Смеётся, смеётся и прямо издевается надо мной, что все знает. Я смотрю на него — обыкновенный русский солдат. Другие солдаты тоже на него смотрят, как бараны, а он берет в руки две пачки махорки и говорит: «Раб Вены и Берлина, скажи, что Франц Иосиф и Вильгельм негодяи. Скажи, что они заслуживают петли за Гуса, Белую Гору, Коменского, Крамаржа, Махара и других мучеников. Поклянись, что ты отомстишь за их кровь!» Что мне было делать, если нечего было курить? Ну, конечно, я сказал, что они негодяи, и получил махорку. А позже, уже в Киеве, я узнал, что это был вовсе не русский солдат, а некий Тонда Новак из Бревнова, который застрелил своего гейтмана за то, что тот ударил его, и убежал к русским, к неприятелю, забыв о славной присяге.
   Но Полонное было единственным пунктом, где, очевидно, офицер не крал и считал военнопленных людьми. Швейку было о чем вспоминать. А за Полонным опять началась беда.
   Было решено, что до самого Киева транспорт должен будет идти пешком. Русская армия непрерывно отступала, не имея возможности нигде остановиться, и не хватало поездов для вывоза раненых и боеприпасов, чтобы они не попали в руки неприятеля.
   В течение трехдневного похода, продолжавшегося с раннего утра до поздней ночи, только один раз пленные получили по куску хлеба. На четвёртый день, когда к новому этапному пункту подъехал обоз с походными кухнями, которые должны были накормить пленных, венгры и румыны с боснийцами предприняли атаку на котлы.
   Удары прикладами их не удержали. В одно мгновение котлы были перевёрнуты вверх дном, под ними стонали ошпаренные и раздавленные, а на котлах и возле них дрались пленные, расцарапывая ногтями лица и разбивая котелками головы. Четверть часа кучка русских солдат безуспешно пыталась навести порядок и прекратить драку. Все усилия, все удары прикладами были напрасны. Тогда кто-то послал казаков. Те въехали в толпу на лошадях и, щёлкая длинными кнутами, раздавая удары направо и налево, постепенно разогнали кучу дравшихся пленных. Казакам очень понравилось гоняться за пленными и бить их нагайками. Они врезались в толпу пленных, не участвовавших в драке, спокойно стоявших и смотревших на события, и разогнали их по всему полю, радуясь, что потом опять придётся их лупить плётками, чтобы собрать в одно место.
   К вечеру пленные пришли в опустевшую маленькую деревню. Солдаты распустили их по ригам и сараям, не заботясь о том, кто куда идёт.
   Швейк вместе с капралом, учителем и вольноопределяющимся зашёл в небольшой сарайчик, опиравшийся на стену хаты. Больше с ними никто не пошёл, полагая, что в больших хатах можно скорее достать какую-нибудь еду.
   Они сбросили ранцы в сарае и вышли во двор, чтобы осмотреться. Хата была под замком, сараи пустые. В хлеву учитель нашёл целых две репы. Вольноопределяющийся извлёк два бульонных кубика, Швейк предложил спички и стал собирать дрова; разрезали репу на две части, положили её в два котелка и сварили на ужин похлёбку, к которой Швейк ещё прибавил горсть овса и петрушку. Они поужинали и залезли в ригу спать. Натаскали в угол немного гороховых стеблей, растрясли их, чтобы было мягче спать, и при этом вольноопределяющийся нашёл несколько стручков гороха.
   — А из гороха был бы хороший суп, но лучше всего его есть со шкварками или с ветчиной…
   Солома под учителем шуршала, так как он её перебирал пальцами, стараясь найти завалящий стручок.
   Швейк немного помолчал, затем жадно втянул ноздрями воздух и сказал:
   — Я так хочу ветчины с горошком, что боюсь галлюцинаций. Ребятки, я чувствую запах ветчины.
   Вольноопределяющийся безнадёжно вздохнул, а учитель начал говорить что-то об обмане чувств, вызванном воображением, и о возникновении галлюцинаций и иллюзий под влиянием желаний. Швейк улёгся; было слышно, как он сопит и со свистом вдыхает воздух; затем он обнюхал стену позади себя и определённо заявил:
   — Господа, никаких галлюцинаций. Никаких иллюзий под влиянием желания. Пойдите-ка сами понюхайте. За этими брёвнами лежит ветчина.
   Оба подползли к нему и, склонив носы к щели между брёвнами, как серны, втягивая в себя воздух, принюхивались; затем вольноопределяющийся, глубоко вздохнув, сказал:
   — Честное слово, там ветчина. Может быть, это сало или копчёное мясо.
   Учитель, ткнув нос в самую щель, сказал с сожалением:
   — Если бы человек был мышью, то мог бы туда забраться. Или лунным лучом, что смотрит туда в окно.
   — Вовсе не нужно быть лучом, — поправил его Швейк, — порядочный человек туда попадёт, не будучи мышью.
   Учитель на это проговорил оскорбление:
   — Да, если бы не было физических законов. Знаете ли вы закон о непроницаемости тел?
   — Не знаю, — ответил спокойно Швейк. — О таких глупостях я не заботился. В этой комнате есть ветчина, и необходимо теперь найти или изобрести такой физический закон, чтобы либо ветчина к нам пришла, либо мы к ней.
   — Если бы и не было перед нами непроницаемой стены, отделяющей от нас ветчину, то, кроме того, её охраняет закон и право собственности, — с пафосом сказал вольноопределяющийся. — Я, господа, на третьем семестре юридического и хорошо знаю, что чужое право должно быть охраняемо. О неотчуждении имущества говорит ещё старое римское право. Знаете ли вы, друзья, параграф сто семьдесят первый закона о наказаниях или параграф восемьдесят третий того же закона о краже? Тюрьма от шести месяцев до двадцати лет.
   — Мне неизвестны такие законы, — так же спокойно и упрямо сказал Швейк. — Я знаю только то, что я голоден и что в этой комнате лежит ветчина.
   Учитель с глубоким вздохом снова улёгся в свою берлогу из гороховой соломы; вольноопределяющийся ещё продолжал объяснять Швейку разные права и законы из древней и средней истории, а затем успокоился, лёг с учителем и сказал на прощанье Швейку:
   — Право собственности поддерживается всем человеческим обществом и является основанием человеческой культуры и счастья.
   Швейк молчал; он глубоко раздумывал, а вольноопределяющийся уснул, радуясь, что нашёл человека, с кем может поделиться своими знаниями. Вскоре как учитель, так и вольноопределяющийся захрапели.
   Тогда Швейк поднялся, отгрёб от стены постланную солому, затем потихоньку вылез из риги и пошёл к хате. На её дверях висел замок, показывавший, что её обитатели вернутся не скоро. Он так же тихо залез снова в ригу, стал на колени у стены, вынул из кармана нож и вонзил его несколько раз в землю, потом отгрёб глину рукой, стараясь подкопаться под стену. Так он повторял несколько раз, а затем, наклонившись, сунул правую руку в дыру; рука прошла под бревном и на другой стороне вышла на воздух. В комнате не было полов — значит, в ней пол был из глины, такой же, как и в риге!
   После этого открытия Швейк начал рыть и разгребать глину так, что с него полил пот градом; через час он просунул голову в дыру, а через некоторое время пролез весь и оказался в помещении.
   Одновременно с ним в комнату проник лунный свет, который так опоэтизировал учитель, и осветил все пространство с находившимися там богатствами.
   Там было не особенно много богатств: три каравая хлеба, мешок муки, кусок сала, два куска ветчины и кольцо копчёной колбасы. Швейк все это осмотрел и стал складывать в свой мешок.
   В углу он ещё нашёл два куска масла и кусок творогу; масла он с собой взял только один кусок, а затем вынул обратно один кусок ветчины, который повесил на старое место. Потом положил обратно два каравая хлеба со словами: «Ведь они тоже должны что-нибудь есть, когда придут, оставлю им это».
   Он пролез сквозь дыру обратно в ригу вместе со своим мешком и принялся сгребать глину на старое место и утаптывать её.
   После этого он отрезал себе большой кусок хлеба, намазал его маслом и принялся ожесточённо жевать.
   Утром рано, когда друзья его ещё спали, он разрезал хлеб на ломтики, а мясо и колбасу на куски для того, чтобы не вынимать все сразу во время еды, и, завернув в портянки все, за исключением той части, которая была предназначена на сегодняшний день, сложил в ранец. Кусок хлеба с маслом и ветчиной он положил в мешок.
   Едва солнце поднялось над землёй, как пленных погнали вновь из деревни дальше, обещая обед на следующем этапе, куда должны были прийти к вечеру. Голод продолжался и превращал людей в зверей; несмотря на то что военнопленные были далеко от фронта, они смотрели друг на друга, как хищники.
   В полдень они остановились на отдых на лугу; вольноопределяющийся в ужасе открыл рот, когда увидел, как Швейк развязал мешок, вынул оттуда кусок хлеба с маслом и ветчиной и, положив его на колено, сказал юристу нежно и сладко:
   — На хлебе с ветчиной стоит общество, и они являются основанием человеческой культуры и счастья.
   На глазах вольноопределяющегося выступили даже слезы, учитель громко высморкался, а этого не выдержало доброе сердце Швейка; он дал каждому по ломтю, говоря:
   — Вот видите, голубчики, не пригодилось вам ваше образование, раз вы боитесь красть и идти по незаконному тернистому пути греха. Да-да, вот если бы я был образованный!
   На следующий этапный пункт они пришли поздно вечером, а обед им пообещали только на следующий день. Швейк со своими товарищами оказался в полуразрушенном сарае. Утром Швейк проснулся первым и схватился за свой мешок, который ночью он держал на брюхе.
   Мешок, хотя и был завязан, оказался пустым: в его боку зияла огромная дыра, вырезанная острым ножом, показывая, каким образом было похищено содержимое. Швейк посмотрел на своих соседей: у вольноопределяющегося подбородок блестел, словно покрытый лаком, а у учителя торчал в бороде кусочек ветчины; они спали блаженно и спокойно, с пробивавшимся сквозь грязь румянцем, и ничто не говорило о том, что их мучают угрызения совести.
   Тогда бравый солдат Швейк вышел из сарая, сжал руки и произнёс:
   — Боже, прости им! Они не ведают, что творят, и не ведают, что у меня ещё остался запас в ранце. Освети их души, пусть учитель вспоминает физический закон о непроницаемости тел где-либо в другом месте, только не возле моего мешка, а вольноопределяющемуся внуши, что люди крадут даже и тогда, когда они на третьем семестре римских и австрийских прав. Они, эти люди, все воры и не крадут только тогда, когда это невозможно! Это образование на них — только тонкий слой, а под этим слоем они такие же, как и я!
   Швейка самого тронула эта молитва, и, услышав кашель в сарае, он быстро вернулся. От дверей отскочил учитель, который, очевидно, караулил, а от ранца — вольноопределяющийся, уже пытавшийся развязать ремни, связывавшие ранец. Швейк подошёл к нему, закатил ему подзатыльник и властно сказал:
   — Физические законы и все параграфы законов о наказаниях для порядочных солдат ничего не стоят. Но этот закон — оборона культуры, и ты кради там, где можешь. Грабежи никогда не прекратятся и будут вовеки веков, но только к моему ранцу имей почтение!
   Немного позже они стояли на коленях перед своими мисками с кислыми щами, жуя заплесневевший чёрствый хлеб, а через час после этого шли дальше в Россию, которая раскинула перед ними громадные таинственные, неисследованные пространства и показывала им огромные пшеничные и ржаные поля, зеленые луга, берёзовые лесочки, стада коров у деревень, возле которых махали крыльями ветряные мельницы.
   Солдаты сказали пленным, что в полдень они придут в деревню, где опять получат пищу и где останутся до утра; после этих известий голубовато-серая цепь, растянувшаяся по обеим сторонам дороги, быстро сомкнулась и прибавила шагу.
   А сзади всех плёлся навстречу судьбе бравый солдат Швейк, и искренность и доверчивость светились в его глазах. Опираясь на кол, вытащенный из плетня, он шёл, и в таинственной степи звучал его голос:
   Возле Брна зелёный луг, На нем муравая травка…
   А когда вдалеке показались две позолоченные башни над зеленой крышей и солдаты сказали, что там помещается этапный пункт, Швейк уже шёл совсем один сзади, так как чувствовал себя сытым и в кухню не спешил; лениво волоча ноги и вдыхая роскошный запах хлебов и сена, он запел новую военную песню:
 
Наш монарх на битву войска свои сзывает.
 
   Это была бесконечная версификация, настолько же патриотичная, насколько и глупая, словно её сочинил патер Лутинов-Достал. Поэтому мы не удивляемся, что Швейку она нравилась. Простим его и не будем на него за это сердиться, как не сердимся на чешскую академию, которая раздаёт премии за не менее глупые произведения.
   Четыре дня пути оставались за ними, и теперь они шли через деревни, где уже не было русских войск, не было этапных пунктов и этапного начальства.
   Здесь было уже лучше. Деревни попадались богатые, почти не видевшие войны; ни войска, ни пленные сюда ещё не заходили, поэтому первый эшелон пленных пользовался большим вниманием. Крестьяне относились к ним с жалостью, давали табак и папиросы; женщины, смотря на них, плакали, раздавали им хлеб, сами варили для них картошку и разносили се в горшках по сараям и ригам, в которых размещались пленные.
   Жестокость войны вновь стала смягчаться человеческим отношением, человеческим чувством; русские солдаты уже больше никого не гнали вперёд; когда пленный, чувствуя себя больным, отставал от отряда и крестьяне, обгонявшие его на телеге, обращали внимание солдата на него, конвойный махал рукой и говорил:
   — Пускай удирает! До Австрии теперь далеко. Если транспорт приходил в деревню ещё засветло, то мужики и бабы, девки и дети окружали их и заводили разговор. Они спрашивали, есть ли в Австрии солнце, земля, деревья, вода, как в Австрии сеют хлеб; узнав, что там растёт рожь, ячмень, пшеница, что также растут тополя, вишни, берёзы и груши, что летом светит солнце и идёт дождь, а зимою снег, что днём у них светло, а ночью темно и т. п., они радостно улыбались и спокойно резюмировали:
   — Все равно как у нас! Везде одинаково!
   Девки приносили в черепушках молоко и просили, чтобы пленные что-нибудь спели. Бабы спрашивали, как обходятся с русскими пленными в Австрии, почему им там отрезают носы, уши, выкалывают глаза, уродуют их; в деревне не было хаты, из которой кто-нибудь не был бы в плену в Австрии или Германии.
   Для швейковой фантазии открылось огромное поле. Он долго рассказывал о жизни в Австрии, смешивая правду с легендами, как Бог на душу положит, и слушатели, открыв рты, кивали головами, говоря: «Да, да, правильно!» От этого он сам делался значительней в своих собственных глазах.
   Было похоже на то, что Швейк идёт на конец света, а конца этого не видно, нет конца. Однажды во время дождя он промочил ботинки, которые потом затвердели, как кора, и разодрали ему ноги в кровь. Тогда он сбросил их и пошёл босиком, а ботинки перекинул через плечо и надевал их только ночью, чтобы никто не украл. Все время перед ним расстилалась равнина, тянулись степи, на которых паслись коровы и волы, и ничто в этом неприятельском государстве не напоминало о враждебности.
   Он уже знал несколько русских слов, и туземцы могли кое-как его понимать: его ободранный вид, при добродушном и внушающем доверие лице, возбуждал у мужиков внимание и любопытство, и они, такие же, как он, предпочитали, будучи на него похожи, обращаться именно к нему.
   — А как ваш царь, — сказал ему староста в одной деревне, где они ночевали, — хороший он человек? Не стоило бы ему, старику, брать войну на свою совесть! А наших пленных зачем он мучает?
   Швейк, понимая едва десятую часть сказанного, без всякого раздумья отвечал:
   — Да, этот наш царь, старый пердун, — человек не злой; люди-то в каждом что-нибудь увидят и найдут. О вашем царе тоже говорят, что он тёплый парень. А наш царь вашим пленным каждый день ноги моет, как папа в Риме.
   — А нашего Ивана, сына нашего Ивана Ивановича, ты в Галиции не видел? — спросила жена старосты. — Он в двести шестнадцатом полку служил и письмо прислал из Галиции.
   — Я видел, дорогая, много ваших сыновей, — с улыбкой говорил Швейк. — Ваш Иван Иваныч человек хороший? Блондин он или брюнет? В кого он больше: в отца или в мать? Я с ним говорил, и он через меня вас приветствует, поклон вам посылает.
   Глаза старухи засветились радостью и любопытством. Она взяла Швейка за руку, как близкого человека, и стала засыпать его вопросами, из которых Швейк не понял ни слова, а потому хватил наугад:
   — Я говорил с ним, мать, у самой галицийской границы; он говорит, что ему хорошо, что хлеба и сахару ему хватает, и сказал, чтобы я шёл к вам на ночлег; он сказал: «Отец хорошо, мать хорошо, передай им поклон! И пусть они дадут тебе, говорит, обед и ужин».
   Староста взял Швейка за руку, другою погладил его по лицу, похлопал по плечу и сказал:
   — Вот молодец! Вот хороший солдат! Ну, пойдём, брат, пойдём в нашу хату курицу есть!
   Так Швейк принял участие в семейном ужине, во время которого он почти один уписал всю курицу, потому что ни староста, ни его дети не ели ничего, любуясь славным солдатом Швейком, а староста сам, когда Швейк, блаженствуя от сытости, стал дремать, отвёл его на сеновал, где его жена положила Швейку под голову и подушку.
   Когда староста влез к жене на полати и положил под голову полушубок, он сказал:
   — Вот австриец, враг наш, но человек славный и с образованием хорошим. Кажется, он и грамотный!
   И старостиха, очнувшись от дремоты, ответила:
   — Славный человек и с нашим Иваном говорил на фронте! Дай ему Бог здоровья!
   Между тем Швейк разделся донага в сарае и, заметив, что здесь находились лошади, раскинул на их спинах свой мундир и нижнее бельё для того, чтобы из него вылезли вши, которые боятся конского запаха и не переносят тепла.
   Он спал прекрасно, так как его не кусали, и утром, вспоминая о своих снах, говорил:
   — По меньшей мере ангелы отгоняли от меня мух.
   Он надел своё продезинфицированное таким оригинальным способом бельё и военную форму и вышел на двор умыться к колодцу. Возле телеги он заметил жестянку с колёсной мазью. Швейк, обмывая грязные и потрескавшиеся ноги, вспомнил о своих затвердевших, натирающих мозоли ботинках, и ему пришло в голову, что если их намазать мазью, то они размякнут. Он взял жестянку и направился с нею в сарай. Но напрасно он там искал помазок, с помощью которого мог бы осуществить своё намерение. Не было помазка и ничего такого, что бы его могло заменить.
   Осматриваясь, он заметил хвост коровы, спокойно лежавшей в углу сарая. Он взял его, окунул в жестянку и начал размазывать им колёсную мазь по своим самоходам.
   Корова посмотрела на него умными глазами, как бы в удивлении и недоумении, и Швейк нашёл необходимым принести ей соответствующее извинение.
   — Не сердись, пеструшка, одна твоя сестрица была виновницей того, что я потерял все свои военные заслуги, поэтому разреши, чтобы я воспользовался твоей добросердечностью, раз обстоятельства меня заставляют быть изобретательным, как Робинзон Крузо.
   Когда эшелон уходил, Швейка провожало все семейство старосты и с удивлением смотрело на его набитую вонючей махоркой трубку, из которой шёл облаками удушливый дым. Старостиха сказала:
   — Да это у тебя настоящий самовар.
   Провожали они его до самого поля и там прощались. Староста сочно поцеловал Швейка и, потрясая его руку, взволнованно желал ему счастья в дороге и звал его на обратном пути заехать к ним.
   Швейк, заметив его искреннее волнение и видя, как жена его плачет, так же искренне поцеловал его и вытер свои глаза.
   «Смотри, какие они порядочные люди! А ты, Швейк, вор. Ты такой же преступник, как Кладивко из Виноград, тот, который давал объявление в „Политику“, что он желает жениться, в конце концов не женился и за это попал в тюрьму».
   Староста вытер рукавом рубахи свои глаза и заметил:
   — Да, да, вот что наделала война!
   — А до Киева ещё далеко? — спросил его Швейк на прощанье.
   Староста минуту размышлял.
   — Ну, не далеко… так, вёрст двести будет.
   И Швейк, посмотрев вдаль, мечтательно сказал:
   — Я думаю, что там уж будет море и что там-то уж я встречу этих самых антиподов.

В КИЕВСКОЙ КРЕПОСТИ

   В детстве в хрестоматии мы читали хорошую сказку об одном короле, который разбил и рассеял войска двенадцати вражьих королей, а самих королей забрал в плен и запрягал их в колесницу вместо волов.
   И было так, что один из королей, захваченный в плен и запряжённый вместе с другими в колесницу победителя, непрестанно смотрел на переднее колесо и все выкрикивал: «А колесо все вертится!» Он повторял это так долго, что на него король-победитель обратил внимание и приказал остановить колесницу, чтобы спросить, что означали эти слова.
   Запряжённый король ответил на его вопрос:
   — Колесо вертится, часть обода, которая была вверху, падает вниз, а та, что была внизу, снова подымается вверх. То же, коллега, происходит и с людьми: раньше мы ездили на своих подданных, а теперь, о могущественный король, ты ездишь на нас.
   Королю-победителю так понравилась эта философия, что он посадил пленного рядом с собой в колесницу. Усевшись, король перестал философствовать, увеличив собою груз, который должны были везти уже только одиннадцать королей.
   К чести Швейка необходимо сказать, что он не следовал примеру этого короля и никогда не пользовался временной благоприятной ситуацией — ни тогда, когда они в течение трех недель шли от Брод до Киева, не получая пищи, ни тогда, когда они высовывали языки на пыльной дороге или стучали зубами в промокших шинелях, голодные, как волки; Швейк оставался бравым солдатом или, как его называли русские, хорошим солдатом. Он бесконечно твердил:
   — Все это скоро кончится. За Киевом будет море, а в море всегда можно наловить рыбы.
   Случалось, что они проходили мимо чешских деревень, основанных здесь колонистами, приехавшими в Россию уже очень давно. Кое-где их принимали с большим энтузиазмом, давая им вдоволь пищи, но большей частью попадались деревни, в которых все было закрыто и население которых поглядывало на проходивших гостей с родины только из окна и довольно неприязненно.
   — Вот мерзавцы! — сказал учитель в одной такой деревне. — Голос крови в них совершенно не сказывается.
   — Скряги, как все мужики, — подтвердил вольноопределяющийся, убедившийся, что со Швейком на чужбине не пропадёшь, и все время державшийся около него.
   — Удивительно: мы чехи и они чехи, — и не дадут человеку даже картошки! Вчера вот только я сказал одной старушке, что двенадцать апостолов на Староместской площади с начала войны не ходят, и она мне за это дала кусок творогу. А вот эти даже и не спросят, как у нас там!
   — Они тут — как все равно родственники одного Свободы из Нетеша у Ичина,
   — заговорил Швейк. — Этот Свобода учился в Праге и стал учителем. А потом женился на дочери одной купчихи Цмераловой на Жижкове, где он квартировал. Ну, прожил он с ней двадцать лет, и она ему опротивела. Загрустил он — надоела ему постылая жизнь. Вот, когда наступили летние каникулы, он вспомнил, что хорошо бы поехать посмотреть на родной край: каким он теперь стал? Ну, сел в экспресс и поехал в Ичин, и чем дальше, тем больше умилялся. Он все воображал себе свой родной домик: как он стоит теперь в стороне, а вокруг все цветёт, зеленеет; он представлял себе, как собачка Орех, с которой он ходил в поле за мышами, будет лизать ему ноги, — одним словом, рисовал себе так, как это рассказывается в сказках про блудного сына, возвратившегося домой к отцу. А все люди говорят: «А, да это Франтик Свобода, что стал в Праге большим человеком. Ах, как жаль, что старик Свобода — царствие ему небесное… хороший человек! — не дождался этой радости!»
   Так вот идёт он, значит, в деревню и видит — возле дороги старик Ирава косит ячмень. Господин учитель говорит трогательно по-простонародному: «Бог в помощь!»
   Дедушка Ирава на это ему вежливо отвечает: «Для чего же бы это Бог стал впутываться в мои дела? Оставь ты его в покое, а пойди-ка, бездельник, и сам помоги мне! И так, наверно, все бока пролежал? Зря только проводите время!»
   «Ну, этот человек выжил из ума и сделался злюкой», — подумал про себя Свобода.
   И чтобы его задобрить, он подошёл ближе: «Дедушка, разве ты меня не узнаешь?»
   Тут Ирава бросился на него с косой и закричал: «Пошёл вон, бродяга! Ты, что же, думаешь, я должен знать всех воров? Так их тут много шляется! У старого Моравца украли часы из жилетки, когда он косил и оставил её на меже. Не ты ли это был тут? Иди отсюда, иначе я позову ребят!»
   Учитель подумал, что старик шутит, и, удручённый, пошёл в пивную. Там никого не было. Он заказал пиво, а содержатель пивной его спрашивает: «Вы, наверное, страховой агент? Или продаёте картины?»
   Кабатчику, по фамилии Башня, Свобода признался, что он родом из этой деревни, что теперь он в Праге учителем и приехал посмотреть на родной край. Кабатчик ему: «Отца я вашего помню, он частенько ко мне ходил. Пил он только ром, сжёг внутренности и получил язву желудка. Хотя о мёртвых и не говорят плохо, но прохвост он был порядочный. Он ведь больше жил в суде, чем дома».
   После этих слов пиво для учителя сразу стало горьким, и он направился к своему родному домику. Но на месте бывшего дома стоял огромный домище; перед домом на лавке сидит сестра учителя; увидев брата, она говорит: «Жаль, что мне нечего тебе дать. Хлеб у меня чёрствый, корова не доится… Ты тут останешься или уже сегодня уезжаешь? У нас тебя и положить-то негде. Дом новый и сырой. Детей у тебя нет? Нет? Вот хорошо — больше сбережёшь. Ах, как жалко, что мужа нет дома! Он собирался писать тебе письмо с просьбой прислать шесть сотенных. Ты не мог бы помочь нам купить корову, лошадь и телегу? Ужинать я бы тебе советовала пойти в трактир, дома я готовлю кое-как, ты и есть не станешь. А если ты там задержишься, то переговори и о ночлеге да возьми с собой и мужа; он будет очень доволен и часто будет вспоминать о своём дорогом шурине, как тот угощал его в трактире».