Страница:
Смеётся, смеётся и прямо издевается надо мной, что все знает. Я смотрю на него — обыкновенный русский солдат. Другие солдаты тоже на него смотрят, как бараны, а он берет в руки две пачки махорки и говорит: «Раб Вены и Берлина, скажи, что Франц Иосиф и Вильгельм негодяи. Скажи, что они заслуживают петли за Гуса, Белую Гору, Коменского, Крамаржа, Махара и других мучеников. Поклянись, что ты отомстишь за их кровь!» Что мне было делать, если нечего было курить? Ну, конечно, я сказал, что они негодяи, и получил махорку. А позже, уже в Киеве, я узнал, что это был вовсе не русский солдат, а некий Тонда Новак из Бревнова, который застрелил своего гейтмана за то, что тот ударил его, и убежал к русским, к неприятелю, забыв о славной присяге.
Но Полонное было единственным пунктом, где, очевидно, офицер не крал и считал военнопленных людьми. Швейку было о чем вспоминать. А за Полонным опять началась беда.
Было решено, что до самого Киева транспорт должен будет идти пешком. Русская армия непрерывно отступала, не имея возможности нигде остановиться, и не хватало поездов для вывоза раненых и боеприпасов, чтобы они не попали в руки неприятеля.
В течение трехдневного похода, продолжавшегося с раннего утра до поздней ночи, только один раз пленные получили по куску хлеба. На четвёртый день, когда к новому этапному пункту подъехал обоз с походными кухнями, которые должны были накормить пленных, венгры и румыны с боснийцами предприняли атаку на котлы.
Удары прикладами их не удержали. В одно мгновение котлы были перевёрнуты вверх дном, под ними стонали ошпаренные и раздавленные, а на котлах и возле них дрались пленные, расцарапывая ногтями лица и разбивая котелками головы. Четверть часа кучка русских солдат безуспешно пыталась навести порядок и прекратить драку. Все усилия, все удары прикладами были напрасны. Тогда кто-то послал казаков. Те въехали в толпу на лошадях и, щёлкая длинными кнутами, раздавая удары направо и налево, постепенно разогнали кучу дравшихся пленных. Казакам очень понравилось гоняться за пленными и бить их нагайками. Они врезались в толпу пленных, не участвовавших в драке, спокойно стоявших и смотревших на события, и разогнали их по всему полю, радуясь, что потом опять придётся их лупить плётками, чтобы собрать в одно место.
К вечеру пленные пришли в опустевшую маленькую деревню. Солдаты распустили их по ригам и сараям, не заботясь о том, кто куда идёт.
Швейк вместе с капралом, учителем и вольноопределяющимся зашёл в небольшой сарайчик, опиравшийся на стену хаты. Больше с ними никто не пошёл, полагая, что в больших хатах можно скорее достать какую-нибудь еду.
Они сбросили ранцы в сарае и вышли во двор, чтобы осмотреться. Хата была под замком, сараи пустые. В хлеву учитель нашёл целых две репы. Вольноопределяющийся извлёк два бульонных кубика, Швейк предложил спички и стал собирать дрова; разрезали репу на две части, положили её в два котелка и сварили на ужин похлёбку, к которой Швейк ещё прибавил горсть овса и петрушку. Они поужинали и залезли в ригу спать. Натаскали в угол немного гороховых стеблей, растрясли их, чтобы было мягче спать, и при этом вольноопределяющийся нашёл несколько стручков гороха.
— А из гороха был бы хороший суп, но лучше всего его есть со шкварками или с ветчиной…
Солома под учителем шуршала, так как он её перебирал пальцами, стараясь найти завалящий стручок.
Швейк немного помолчал, затем жадно втянул ноздрями воздух и сказал:
— Я так хочу ветчины с горошком, что боюсь галлюцинаций. Ребятки, я чувствую запах ветчины.
Вольноопределяющийся безнадёжно вздохнул, а учитель начал говорить что-то об обмане чувств, вызванном воображением, и о возникновении галлюцинаций и иллюзий под влиянием желаний. Швейк улёгся; было слышно, как он сопит и со свистом вдыхает воздух; затем он обнюхал стену позади себя и определённо заявил:
— Господа, никаких галлюцинаций. Никаких иллюзий под влиянием желания. Пойдите-ка сами понюхайте. За этими брёвнами лежит ветчина.
Оба подползли к нему и, склонив носы к щели между брёвнами, как серны, втягивая в себя воздух, принюхивались; затем вольноопределяющийся, глубоко вздохнув, сказал:
— Честное слово, там ветчина. Может быть, это сало или копчёное мясо.
Учитель, ткнув нос в самую щель, сказал с сожалением:
— Если бы человек был мышью, то мог бы туда забраться. Или лунным лучом, что смотрит туда в окно.
— Вовсе не нужно быть лучом, — поправил его Швейк, — порядочный человек туда попадёт, не будучи мышью.
Учитель на это проговорил оскорбление:
— Да, если бы не было физических законов. Знаете ли вы закон о непроницаемости тел?
— Не знаю, — ответил спокойно Швейк. — О таких глупостях я не заботился. В этой комнате есть ветчина, и необходимо теперь найти или изобрести такой физический закон, чтобы либо ветчина к нам пришла, либо мы к ней.
— Если бы и не было перед нами непроницаемой стены, отделяющей от нас ветчину, то, кроме того, её охраняет закон и право собственности, — с пафосом сказал вольноопределяющийся. — Я, господа, на третьем семестре юридического и хорошо знаю, что чужое право должно быть охраняемо. О неотчуждении имущества говорит ещё старое римское право. Знаете ли вы, друзья, параграф сто семьдесят первый закона о наказаниях или параграф восемьдесят третий того же закона о краже? Тюрьма от шести месяцев до двадцати лет.
— Мне неизвестны такие законы, — так же спокойно и упрямо сказал Швейк. — Я знаю только то, что я голоден и что в этой комнате лежит ветчина.
Учитель с глубоким вздохом снова улёгся в свою берлогу из гороховой соломы; вольноопределяющийся ещё продолжал объяснять Швейку разные права и законы из древней и средней истории, а затем успокоился, лёг с учителем и сказал на прощанье Швейку:
— Право собственности поддерживается всем человеческим обществом и является основанием человеческой культуры и счастья.
Швейк молчал; он глубоко раздумывал, а вольноопределяющийся уснул, радуясь, что нашёл человека, с кем может поделиться своими знаниями. Вскоре как учитель, так и вольноопределяющийся захрапели.
Тогда Швейк поднялся, отгрёб от стены постланную солому, затем потихоньку вылез из риги и пошёл к хате. На её дверях висел замок, показывавший, что её обитатели вернутся не скоро. Он так же тихо залез снова в ригу, стал на колени у стены, вынул из кармана нож и вонзил его несколько раз в землю, потом отгрёб глину рукой, стараясь подкопаться под стену. Так он повторял несколько раз, а затем, наклонившись, сунул правую руку в дыру; рука прошла под бревном и на другой стороне вышла на воздух. В комнате не было полов — значит, в ней пол был из глины, такой же, как и в риге!
После этого открытия Швейк начал рыть и разгребать глину так, что с него полил пот градом; через час он просунул голову в дыру, а через некоторое время пролез весь и оказался в помещении.
Одновременно с ним в комнату проник лунный свет, который так опоэтизировал учитель, и осветил все пространство с находившимися там богатствами.
Там было не особенно много богатств: три каравая хлеба, мешок муки, кусок сала, два куска ветчины и кольцо копчёной колбасы. Швейк все это осмотрел и стал складывать в свой мешок.
В углу он ещё нашёл два куска масла и кусок творогу; масла он с собой взял только один кусок, а затем вынул обратно один кусок ветчины, который повесил на старое место. Потом положил обратно два каравая хлеба со словами: «Ведь они тоже должны что-нибудь есть, когда придут, оставлю им это».
Он пролез сквозь дыру обратно в ригу вместе со своим мешком и принялся сгребать глину на старое место и утаптывать её.
После этого он отрезал себе большой кусок хлеба, намазал его маслом и принялся ожесточённо жевать.
Утром рано, когда друзья его ещё спали, он разрезал хлеб на ломтики, а мясо и колбасу на куски для того, чтобы не вынимать все сразу во время еды, и, завернув в портянки все, за исключением той части, которая была предназначена на сегодняшний день, сложил в ранец. Кусок хлеба с маслом и ветчиной он положил в мешок.
Едва солнце поднялось над землёй, как пленных погнали вновь из деревни дальше, обещая обед на следующем этапе, куда должны были прийти к вечеру. Голод продолжался и превращал людей в зверей; несмотря на то что военнопленные были далеко от фронта, они смотрели друг на друга, как хищники.
В полдень они остановились на отдых на лугу; вольноопределяющийся в ужасе открыл рот, когда увидел, как Швейк развязал мешок, вынул оттуда кусок хлеба с маслом и ветчиной и, положив его на колено, сказал юристу нежно и сладко:
— На хлебе с ветчиной стоит общество, и они являются основанием человеческой культуры и счастья.
На глазах вольноопределяющегося выступили даже слезы, учитель громко высморкался, а этого не выдержало доброе сердце Швейка; он дал каждому по ломтю, говоря:
— Вот видите, голубчики, не пригодилось вам ваше образование, раз вы боитесь красть и идти по незаконному тернистому пути греха. Да-да, вот если бы я был образованный!
На следующий этапный пункт они пришли поздно вечером, а обед им пообещали только на следующий день. Швейк со своими товарищами оказался в полуразрушенном сарае. Утром Швейк проснулся первым и схватился за свой мешок, который ночью он держал на брюхе.
Мешок, хотя и был завязан, оказался пустым: в его боку зияла огромная дыра, вырезанная острым ножом, показывая, каким образом было похищено содержимое. Швейк посмотрел на своих соседей: у вольноопределяющегося подбородок блестел, словно покрытый лаком, а у учителя торчал в бороде кусочек ветчины; они спали блаженно и спокойно, с пробивавшимся сквозь грязь румянцем, и ничто не говорило о том, что их мучают угрызения совести.
Тогда бравый солдат Швейк вышел из сарая, сжал руки и произнёс:
— Боже, прости им! Они не ведают, что творят, и не ведают, что у меня ещё остался запас в ранце. Освети их души, пусть учитель вспоминает физический закон о непроницаемости тел где-либо в другом месте, только не возле моего мешка, а вольноопределяющемуся внуши, что люди крадут даже и тогда, когда они на третьем семестре римских и австрийских прав. Они, эти люди, все воры и не крадут только тогда, когда это невозможно! Это образование на них — только тонкий слой, а под этим слоем они такие же, как и я!
Швейка самого тронула эта молитва, и, услышав кашель в сарае, он быстро вернулся. От дверей отскочил учитель, который, очевидно, караулил, а от ранца — вольноопределяющийся, уже пытавшийся развязать ремни, связывавшие ранец. Швейк подошёл к нему, закатил ему подзатыльник и властно сказал:
— Физические законы и все параграфы законов о наказаниях для порядочных солдат ничего не стоят. Но этот закон — оборона культуры, и ты кради там, где можешь. Грабежи никогда не прекратятся и будут вовеки веков, но только к моему ранцу имей почтение!
Немного позже они стояли на коленях перед своими мисками с кислыми щами, жуя заплесневевший чёрствый хлеб, а через час после этого шли дальше в Россию, которая раскинула перед ними громадные таинственные, неисследованные пространства и показывала им огромные пшеничные и ржаные поля, зеленые луга, берёзовые лесочки, стада коров у деревень, возле которых махали крыльями ветряные мельницы.
Солдаты сказали пленным, что в полдень они придут в деревню, где опять получат пищу и где останутся до утра; после этих известий голубовато-серая цепь, растянувшаяся по обеим сторонам дороги, быстро сомкнулась и прибавила шагу.
А сзади всех плёлся навстречу судьбе бравый солдат Швейк, и искренность и доверчивость светились в его глазах. Опираясь на кол, вытащенный из плетня, он шёл, и в таинственной степи звучал его голос:
Возле Брна зелёный луг, На нем муравая травка…
А когда вдалеке показались две позолоченные башни над зеленой крышей и солдаты сказали, что там помещается этапный пункт, Швейк уже шёл совсем один сзади, так как чувствовал себя сытым и в кухню не спешил; лениво волоча ноги и вдыхая роскошный запах хлебов и сена, он запел новую военную песню:
Четыре дня пути оставались за ними, и теперь они шли через деревни, где уже не было русских войск, не было этапных пунктов и этапного начальства.
Здесь было уже лучше. Деревни попадались богатые, почти не видевшие войны; ни войска, ни пленные сюда ещё не заходили, поэтому первый эшелон пленных пользовался большим вниманием. Крестьяне относились к ним с жалостью, давали табак и папиросы; женщины, смотря на них, плакали, раздавали им хлеб, сами варили для них картошку и разносили се в горшках по сараям и ригам, в которых размещались пленные.
Жестокость войны вновь стала смягчаться человеческим отношением, человеческим чувством; русские солдаты уже больше никого не гнали вперёд; когда пленный, чувствуя себя больным, отставал от отряда и крестьяне, обгонявшие его на телеге, обращали внимание солдата на него, конвойный махал рукой и говорил:
— Пускай удирает! До Австрии теперь далеко. Если транспорт приходил в деревню ещё засветло, то мужики и бабы, девки и дети окружали их и заводили разговор. Они спрашивали, есть ли в Австрии солнце, земля, деревья, вода, как в Австрии сеют хлеб; узнав, что там растёт рожь, ячмень, пшеница, что также растут тополя, вишни, берёзы и груши, что летом светит солнце и идёт дождь, а зимою снег, что днём у них светло, а ночью темно и т. п., они радостно улыбались и спокойно резюмировали:
— Все равно как у нас! Везде одинаково!
Девки приносили в черепушках молоко и просили, чтобы пленные что-нибудь спели. Бабы спрашивали, как обходятся с русскими пленными в Австрии, почему им там отрезают носы, уши, выкалывают глаза, уродуют их; в деревне не было хаты, из которой кто-нибудь не был бы в плену в Австрии или Германии.
Для швейковой фантазии открылось огромное поле. Он долго рассказывал о жизни в Австрии, смешивая правду с легендами, как Бог на душу положит, и слушатели, открыв рты, кивали головами, говоря: «Да, да, правильно!» От этого он сам делался значительней в своих собственных глазах.
Было похоже на то, что Швейк идёт на конец света, а конца этого не видно, нет конца. Однажды во время дождя он промочил ботинки, которые потом затвердели, как кора, и разодрали ему ноги в кровь. Тогда он сбросил их и пошёл босиком, а ботинки перекинул через плечо и надевал их только ночью, чтобы никто не украл. Все время перед ним расстилалась равнина, тянулись степи, на которых паслись коровы и волы, и ничто в этом неприятельском государстве не напоминало о враждебности.
Он уже знал несколько русских слов, и туземцы могли кое-как его понимать: его ободранный вид, при добродушном и внушающем доверие лице, возбуждал у мужиков внимание и любопытство, и они, такие же, как он, предпочитали, будучи на него похожи, обращаться именно к нему.
— А как ваш царь, — сказал ему староста в одной деревне, где они ночевали, — хороший он человек? Не стоило бы ему, старику, брать войну на свою совесть! А наших пленных зачем он мучает?
Швейк, понимая едва десятую часть сказанного, без всякого раздумья отвечал:
— Да, этот наш царь, старый пердун, — человек не злой; люди-то в каждом что-нибудь увидят и найдут. О вашем царе тоже говорят, что он тёплый парень. А наш царь вашим пленным каждый день ноги моет, как папа в Риме.
— А нашего Ивана, сына нашего Ивана Ивановича, ты в Галиции не видел? — спросила жена старосты. — Он в двести шестнадцатом полку служил и письмо прислал из Галиции.
— Я видел, дорогая, много ваших сыновей, — с улыбкой говорил Швейк. — Ваш Иван Иваныч человек хороший? Блондин он или брюнет? В кого он больше: в отца или в мать? Я с ним говорил, и он через меня вас приветствует, поклон вам посылает.
Глаза старухи засветились радостью и любопытством. Она взяла Швейка за руку, как близкого человека, и стала засыпать его вопросами, из которых Швейк не понял ни слова, а потому хватил наугад:
— Я говорил с ним, мать, у самой галицийской границы; он говорит, что ему хорошо, что хлеба и сахару ему хватает, и сказал, чтобы я шёл к вам на ночлег; он сказал: «Отец хорошо, мать хорошо, передай им поклон! И пусть они дадут тебе, говорит, обед и ужин».
Староста взял Швейка за руку, другою погладил его по лицу, похлопал по плечу и сказал:
— Вот молодец! Вот хороший солдат! Ну, пойдём, брат, пойдём в нашу хату курицу есть!
Так Швейк принял участие в семейном ужине, во время которого он почти один уписал всю курицу, потому что ни староста, ни его дети не ели ничего, любуясь славным солдатом Швейком, а староста сам, когда Швейк, блаженствуя от сытости, стал дремать, отвёл его на сеновал, где его жена положила Швейку под голову и подушку.
Когда староста влез к жене на полати и положил под голову полушубок, он сказал:
— Вот австриец, враг наш, но человек славный и с образованием хорошим. Кажется, он и грамотный!
И старостиха, очнувшись от дремоты, ответила:
— Славный человек и с нашим Иваном говорил на фронте! Дай ему Бог здоровья!
Между тем Швейк разделся донага в сарае и, заметив, что здесь находились лошади, раскинул на их спинах свой мундир и нижнее бельё для того, чтобы из него вылезли вши, которые боятся конского запаха и не переносят тепла.
Он спал прекрасно, так как его не кусали, и утром, вспоминая о своих снах, говорил:
— По меньшей мере ангелы отгоняли от меня мух.
Он надел своё продезинфицированное таким оригинальным способом бельё и военную форму и вышел на двор умыться к колодцу. Возле телеги он заметил жестянку с колёсной мазью. Швейк, обмывая грязные и потрескавшиеся ноги, вспомнил о своих затвердевших, натирающих мозоли ботинках, и ему пришло в голову, что если их намазать мазью, то они размякнут. Он взял жестянку и направился с нею в сарай. Но напрасно он там искал помазок, с помощью которого мог бы осуществить своё намерение. Не было помазка и ничего такого, что бы его могло заменить.
Осматриваясь, он заметил хвост коровы, спокойно лежавшей в углу сарая. Он взял его, окунул в жестянку и начал размазывать им колёсную мазь по своим самоходам.
Корова посмотрела на него умными глазами, как бы в удивлении и недоумении, и Швейк нашёл необходимым принести ей соответствующее извинение.
— Не сердись, пеструшка, одна твоя сестрица была виновницей того, что я потерял все свои военные заслуги, поэтому разреши, чтобы я воспользовался твоей добросердечностью, раз обстоятельства меня заставляют быть изобретательным, как Робинзон Крузо.
Когда эшелон уходил, Швейка провожало все семейство старосты и с удивлением смотрело на его набитую вонючей махоркой трубку, из которой шёл облаками удушливый дым. Старостиха сказала:
— Да это у тебя настоящий самовар.
Провожали они его до самого поля и там прощались. Староста сочно поцеловал Швейка и, потрясая его руку, взволнованно желал ему счастья в дороге и звал его на обратном пути заехать к ним.
Швейк, заметив его искреннее волнение и видя, как жена его плачет, так же искренне поцеловал его и вытер свои глаза.
«Смотри, какие они порядочные люди! А ты, Швейк, вор. Ты такой же преступник, как Кладивко из Виноград, тот, который давал объявление в „Политику“, что он желает жениться, в конце концов не женился и за это попал в тюрьму».
Староста вытер рукавом рубахи свои глаза и заметил:
— Да, да, вот что наделала война!
— А до Киева ещё далеко? — спросил его Швейк на прощанье.
Староста минуту размышлял.
— Ну, не далеко… так, вёрст двести будет.
И Швейк, посмотрев вдаль, мечтательно сказал:
— Я думаю, что там уж будет море и что там-то уж я встречу этих самых антиподов.
В КИЕВСКОЙ КРЕПОСТИ
Но Полонное было единственным пунктом, где, очевидно, офицер не крал и считал военнопленных людьми. Швейку было о чем вспоминать. А за Полонным опять началась беда.
Было решено, что до самого Киева транспорт должен будет идти пешком. Русская армия непрерывно отступала, не имея возможности нигде остановиться, и не хватало поездов для вывоза раненых и боеприпасов, чтобы они не попали в руки неприятеля.
В течение трехдневного похода, продолжавшегося с раннего утра до поздней ночи, только один раз пленные получили по куску хлеба. На четвёртый день, когда к новому этапному пункту подъехал обоз с походными кухнями, которые должны были накормить пленных, венгры и румыны с боснийцами предприняли атаку на котлы.
Удары прикладами их не удержали. В одно мгновение котлы были перевёрнуты вверх дном, под ними стонали ошпаренные и раздавленные, а на котлах и возле них дрались пленные, расцарапывая ногтями лица и разбивая котелками головы. Четверть часа кучка русских солдат безуспешно пыталась навести порядок и прекратить драку. Все усилия, все удары прикладами были напрасны. Тогда кто-то послал казаков. Те въехали в толпу на лошадях и, щёлкая длинными кнутами, раздавая удары направо и налево, постепенно разогнали кучу дравшихся пленных. Казакам очень понравилось гоняться за пленными и бить их нагайками. Они врезались в толпу пленных, не участвовавших в драке, спокойно стоявших и смотревших на события, и разогнали их по всему полю, радуясь, что потом опять придётся их лупить плётками, чтобы собрать в одно место.
К вечеру пленные пришли в опустевшую маленькую деревню. Солдаты распустили их по ригам и сараям, не заботясь о том, кто куда идёт.
Швейк вместе с капралом, учителем и вольноопределяющимся зашёл в небольшой сарайчик, опиравшийся на стену хаты. Больше с ними никто не пошёл, полагая, что в больших хатах можно скорее достать какую-нибудь еду.
Они сбросили ранцы в сарае и вышли во двор, чтобы осмотреться. Хата была под замком, сараи пустые. В хлеву учитель нашёл целых две репы. Вольноопределяющийся извлёк два бульонных кубика, Швейк предложил спички и стал собирать дрова; разрезали репу на две части, положили её в два котелка и сварили на ужин похлёбку, к которой Швейк ещё прибавил горсть овса и петрушку. Они поужинали и залезли в ригу спать. Натаскали в угол немного гороховых стеблей, растрясли их, чтобы было мягче спать, и при этом вольноопределяющийся нашёл несколько стручков гороха.
— А из гороха был бы хороший суп, но лучше всего его есть со шкварками или с ветчиной…
Солома под учителем шуршала, так как он её перебирал пальцами, стараясь найти завалящий стручок.
Швейк немного помолчал, затем жадно втянул ноздрями воздух и сказал:
— Я так хочу ветчины с горошком, что боюсь галлюцинаций. Ребятки, я чувствую запах ветчины.
Вольноопределяющийся безнадёжно вздохнул, а учитель начал говорить что-то об обмане чувств, вызванном воображением, и о возникновении галлюцинаций и иллюзий под влиянием желаний. Швейк улёгся; было слышно, как он сопит и со свистом вдыхает воздух; затем он обнюхал стену позади себя и определённо заявил:
— Господа, никаких галлюцинаций. Никаких иллюзий под влиянием желания. Пойдите-ка сами понюхайте. За этими брёвнами лежит ветчина.
Оба подползли к нему и, склонив носы к щели между брёвнами, как серны, втягивая в себя воздух, принюхивались; затем вольноопределяющийся, глубоко вздохнув, сказал:
— Честное слово, там ветчина. Может быть, это сало или копчёное мясо.
Учитель, ткнув нос в самую щель, сказал с сожалением:
— Если бы человек был мышью, то мог бы туда забраться. Или лунным лучом, что смотрит туда в окно.
— Вовсе не нужно быть лучом, — поправил его Швейк, — порядочный человек туда попадёт, не будучи мышью.
Учитель на это проговорил оскорбление:
— Да, если бы не было физических законов. Знаете ли вы закон о непроницаемости тел?
— Не знаю, — ответил спокойно Швейк. — О таких глупостях я не заботился. В этой комнате есть ветчина, и необходимо теперь найти или изобрести такой физический закон, чтобы либо ветчина к нам пришла, либо мы к ней.
— Если бы и не было перед нами непроницаемой стены, отделяющей от нас ветчину, то, кроме того, её охраняет закон и право собственности, — с пафосом сказал вольноопределяющийся. — Я, господа, на третьем семестре юридического и хорошо знаю, что чужое право должно быть охраняемо. О неотчуждении имущества говорит ещё старое римское право. Знаете ли вы, друзья, параграф сто семьдесят первый закона о наказаниях или параграф восемьдесят третий того же закона о краже? Тюрьма от шести месяцев до двадцати лет.
— Мне неизвестны такие законы, — так же спокойно и упрямо сказал Швейк. — Я знаю только то, что я голоден и что в этой комнате лежит ветчина.
Учитель с глубоким вздохом снова улёгся в свою берлогу из гороховой соломы; вольноопределяющийся ещё продолжал объяснять Швейку разные права и законы из древней и средней истории, а затем успокоился, лёг с учителем и сказал на прощанье Швейку:
— Право собственности поддерживается всем человеческим обществом и является основанием человеческой культуры и счастья.
Швейк молчал; он глубоко раздумывал, а вольноопределяющийся уснул, радуясь, что нашёл человека, с кем может поделиться своими знаниями. Вскоре как учитель, так и вольноопределяющийся захрапели.
Тогда Швейк поднялся, отгрёб от стены постланную солому, затем потихоньку вылез из риги и пошёл к хате. На её дверях висел замок, показывавший, что её обитатели вернутся не скоро. Он так же тихо залез снова в ригу, стал на колени у стены, вынул из кармана нож и вонзил его несколько раз в землю, потом отгрёб глину рукой, стараясь подкопаться под стену. Так он повторял несколько раз, а затем, наклонившись, сунул правую руку в дыру; рука прошла под бревном и на другой стороне вышла на воздух. В комнате не было полов — значит, в ней пол был из глины, такой же, как и в риге!
После этого открытия Швейк начал рыть и разгребать глину так, что с него полил пот градом; через час он просунул голову в дыру, а через некоторое время пролез весь и оказался в помещении.
Одновременно с ним в комнату проник лунный свет, который так опоэтизировал учитель, и осветил все пространство с находившимися там богатствами.
Там было не особенно много богатств: три каравая хлеба, мешок муки, кусок сала, два куска ветчины и кольцо копчёной колбасы. Швейк все это осмотрел и стал складывать в свой мешок.
В углу он ещё нашёл два куска масла и кусок творогу; масла он с собой взял только один кусок, а затем вынул обратно один кусок ветчины, который повесил на старое место. Потом положил обратно два каравая хлеба со словами: «Ведь они тоже должны что-нибудь есть, когда придут, оставлю им это».
Он пролез сквозь дыру обратно в ригу вместе со своим мешком и принялся сгребать глину на старое место и утаптывать её.
После этого он отрезал себе большой кусок хлеба, намазал его маслом и принялся ожесточённо жевать.
Утром рано, когда друзья его ещё спали, он разрезал хлеб на ломтики, а мясо и колбасу на куски для того, чтобы не вынимать все сразу во время еды, и, завернув в портянки все, за исключением той части, которая была предназначена на сегодняшний день, сложил в ранец. Кусок хлеба с маслом и ветчиной он положил в мешок.
Едва солнце поднялось над землёй, как пленных погнали вновь из деревни дальше, обещая обед на следующем этапе, куда должны были прийти к вечеру. Голод продолжался и превращал людей в зверей; несмотря на то что военнопленные были далеко от фронта, они смотрели друг на друга, как хищники.
В полдень они остановились на отдых на лугу; вольноопределяющийся в ужасе открыл рот, когда увидел, как Швейк развязал мешок, вынул оттуда кусок хлеба с маслом и ветчиной и, положив его на колено, сказал юристу нежно и сладко:
— На хлебе с ветчиной стоит общество, и они являются основанием человеческой культуры и счастья.
На глазах вольноопределяющегося выступили даже слезы, учитель громко высморкался, а этого не выдержало доброе сердце Швейка; он дал каждому по ломтю, говоря:
— Вот видите, голубчики, не пригодилось вам ваше образование, раз вы боитесь красть и идти по незаконному тернистому пути греха. Да-да, вот если бы я был образованный!
На следующий этапный пункт они пришли поздно вечером, а обед им пообещали только на следующий день. Швейк со своими товарищами оказался в полуразрушенном сарае. Утром Швейк проснулся первым и схватился за свой мешок, который ночью он держал на брюхе.
Мешок, хотя и был завязан, оказался пустым: в его боку зияла огромная дыра, вырезанная острым ножом, показывая, каким образом было похищено содержимое. Швейк посмотрел на своих соседей: у вольноопределяющегося подбородок блестел, словно покрытый лаком, а у учителя торчал в бороде кусочек ветчины; они спали блаженно и спокойно, с пробивавшимся сквозь грязь румянцем, и ничто не говорило о том, что их мучают угрызения совести.
Тогда бравый солдат Швейк вышел из сарая, сжал руки и произнёс:
— Боже, прости им! Они не ведают, что творят, и не ведают, что у меня ещё остался запас в ранце. Освети их души, пусть учитель вспоминает физический закон о непроницаемости тел где-либо в другом месте, только не возле моего мешка, а вольноопределяющемуся внуши, что люди крадут даже и тогда, когда они на третьем семестре римских и австрийских прав. Они, эти люди, все воры и не крадут только тогда, когда это невозможно! Это образование на них — только тонкий слой, а под этим слоем они такие же, как и я!
Швейка самого тронула эта молитва, и, услышав кашель в сарае, он быстро вернулся. От дверей отскочил учитель, который, очевидно, караулил, а от ранца — вольноопределяющийся, уже пытавшийся развязать ремни, связывавшие ранец. Швейк подошёл к нему, закатил ему подзатыльник и властно сказал:
— Физические законы и все параграфы законов о наказаниях для порядочных солдат ничего не стоят. Но этот закон — оборона культуры, и ты кради там, где можешь. Грабежи никогда не прекратятся и будут вовеки веков, но только к моему ранцу имей почтение!
Немного позже они стояли на коленях перед своими мисками с кислыми щами, жуя заплесневевший чёрствый хлеб, а через час после этого шли дальше в Россию, которая раскинула перед ними громадные таинственные, неисследованные пространства и показывала им огромные пшеничные и ржаные поля, зеленые луга, берёзовые лесочки, стада коров у деревень, возле которых махали крыльями ветряные мельницы.
Солдаты сказали пленным, что в полдень они придут в деревню, где опять получат пищу и где останутся до утра; после этих известий голубовато-серая цепь, растянувшаяся по обеим сторонам дороги, быстро сомкнулась и прибавила шагу.
А сзади всех плёлся навстречу судьбе бравый солдат Швейк, и искренность и доверчивость светились в его глазах. Опираясь на кол, вытащенный из плетня, он шёл, и в таинственной степи звучал его голос:
Возле Брна зелёный луг, На нем муравая травка…
А когда вдалеке показались две позолоченные башни над зеленой крышей и солдаты сказали, что там помещается этапный пункт, Швейк уже шёл совсем один сзади, так как чувствовал себя сытым и в кухню не спешил; лениво волоча ноги и вдыхая роскошный запах хлебов и сена, он запел новую военную песню:
Это была бесконечная версификация, настолько же патриотичная, насколько и глупая, словно её сочинил патер Лутинов-Достал. Поэтому мы не удивляемся, что Швейку она нравилась. Простим его и не будем на него за это сердиться, как не сердимся на чешскую академию, которая раздаёт премии за не менее глупые произведения.
Наш монарх на битву войска свои сзывает.
Четыре дня пути оставались за ними, и теперь они шли через деревни, где уже не было русских войск, не было этапных пунктов и этапного начальства.
Здесь было уже лучше. Деревни попадались богатые, почти не видевшие войны; ни войска, ни пленные сюда ещё не заходили, поэтому первый эшелон пленных пользовался большим вниманием. Крестьяне относились к ним с жалостью, давали табак и папиросы; женщины, смотря на них, плакали, раздавали им хлеб, сами варили для них картошку и разносили се в горшках по сараям и ригам, в которых размещались пленные.
Жестокость войны вновь стала смягчаться человеческим отношением, человеческим чувством; русские солдаты уже больше никого не гнали вперёд; когда пленный, чувствуя себя больным, отставал от отряда и крестьяне, обгонявшие его на телеге, обращали внимание солдата на него, конвойный махал рукой и говорил:
— Пускай удирает! До Австрии теперь далеко. Если транспорт приходил в деревню ещё засветло, то мужики и бабы, девки и дети окружали их и заводили разговор. Они спрашивали, есть ли в Австрии солнце, земля, деревья, вода, как в Австрии сеют хлеб; узнав, что там растёт рожь, ячмень, пшеница, что также растут тополя, вишни, берёзы и груши, что летом светит солнце и идёт дождь, а зимою снег, что днём у них светло, а ночью темно и т. п., они радостно улыбались и спокойно резюмировали:
— Все равно как у нас! Везде одинаково!
Девки приносили в черепушках молоко и просили, чтобы пленные что-нибудь спели. Бабы спрашивали, как обходятся с русскими пленными в Австрии, почему им там отрезают носы, уши, выкалывают глаза, уродуют их; в деревне не было хаты, из которой кто-нибудь не был бы в плену в Австрии или Германии.
Для швейковой фантазии открылось огромное поле. Он долго рассказывал о жизни в Австрии, смешивая правду с легендами, как Бог на душу положит, и слушатели, открыв рты, кивали головами, говоря: «Да, да, правильно!» От этого он сам делался значительней в своих собственных глазах.
Было похоже на то, что Швейк идёт на конец света, а конца этого не видно, нет конца. Однажды во время дождя он промочил ботинки, которые потом затвердели, как кора, и разодрали ему ноги в кровь. Тогда он сбросил их и пошёл босиком, а ботинки перекинул через плечо и надевал их только ночью, чтобы никто не украл. Все время перед ним расстилалась равнина, тянулись степи, на которых паслись коровы и волы, и ничто в этом неприятельском государстве не напоминало о враждебности.
Он уже знал несколько русских слов, и туземцы могли кое-как его понимать: его ободранный вид, при добродушном и внушающем доверие лице, возбуждал у мужиков внимание и любопытство, и они, такие же, как он, предпочитали, будучи на него похожи, обращаться именно к нему.
— А как ваш царь, — сказал ему староста в одной деревне, где они ночевали, — хороший он человек? Не стоило бы ему, старику, брать войну на свою совесть! А наших пленных зачем он мучает?
Швейк, понимая едва десятую часть сказанного, без всякого раздумья отвечал:
— Да, этот наш царь, старый пердун, — человек не злой; люди-то в каждом что-нибудь увидят и найдут. О вашем царе тоже говорят, что он тёплый парень. А наш царь вашим пленным каждый день ноги моет, как папа в Риме.
— А нашего Ивана, сына нашего Ивана Ивановича, ты в Галиции не видел? — спросила жена старосты. — Он в двести шестнадцатом полку служил и письмо прислал из Галиции.
— Я видел, дорогая, много ваших сыновей, — с улыбкой говорил Швейк. — Ваш Иван Иваныч человек хороший? Блондин он или брюнет? В кого он больше: в отца или в мать? Я с ним говорил, и он через меня вас приветствует, поклон вам посылает.
Глаза старухи засветились радостью и любопытством. Она взяла Швейка за руку, как близкого человека, и стала засыпать его вопросами, из которых Швейк не понял ни слова, а потому хватил наугад:
— Я говорил с ним, мать, у самой галицийской границы; он говорит, что ему хорошо, что хлеба и сахару ему хватает, и сказал, чтобы я шёл к вам на ночлег; он сказал: «Отец хорошо, мать хорошо, передай им поклон! И пусть они дадут тебе, говорит, обед и ужин».
Староста взял Швейка за руку, другою погладил его по лицу, похлопал по плечу и сказал:
— Вот молодец! Вот хороший солдат! Ну, пойдём, брат, пойдём в нашу хату курицу есть!
Так Швейк принял участие в семейном ужине, во время которого он почти один уписал всю курицу, потому что ни староста, ни его дети не ели ничего, любуясь славным солдатом Швейком, а староста сам, когда Швейк, блаженствуя от сытости, стал дремать, отвёл его на сеновал, где его жена положила Швейку под голову и подушку.
Когда староста влез к жене на полати и положил под голову полушубок, он сказал:
— Вот австриец, враг наш, но человек славный и с образованием хорошим. Кажется, он и грамотный!
И старостиха, очнувшись от дремоты, ответила:
— Славный человек и с нашим Иваном говорил на фронте! Дай ему Бог здоровья!
Между тем Швейк разделся донага в сарае и, заметив, что здесь находились лошади, раскинул на их спинах свой мундир и нижнее бельё для того, чтобы из него вылезли вши, которые боятся конского запаха и не переносят тепла.
Он спал прекрасно, так как его не кусали, и утром, вспоминая о своих снах, говорил:
— По меньшей мере ангелы отгоняли от меня мух.
Он надел своё продезинфицированное таким оригинальным способом бельё и военную форму и вышел на двор умыться к колодцу. Возле телеги он заметил жестянку с колёсной мазью. Швейк, обмывая грязные и потрескавшиеся ноги, вспомнил о своих затвердевших, натирающих мозоли ботинках, и ему пришло в голову, что если их намазать мазью, то они размякнут. Он взял жестянку и направился с нею в сарай. Но напрасно он там искал помазок, с помощью которого мог бы осуществить своё намерение. Не было помазка и ничего такого, что бы его могло заменить.
Осматриваясь, он заметил хвост коровы, спокойно лежавшей в углу сарая. Он взял его, окунул в жестянку и начал размазывать им колёсную мазь по своим самоходам.
Корова посмотрела на него умными глазами, как бы в удивлении и недоумении, и Швейк нашёл необходимым принести ей соответствующее извинение.
— Не сердись, пеструшка, одна твоя сестрица была виновницей того, что я потерял все свои военные заслуги, поэтому разреши, чтобы я воспользовался твоей добросердечностью, раз обстоятельства меня заставляют быть изобретательным, как Робинзон Крузо.
Когда эшелон уходил, Швейка провожало все семейство старосты и с удивлением смотрело на его набитую вонючей махоркой трубку, из которой шёл облаками удушливый дым. Старостиха сказала:
— Да это у тебя настоящий самовар.
Провожали они его до самого поля и там прощались. Староста сочно поцеловал Швейка и, потрясая его руку, взволнованно желал ему счастья в дороге и звал его на обратном пути заехать к ним.
Швейк, заметив его искреннее волнение и видя, как жена его плачет, так же искренне поцеловал его и вытер свои глаза.
«Смотри, какие они порядочные люди! А ты, Швейк, вор. Ты такой же преступник, как Кладивко из Виноград, тот, который давал объявление в „Политику“, что он желает жениться, в конце концов не женился и за это попал в тюрьму».
Староста вытер рукавом рубахи свои глаза и заметил:
— Да, да, вот что наделала война!
— А до Киева ещё далеко? — спросил его Швейк на прощанье.
Староста минуту размышлял.
— Ну, не далеко… так, вёрст двести будет.
И Швейк, посмотрев вдаль, мечтательно сказал:
— Я думаю, что там уж будет море и что там-то уж я встречу этих самых антиподов.
В КИЕВСКОЙ КРЕПОСТИ
В детстве в хрестоматии мы читали хорошую сказку об одном короле, который разбил и рассеял войска двенадцати вражьих королей, а самих королей забрал в плен и запрягал их в колесницу вместо волов.
И было так, что один из королей, захваченный в плен и запряжённый вместе с другими в колесницу победителя, непрестанно смотрел на переднее колесо и все выкрикивал: «А колесо все вертится!» Он повторял это так долго, что на него король-победитель обратил внимание и приказал остановить колесницу, чтобы спросить, что означали эти слова.
Запряжённый король ответил на его вопрос:
— Колесо вертится, часть обода, которая была вверху, падает вниз, а та, что была внизу, снова подымается вверх. То же, коллега, происходит и с людьми: раньше мы ездили на своих подданных, а теперь, о могущественный король, ты ездишь на нас.
Королю-победителю так понравилась эта философия, что он посадил пленного рядом с собой в колесницу. Усевшись, король перестал философствовать, увеличив собою груз, который должны были везти уже только одиннадцать королей.
К чести Швейка необходимо сказать, что он не следовал примеру этого короля и никогда не пользовался временной благоприятной ситуацией — ни тогда, когда они в течение трех недель шли от Брод до Киева, не получая пищи, ни тогда, когда они высовывали языки на пыльной дороге или стучали зубами в промокших шинелях, голодные, как волки; Швейк оставался бравым солдатом или, как его называли русские, хорошим солдатом. Он бесконечно твердил:
— Все это скоро кончится. За Киевом будет море, а в море всегда можно наловить рыбы.
Случалось, что они проходили мимо чешских деревень, основанных здесь колонистами, приехавшими в Россию уже очень давно. Кое-где их принимали с большим энтузиазмом, давая им вдоволь пищи, но большей частью попадались деревни, в которых все было закрыто и население которых поглядывало на проходивших гостей с родины только из окна и довольно неприязненно.
— Вот мерзавцы! — сказал учитель в одной такой деревне. — Голос крови в них совершенно не сказывается.
— Скряги, как все мужики, — подтвердил вольноопределяющийся, убедившийся, что со Швейком на чужбине не пропадёшь, и все время державшийся около него.
— Удивительно: мы чехи и они чехи, — и не дадут человеку даже картошки! Вчера вот только я сказал одной старушке, что двенадцать апостолов на Староместской площади с начала войны не ходят, и она мне за это дала кусок творогу. А вот эти даже и не спросят, как у нас там!
— Они тут — как все равно родственники одного Свободы из Нетеша у Ичина,
— заговорил Швейк. — Этот Свобода учился в Праге и стал учителем. А потом женился на дочери одной купчихи Цмераловой на Жижкове, где он квартировал. Ну, прожил он с ней двадцать лет, и она ему опротивела. Загрустил он — надоела ему постылая жизнь. Вот, когда наступили летние каникулы, он вспомнил, что хорошо бы поехать посмотреть на родной край: каким он теперь стал? Ну, сел в экспресс и поехал в Ичин, и чем дальше, тем больше умилялся. Он все воображал себе свой родной домик: как он стоит теперь в стороне, а вокруг все цветёт, зеленеет; он представлял себе, как собачка Орех, с которой он ходил в поле за мышами, будет лизать ему ноги, — одним словом, рисовал себе так, как это рассказывается в сказках про блудного сына, возвратившегося домой к отцу. А все люди говорят: «А, да это Франтик Свобода, что стал в Праге большим человеком. Ах, как жаль, что старик Свобода — царствие ему небесное… хороший человек! — не дождался этой радости!»
Так вот идёт он, значит, в деревню и видит — возле дороги старик Ирава косит ячмень. Господин учитель говорит трогательно по-простонародному: «Бог в помощь!»
Дедушка Ирава на это ему вежливо отвечает: «Для чего же бы это Бог стал впутываться в мои дела? Оставь ты его в покое, а пойди-ка, бездельник, и сам помоги мне! И так, наверно, все бока пролежал? Зря только проводите время!»
«Ну, этот человек выжил из ума и сделался злюкой», — подумал про себя Свобода.
И чтобы его задобрить, он подошёл ближе: «Дедушка, разве ты меня не узнаешь?»
Тут Ирава бросился на него с косой и закричал: «Пошёл вон, бродяга! Ты, что же, думаешь, я должен знать всех воров? Так их тут много шляется! У старого Моравца украли часы из жилетки, когда он косил и оставил её на меже. Не ты ли это был тут? Иди отсюда, иначе я позову ребят!»
Учитель подумал, что старик шутит, и, удручённый, пошёл в пивную. Там никого не было. Он заказал пиво, а содержатель пивной его спрашивает: «Вы, наверное, страховой агент? Или продаёте картины?»
Кабатчику, по фамилии Башня, Свобода признался, что он родом из этой деревни, что теперь он в Праге учителем и приехал посмотреть на родной край. Кабатчик ему: «Отца я вашего помню, он частенько ко мне ходил. Пил он только ром, сжёг внутренности и получил язву желудка. Хотя о мёртвых и не говорят плохо, но прохвост он был порядочный. Он ведь больше жил в суде, чем дома».
После этих слов пиво для учителя сразу стало горьким, и он направился к своему родному домику. Но на месте бывшего дома стоял огромный домище; перед домом на лавке сидит сестра учителя; увидев брата, она говорит: «Жаль, что мне нечего тебе дать. Хлеб у меня чёрствый, корова не доится… Ты тут останешься или уже сегодня уезжаешь? У нас тебя и положить-то негде. Дом новый и сырой. Детей у тебя нет? Нет? Вот хорошо — больше сбережёшь. Ах, как жалко, что мужа нет дома! Он собирался писать тебе письмо с просьбой прислать шесть сотенных. Ты не мог бы помочь нам купить корову, лошадь и телегу? Ужинать я бы тебе советовала пойти в трактир, дома я готовлю кое-как, ты и есть не станешь. А если ты там задержишься, то переговори и о ночлеге да возьми с собой и мужа; он будет очень доволен и часто будет вспоминать о своём дорогом шурине, как тот угощал его в трактире».
И было так, что один из королей, захваченный в плен и запряжённый вместе с другими в колесницу победителя, непрестанно смотрел на переднее колесо и все выкрикивал: «А колесо все вертится!» Он повторял это так долго, что на него король-победитель обратил внимание и приказал остановить колесницу, чтобы спросить, что означали эти слова.
Запряжённый король ответил на его вопрос:
— Колесо вертится, часть обода, которая была вверху, падает вниз, а та, что была внизу, снова подымается вверх. То же, коллега, происходит и с людьми: раньше мы ездили на своих подданных, а теперь, о могущественный король, ты ездишь на нас.
Королю-победителю так понравилась эта философия, что он посадил пленного рядом с собой в колесницу. Усевшись, король перестал философствовать, увеличив собою груз, который должны были везти уже только одиннадцать королей.
К чести Швейка необходимо сказать, что он не следовал примеру этого короля и никогда не пользовался временной благоприятной ситуацией — ни тогда, когда они в течение трех недель шли от Брод до Киева, не получая пищи, ни тогда, когда они высовывали языки на пыльной дороге или стучали зубами в промокших шинелях, голодные, как волки; Швейк оставался бравым солдатом или, как его называли русские, хорошим солдатом. Он бесконечно твердил:
— Все это скоро кончится. За Киевом будет море, а в море всегда можно наловить рыбы.
Случалось, что они проходили мимо чешских деревень, основанных здесь колонистами, приехавшими в Россию уже очень давно. Кое-где их принимали с большим энтузиазмом, давая им вдоволь пищи, но большей частью попадались деревни, в которых все было закрыто и население которых поглядывало на проходивших гостей с родины только из окна и довольно неприязненно.
— Вот мерзавцы! — сказал учитель в одной такой деревне. — Голос крови в них совершенно не сказывается.
— Скряги, как все мужики, — подтвердил вольноопределяющийся, убедившийся, что со Швейком на чужбине не пропадёшь, и все время державшийся около него.
— Удивительно: мы чехи и они чехи, — и не дадут человеку даже картошки! Вчера вот только я сказал одной старушке, что двенадцать апостолов на Староместской площади с начала войны не ходят, и она мне за это дала кусок творогу. А вот эти даже и не спросят, как у нас там!
— Они тут — как все равно родственники одного Свободы из Нетеша у Ичина,
— заговорил Швейк. — Этот Свобода учился в Праге и стал учителем. А потом женился на дочери одной купчихи Цмераловой на Жижкове, где он квартировал. Ну, прожил он с ней двадцать лет, и она ему опротивела. Загрустил он — надоела ему постылая жизнь. Вот, когда наступили летние каникулы, он вспомнил, что хорошо бы поехать посмотреть на родной край: каким он теперь стал? Ну, сел в экспресс и поехал в Ичин, и чем дальше, тем больше умилялся. Он все воображал себе свой родной домик: как он стоит теперь в стороне, а вокруг все цветёт, зеленеет; он представлял себе, как собачка Орех, с которой он ходил в поле за мышами, будет лизать ему ноги, — одним словом, рисовал себе так, как это рассказывается в сказках про блудного сына, возвратившегося домой к отцу. А все люди говорят: «А, да это Франтик Свобода, что стал в Праге большим человеком. Ах, как жаль, что старик Свобода — царствие ему небесное… хороший человек! — не дождался этой радости!»
Так вот идёт он, значит, в деревню и видит — возле дороги старик Ирава косит ячмень. Господин учитель говорит трогательно по-простонародному: «Бог в помощь!»
Дедушка Ирава на это ему вежливо отвечает: «Для чего же бы это Бог стал впутываться в мои дела? Оставь ты его в покое, а пойди-ка, бездельник, и сам помоги мне! И так, наверно, все бока пролежал? Зря только проводите время!»
«Ну, этот человек выжил из ума и сделался злюкой», — подумал про себя Свобода.
И чтобы его задобрить, он подошёл ближе: «Дедушка, разве ты меня не узнаешь?»
Тут Ирава бросился на него с косой и закричал: «Пошёл вон, бродяга! Ты, что же, думаешь, я должен знать всех воров? Так их тут много шляется! У старого Моравца украли часы из жилетки, когда он косил и оставил её на меже. Не ты ли это был тут? Иди отсюда, иначе я позову ребят!»
Учитель подумал, что старик шутит, и, удручённый, пошёл в пивную. Там никого не было. Он заказал пиво, а содержатель пивной его спрашивает: «Вы, наверное, страховой агент? Или продаёте картины?»
Кабатчику, по фамилии Башня, Свобода признался, что он родом из этой деревни, что теперь он в Праге учителем и приехал посмотреть на родной край. Кабатчик ему: «Отца я вашего помню, он частенько ко мне ходил. Пил он только ром, сжёг внутренности и получил язву желудка. Хотя о мёртвых и не говорят плохо, но прохвост он был порядочный. Он ведь больше жил в суде, чем дома».
После этих слов пиво для учителя сразу стало горьким, и он направился к своему родному домику. Но на месте бывшего дома стоял огромный домище; перед домом на лавке сидит сестра учителя; увидев брата, она говорит: «Жаль, что мне нечего тебе дать. Хлеб у меня чёрствый, корова не доится… Ты тут останешься или уже сегодня уезжаешь? У нас тебя и положить-то негде. Дом новый и сырой. Детей у тебя нет? Нет? Вот хорошо — больше сбережёшь. Ах, как жалко, что мужа нет дома! Он собирался писать тебе письмо с просьбой прислать шесть сотенных. Ты не мог бы помочь нам купить корову, лошадь и телегу? Ужинать я бы тебе советовала пойти в трактир, дома я готовлю кое-как, ты и есть не станешь. А если ты там задержишься, то переговори и о ночлеге да возьми с собой и мужа; он будет очень доволен и часто будет вспоминать о своём дорогом шурине, как тот угощал его в трактире».