаявшихся товарищей, и утешал их:
— В военных законах сказано, что солдат — это не то, что обыкновенный шпион: в случае, если его ловят на месте преступления, то тут же расстреливают. Повесить, как вы полагаете, нас, безусловно, не могут. Мы должны умереть как солдаты — смертью храбрых. Мы — это не то, что тот Крижек, что содержал в Бероуне публичный дом. Раз заметили, что к нему на ночь пришёл горбатый серб. Их обоих арестовали, а когда серба раздели, то в горбу у него нашли двести кило динамиту. Он хотел взорвать мост через Бероунку, чтобы семьдесят восьмой полк не мог уехать в Сербию: этого полка сербы особенно боялись.
Ходивший все время взад и вперёд Горжин остановился и сказал:
— Что ты плетёшь, Швейк, дурная ты башка? Видано ли, чтоб кто-нибудь носил по двести кило на спине?
— В Праге, возле Франтишкова вокзала, ночью на лавке в парке арестовали человека, который выдавал себя за русского. У него нашли больше миллиона русских прокламаций… ну, и его тоже повесили, потому что он был не солдат. Солдат не вешают, а расстреливают. — Швейк повторил эту альфу и омегу воинских правил, и его лицо озарилось: — Представьте себе, господа. Нас приговорят к расстрелу, и рота солдат поведёт нас на кладбище. Там нам дадут лопаты и скажут: «Господа, будьте любезны выкопать себе могилу; вы шпионы, и у нас нет желанья натирать из-за вас мозоли. Ну, мы выкопаем себе могилы, моя будет в середине, а ваши по краям, потом нам завяжут глаза, поставят нас к стенке возле этих могил и скажут: „Огонь!“ И дадут по нам три залпа.
— Швейк, — кричал Горжин, — не малюй черта на стене! В таком положении, как сейчас, я ещё ни разу не был. Если бы знать, как выйти из такого дурацкого положения…
— Это мне напоминает, Горжин, Франту Пеха, перевозчика из Радлиц, — не торопясь, с прохладцей припоминал Швейк. — Он был добрый человек и тоже хотел помогать народному просвещению. Некий доктор прочёл лекцию, в которой между прочим сказал: «Только упорным и тяжёлым трудом завоёвывается право на благосостояние». Лектор уверял, что на земле был бы рай, если бы все люди работали по-настоящему и если бы на свете все продумывалось основательно и до конца. И Франта Пех, для того чтобы усвоить это место лекции, заказал себе после неё два бокала вина и начал все продумывать основательно и до конца. «Я работаю мало, — говорит он, — но он, этот доктор, ничего не делает, а люди должны все работать». Так он подходит к Палацкому мосту, а там при входе стоят два лоботряса и протягивают руку за крейцером[8]. А он им и говорит: «И не стыдно вам: двое таких здоровых мужчин, а просите милостыню». А они ему: «Цыц!» и позвали полицейского. А в это время с другого берега в дело вмешиваются акцизные чиновники. Франта Пех на них тоже: «Лучше бы вам не бездельничать, а пойти и поработать. Все надо продумать». Они, конечно, тоже позвали полицейского. А Франта Пех говорит и ему: «А ну-ка, голубчик, покажи-ка, как ты работаешь? Что ты сегодня сделал для обогащения народа?» — «Ещё ничего! — перебил тот его. — Именем закона я вас арестую!» И отвёл его в комиссариат. Там Пех твердил одно и то же: «Я им советовал делать добрые дела. А разве это запрещено законами Австрии?»
Тем не менее его гоняли по всем судам, и в конце концов он получил три недели за оскорбление должностных лиц. Так вот видите, все великие дела начинаются с глупостей. Может быть, мы сейчас не были бы здесь, если бы государства вовремя обменялись нотами. Один от другого не хочет принять ноту, а мы — страдай!
Наконец через четырнадцать дней ростовская полиция выяснила, что в данном случае — недоразумение, что действительно вопрос идёт о меню, и послала об этом отношение коменданту города, запрашивая его, к каким результатам привёл допрос трех военнопленных по делу, переданному ему полицией. Это обстоятельство напомнило генералу о трех заключённых, которых он ещё не видал, поэтому он сейчас же приказал писарю привести их.