Страница:
— Шевелись, ребята! Ну, вперёд!
— А я думал, что они нам дадут есть, — заметил капрал, обращаясь к Швейку. — Посмотри-ка на эти котлы, какой из них идёт пар!
Глубоко задумавшийся Швейк не ответил. Вдали снова загремели орудия, и Швейк, обводя взглядом ряд котлов, сотрясавшихся под напором пара, процедил сквозь зубы:
— Жрать нечего! А это пускай выпьют сами русские.
Процессия потянулась по полевой дороге, как жалкое стадо скота. Конвойные, славные и добродушные ратники ополчения, как только город исчез из виду, надели на плечи ружья, к которым вместо ремней был привязан шпагат от сахара, наломали у ручья длинных ивовых прутьев и, мирно посмеиваясь, погнали пленных, как стадо гусей.
Их удивляло количество пленных, и, глядя на толпу, они гадали о том, что война скоро кончится и они разойдутся по домам. Одни утверждали, что в Австрии никого уже нет, что русские забрали всех в плен и что эти вот — последние.
Догадки о скором конце войны возбуждали в них прекрасное настроение. Когда кто-нибудь из пленных падал от изнеможения, они понукали его идти сперва уговорами, а когда это не действовало, начинали толкать под ребра ногой или прикладом винтовки.
Особенно много изобретательности и остроумия проявил старый русский фельдфебель, шедший позади всех. Жертвами его шуток главным образом были те из пленных, которые вынуждены были спускать штаны и садиться в стороне. В правой руке он нёс длинный прут, заканчивавшийся тремя веточками. В левой у него был прут покороче, потолще и более упругий; как только пленный снимал штаны, он осторожно подкрадывался сзади и в самый разгар процесса начинал его сечь.
Такой случай произошёл и со Швейком. Едва он уселся, как фельдфебель подскочил и стал бить его по ногам. Швейк терпеливо досидел до конца, затем натянул штаны, одним движением застегнул их, неожиданно подпрыгнул к фельдфебелю, вырвал у него прутья и стал его бить по лицу, по носу, по губам. Затем бросился бежать и скрылся в толпе пленных.
На отчаянный крик фельдфебеля сбежались русские солдаты и отвели его к луже, где и обмыли. Умывшись, он отправился разыскивать виновника, но узнать его никак не мог. Все были одинаково грязны, измучены и небриты.
— Черт возьми, да я и не видел его в лицо, а задницы всем просматривать не буду!
Впереди него бодро и весело шагал бравый солдат Швейк, в то время как другие, подтягивая ремни на бурчащих животах, повесили голову, убедившись, что Россия встречает их скверно. Швейк же шёл и пел:
ТЕРНИСТОЙ ДОРОГОЙ
— А я думал, что они нам дадут есть, — заметил капрал, обращаясь к Швейку. — Посмотри-ка на эти котлы, какой из них идёт пар!
Глубоко задумавшийся Швейк не ответил. Вдали снова загремели орудия, и Швейк, обводя взглядом ряд котлов, сотрясавшихся под напором пара, процедил сквозь зубы:
— Жрать нечего! А это пускай выпьют сами русские.
Процессия потянулась по полевой дороге, как жалкое стадо скота. Конвойные, славные и добродушные ратники ополчения, как только город исчез из виду, надели на плечи ружья, к которым вместо ремней был привязан шпагат от сахара, наломали у ручья длинных ивовых прутьев и, мирно посмеиваясь, погнали пленных, как стадо гусей.
Их удивляло количество пленных, и, глядя на толпу, они гадали о том, что война скоро кончится и они разойдутся по домам. Одни утверждали, что в Австрии никого уже нет, что русские забрали всех в плен и что эти вот — последние.
Догадки о скором конце войны возбуждали в них прекрасное настроение. Когда кто-нибудь из пленных падал от изнеможения, они понукали его идти сперва уговорами, а когда это не действовало, начинали толкать под ребра ногой или прикладом винтовки.
Особенно много изобретательности и остроумия проявил старый русский фельдфебель, шедший позади всех. Жертвами его шуток главным образом были те из пленных, которые вынуждены были спускать штаны и садиться в стороне. В правой руке он нёс длинный прут, заканчивавшийся тремя веточками. В левой у него был прут покороче, потолще и более упругий; как только пленный снимал штаны, он осторожно подкрадывался сзади и в самый разгар процесса начинал его сечь.
Такой случай произошёл и со Швейком. Едва он уселся, как фельдфебель подскочил и стал бить его по ногам. Швейк терпеливо досидел до конца, затем натянул штаны, одним движением застегнул их, неожиданно подпрыгнул к фельдфебелю, вырвал у него прутья и стал его бить по лицу, по носу, по губам. Затем бросился бежать и скрылся в толпе пленных.
На отчаянный крик фельдфебеля сбежались русские солдаты и отвели его к луже, где и обмыли. Умывшись, он отправился разыскивать виновника, но узнать его никак не мог. Все были одинаково грязны, измучены и небриты.
— Черт возьми, да я и не видел его в лицо, а задницы всем просматривать не буду!
Впереди него бодро и весело шагал бравый солдат Швейк, в то время как другие, подтягивая ремни на бурчащих животах, повесили голову, убедившись, что Россия встречает их скверно. Швейк же шёл и пел:
Это была старая солдатская песня, распевавшаяся в австрийской армии. В ней чешские слова перемешивались с немецкими для того, чтобы укрепить знания солдата в немецком языке.
В пивной случилась драка…
ТЕРНИСТОЙ ДОРОГОЙ
Следующий этапный пункт находился в Заславе; там их ожидал новый транспорт солдат, которые должны были сопровождать пленных дальше. Провианта не было, хлеба не давали. Принимая пленных от командира шумского этапа, их снова считали два часа и затем, несмотря на то что полил мелкий, колючий, холодный дождь, погнали дальше. Они шли всю ночь без отдыха, мокрые и озябшие, и приходили в отчаяние от голода. Утром они остановились возле большой деревни, из которой крестьяне вынесли несколько караваев и обменяли их на бельё, плащи и ботинки; причём дело доходило до жестокой ругани и драки. Затем все пошли через деревню.
У каждой избы стоял русский крестьянин в изорванной одежде и зорко следил за тем, чтобы пленные ничего не украли. А те бегали от колодца к колодцу, наливали воду в бутылки, для того чтобы вылить её у следующего колодца и драться у ведра из-за новой воды. И никто не понимал, для чего это делается.
На дороге попалась крестьянка, нёсшая в руках каравай хлеба. Каравай у неё моментально вырвали, крестьянку повалили и истоптали; ударами прикладов солдаты едва остановили и разогнали дикую толпу.
Эта толпа начинала сходить с ума от голода. Через улицу прошла девушка, нёсшая что-то завёрнутое в большой платок. Пленные бросились на нёс, вырвали свёрток из её рук и вернули его только тогда, когда она отчаянно стала кричать о помощи, а из свёртка показалось плачущее лицо новорождённого.
В этой массе, подхлёстываемой пустыми желудками, спокойно шагал Швейк и, важно переступая с ноги на ногу, рассказывал капралу:
— Меня интересует, когда люди начнут жрать друг друга. Мы бросим жребий. Но сперва необходимо, чтобы этот жребий пал на толстого и большого. Я, приятель, как-то читал одно путешествие, там описывалось, как немцы где-то в Австралии заняли остров, на котором жили людоеды, и водрузили на нем немецкий флаг. Солдаты ничего не могли сделать с туземцами, и тогда правительство обратилось к папе, чтобы он послал миссионеров для обработки этих людоедов. Папа послал очень хороших проповедников, и в результате людоеды вместе с немецким флагом приняли крест. Но время от времени все-таки какой-нибудь солдат или миссионер исчезал бесследно. После того как немецкое правительство прогосподствовало там три года, с острова в Берлин приехала делегация к Вильгельму, чтобы изъявить свои верноподданнические чувства и просить, чтобы он послал туда побольше миссионеров. Вильгельм страшно обрадовался и спросил, все ли его австралийские подданные желают креститься. И начальник делегации ответил ему: «Ваше величество, дело не в этом. Дело все в том, что у тех, чёрных, мясо мягче и сочнее, чем у голубых. Чёрный быстро изжаривается, и мясо из него получается, как торт, да, кроме того, в костях у него много мозгу; а голубые, хоть ты их целый день верти на вертеле, все равно твёрдые, как подошва, и мой народ их недолюбливает. Так я надеюсь, ваше величество, что вы исполните мою просьбу».
В ответ на это капрал, шедший со сложенными на животе руками, уныло и неохотно сказал:
— Да, да, с голоду сделаешь все что угодно. С голоду или спьяну. Я в Верхней Лабе на работе жил с тремя молодцами у одной глухой бабы. Один раз в воскресенье мы до обеда работали, а после работы все четверо умылись в тазу в одной воде; вымыли руки, лицо и ноги и пошли на музыку; каждый из нас напился так, что мы пришли ночью разбухшие, как каштановая почка в апреле. Наша комната была во втором этаже. Баба ждала нас, впустила, заперла дверь и пошла спать к себе вниз. Мы легли, уснули и вдруг ночью просыпаемся от жажды. Я встаю и смотрю, а уж один из приятелей сидит у окна, лижет росу на стёклах и причитает: «Черт возьми, я сдохну без воды!» Мы стучим в двери, а баба глухая как пень и не обращает внимания. Тогда мы разбудили остальных приятелей и говорим: «В этом пиве, наверное, был перец или горчица: во рту так и полыхает!» Друзья тоже говорят «Умрём без воды!»
И вот я заметил, что наша баба после нас не прибрала и в тазу осталась та грязь, которую мы с себя смыли; я немного попробовал её, чтобы прополоснуть горло, а приятели увидели и сделали то же. И так мы эту грязь до утра выпили всю.
— А каким вы мылом умывались? Обыкновенным или душистым? — спросил Швейк.
— Обыкновенным, — печальным голосом ответил капрал.
— Ну, тогда пить можно, — подтвердил Швейк. — Но от душистого мыла могут быть разные гадости. В Ратаях в одной гостинице спали скауты; рано утром на дворе все они умылись душистым мылом в корыте, где у хозяина была приготовлена вода для лошадей. Так как вода туда возилась из реки высоко на гору, а воды у него больше не было, он не мог напоить лошадей; он так разозлился, что одного скаута утопил в корыте, другого ударил кругом колбасы и выбил ему глаз, за что его и арестовали.
— А колбаса была пражская или венгерская? — оживлённо спросил капрал, но, не дождавшись ответа, добавил: — Кусок венгерской мне был бы приятнее. Но можно было бы съесть и пражскую.
И он так надавил себе пуп, что у него забурчало в желудке.
Колонна растягивалась. Пленные присаживались, ложились, стонали, протягивали ноги. Их ряды растянулись так, что не было видно конца, а в полдень некоторые стали падать от переутомления.
Русский фельдфебель, командовавший эшелоном, в отчаянии ломал руки, когда увидел, что даже удары не помогают; затем он показал в сторону, куда садилось солнце, выбравшееся из-за туч, и приказал:
— Соберите их всех туда, пусть они выспятся и отдохнут. Черт знает, что начальство думает с ними делать! Ей-Богу, они у меня подохнут с голоду!
В стороне от дороги австрийцы падали как мёртвые, и моментально засыпали, в то время как русские солдаты, опираясь о винтовки, стояли возле них, как овчарки возле стада овец, и причитали:
— Вот она, война, чего наделала! Война убивает бедных людей голодом. Беда нашему брату в этой войне, беда! Наш человек, австриец, германец — все равно; сдохнешь, как собака!
Затем они отправились в деревню, принесли немного хлеба и пару булок, которые не давали иначе, как только в обмен за перстень или часы.
Капрал, за которым шёл Швейк, переживал большую внутреннюю борьбу, когда русский солдат предложил ему половину хлеба, показывая на его руку; затем он решился, снял с пальца золотое обручальное кольцо и, отдавая его солдату, добавил, словно извиняясь сам перед собой:
— Прости меня за это, Бетушка! Я не могу иначе. Ведь не умирать же человеку с голоду из-за обручального кольца.
Бравый солдат Швейк, выспавшись, стал искать вшей; на это не нужно было особых усилий, так как пригревшее солнце выманило их наружу.
Они ползали у него по плечам, по рукавам, залезали в карманы, падали у него с шапки на штаны; через некоторое время руки Швейка были все в крови. Это была благодарная работа, нашедшая много последователей. Каждый, кто просыпался, снимал рубашку и давил ногтями бело-серое насекомое.
К вечеру по дороге ехал автомобиль с офицерами. Они заметили в стороне от дороги эшелон пленных, подъехали к нему и спросили коменданта. Из автомобиля вышел генерал, к которому быстро подбежал фельдфебель.
— Куда ты их ведёшь?
— На этапный пункт в Полонное. Там я их должен сдать, ваше превосходительство. Да они не дойдут, два дня они уже не получали еды, — сказал, трясясь от страха, фельдфебель.
— Ты из Заслава? — спросил его генерал. — Почему же они не получили хлеба у вас?
— Не могу знать, ваше превосходительство! К нам их пригнали из Шумска, там их тоже не накормили.
— До Полонного ещё далеко? — обратился генерал к адъютанту.
— Шестьдесят вёрст, — беря под козырёк, ответил адъютант.
Генерал сморщил лоб, минуту раздумывал, а затем, обращаясь к фельдфебелю, сказал твёрдо:
— Отведи их в ближайшую деревню, пусть они там выспятся, пусть что-либо раздобудут у жителей, а вот это завтра отдашь начальнику в Полонном.
Адъютант что-то написал на листке, генерал подписал, отдал фельдфебелю, и автомобиль тронулся. Швейк все это истолковал так, что генералу не понравились военнопленные; он подошёл к фельдфебелю и сказал:
— Осмелюсь спросить: это, наверное, хороший генерал? У нас тоже такой был
— Радецкий. Хотя он был и фельдмаршал, но человек хороший.
А тем временем, когда Швейк говорил с фельдфебелем, генерал обратился к своему адъютанту:
— Черт знает что такое, что у нас за порядок! Каждый пункт подаёт интендантству огромные счета за питание военнопленных, а они, бедняги, умирают с голоду. Мы издали манифест, мы призвали их сдаваться добровольно, а у нас их обворовывают. Одним словом, ужас!
Адъютант ответил:
— Так точно, ваше превосходительство!
Пленные, выбиваясь из сил, добрались до деревни. Но оказалось, что она объедена русскими солдатами, проходившими на фронт. Запасы населения уже давно исчерпались благодаря проходившим здесь бесконечным эшелонам военнопленных. Крестьяне и крестьянки неприязненно и враждебно смотрели на серо-голубые пятна, приближавшиеся в сумерках к их сараям.
Все попряталось. Крестьянка, у которой Швейк попытался выпросить пару картошек, сказала ему:
— Нету, нет ничего! — и ушла, хлопнув дверью, а Швейк сиротливо остался на крыльце хаты.
Он сел на ступеньку и пытался определить степень голода, который сжимал его, как в клещах, но не мог найти подходящего выражения. В брюхе у него что-то грызло, бурчало, грохотало, ржало, дёргалось, булькало. Все это Швейк выразил следующими словами:
— Дурацкое положение жить с пустой кишкой. Таких лёгких снов, какие у меня будут сегодня, не видал я уже давно.
В вечерней тишине был слышен скрип дверей. Швейк стал прислушиваться.
Из избы вышла крестьянка, неся в руках большой чугун. Она что-то вылила из него в корыто у небольшого хлева, стоящего недалеко от амбара, открыла дверки, из которых вылезла огромная свинья, и ушла в хату.
Из корыта к носу Швейка донёсся запах муки. Он приподнялся, а затем опустился и тихонько на четвереньках пополз к свинье, которая ожесточённо и с аппетитом чавкала, погружая нос в корыто.
Швейк запустил руку в корыто. Свинья захрюкала. Швейк выловил несколько бобов и одну картошку, запихал их в рот и, погружая снова руку в корыто, обратился к свинье со следующей речью:
— Но, но, будь посолиднее. Ты свинья и поэтому не можешь быть такой завистливой и недоброжелательной, как человек. Я не думаю, чтобы ты, коллега, относилась безразлично к голодной смерти пленного австрийского солдата. Как только выкормят, тебя убьют, но до этого времени у тебя будет много хороших переживаний. А нас даже и убивают-то голодных. Увы, от нашей смерти нет никакой пользы!
Свинья спокойно ела, не обращая внимания на Швейка, а он, погрузив пятерню одной руки в корыто, другой обнимал свинью за шею, почёсывая её под подбородком, и шептал ей:
— Бобы и картошка и немного молока — ведь это же прекрасная пища! Вот в одно прекрасное время ваш король, какой-нибудь кабан, объявит войну между свиньями, и тебя пошлют на фронт, — вот тогда ты узнаешь, что значит злые времена. Ну, конечно, это произойдёт не сразу; не сразу все свиньи одной деревни вдруг поглупеют и пойдут войной на свиней другой деревни. Хорошо, что ни у одной свиньи нет своего отечества и она не должна его защищать в трудные времена.
Свинья, как бы в знак согласия, захрюкала и отошла в сторону от корыта. Швейк собрал остатки помоев кружкой, выпил их и, почёсывая снова свинью, проговорил вместо благодарности:
— Собственно, я тебя должен был бы позвать на завтрак, но ты знаешь, в каком я положении! Остаётся мне просто поблагодарить тебя, сестрица свинья!
Свинья снова захрюкала и ушла в свой хлев. Не успел Швейк отойти, как из избы вновь вышла крестьянка и, осмотрев корыто, подошла к окну и радостно воскликнула:
— Трофим Иванович, поди сюда, посмотри, свинья выздоровела! Все дочиста съела в корыте. Посмотри, посмотри: как будто вылизала!
Из дверей, тяжело охая, вышел старый мужик и осмотрел корыто. Затем он залез к свинье в хлев, и было слышно, как он говорил крестьянке:
— Слава Богу, она уже ест, жар у ней прошёл и уши не такие горячие, как вчера!
Крестьянка перекрестилась, поклонилась кому-то неизвестному и успокоенно вздохнула:
— Слава тебе, господи!
Они закрыли двери и ушли спать. В риге на охапке соломы, в которой уже шевелилась вошь, устраивал себе постель бравый солдат Швейк, подстелив под себя блузу и подложив ранец под голову.
«Ну вот, видите, какую я принёс им радость и господу Богу сделал удовольствие. Они, люди-то, прославляют Бога даже за то, что у них ест свинья. А это съел я, брат свинье по войне. А может быть, эта свинья действительно сестрица моя по войне?»
Рассуждая так, Швейк быстро заснул. Он видел во сне, будто он на банкете среди чисто вымытых, одетых во фраки с белыми манишками и крестами на груди свиней, самая большая свинья произносит тост в честь всех царей, ведущих войну. Свою речь свинья закончила так:
— Раньше люди нас жрали, а теперь жрут вместе с нами! Война, друзья, приближает нас к людям, к равенству, согласию и братству с ними.
Утром рано все проснулись без будильника, так как всех выгнал голод. Пленные вылезали, как жуки из щелей, и разбегались по деревне, как тараканы по кухне, разыскивая хоть какой-нибудь провиант. Возле деревни лежало озеро; в нем они ловили лягушек и бросали их в котелки с горячей водой, под которыми дымился костёр из сухого камыша, и при этом подшучивали:
— Есть можно… Собственно, с самой весны лягушки у нас считаются лакомством, и едят их только те, кому надоели гуси и куры.
Кое-кто, с желудками послабее, не желая обрекать на голодовку живущих в России аистов, и так страдающих из-за недостатка лягушек худосочием, варил в котелках листья малины и зеленые яблоки, а один венгр попробовал даже сварить два патронташа, утверждая, что они сделаны из свиной кожи и что из них должен выйти хороший студень.
Те, кто не гнался за горячим завтраком, вынуждены были стать вегетарианцами: они грызли чесночные стебли и зелёный лук, который рвали возле изгородей, жевали щавель и растирали на камнях лебеду. Затем один учитель объявил, что питательнее всего жгучая крапива, на что какой-то вольноопределяющийся заметил:
— Да, она хороша, особенно с жареной телятиной. Только её нужно мелко порубить. Так делала моя маменька. Эх, ребята, что это было за время, когда она в воскресенье подавала на стол два кило жареной телятины, и притом с молодой картошкой…
Его поэтическое воображение не знало границ в передаче этой идиллии, и после каждого его слова у пленных, жевавших лебеду, текли слюни. Один из них встал, подскочил к восторженному вольноопределяющемуся и со словами: «Больше не могу терпеть!» — бросил его в озеро, а другие бросили туда и учителя.
Когда на площади появились крестьянки, осматривавшие у военнопленных пригодные для покупки предметы, военнопленные стали продавать запасное бельё и разный оставшийся хлам. Некоторые, особенно страдавшие от голода, продавали и рубашку с себя, тут же снимали её и отдавали крестьянкам за кусок хлеба.
Когда его съедали, а ощущение голода не проходило, они снимали и штаны, оставаясь перед женщинами в одних кальсонах:
— Кальсоны хорошие! Купишь, баба? Дашь за них хлеба?
И едва показывалась крестьянка с хлебом, они снимали перед нею кальсоны, брали каравай, а женщина тем временем с отвращением осматривала купленное бельё, задерживаясь взглядом на дырах; военнопленные её уговаривали:
— Ну, это ты все залатаешь, вшей из них выпаришь. И так ты шкуру с меня сняла.
Решимость и желание продавать росли. Кто-то уже продал за каравай свою шинель, другой вёл переговоры о мене ботинок, утверждая, что по равнинам и пескам России лучше всего ходить босиком. Но прежде чем сделка была заключена, появились русские солдаты и с криком: «Нельзя так, нельзя!» — стали разгонять пленных и баб.
Из риги вылез и Швейк. Он разогрел спрятанные им остатки, добросовестно дал половину капралу, который в свою очередь поделился с ним едой, купленной за обручальное кольцо, и пришёл на площадь, где уже солдаты собирали пленных в одно место.
— Ну, поскорее, поскорей, ребята! В Полонном будет обед.
И все тронулись в путь, в рай, где щи были высшим блаженством, как гурия в раю Магомета, а когда солдаты пообещали, что там будет мясо, хлеб, чай и сахар, самые голодные побежали вперёд, уподобляясь верблюдам в Сахаре, почуявшим оазис.
Русские солдаты быстро узнали чудодейственную силу этих слов и лечили ими все. Когда начали проявляться последствия злоупотребления крапивой, лебедой и зелёными яблоками и военнопленные стали отставать, кряхтя и стеная от жесточайшей боли, то ни слова, ни побои уже не помогали: солдаты останавливались возле каждого и старались вдохновить его такими словами:
— Ну, пошёл, пошёл! До Попонного недалеко. Там будет хлеба по три фунта, а мяса по фунту. Там начальство хорошее, и каша там будет! Ну, земляк, пошёл, пошёл! Там и доктор будет!
В полдень дошли до Полонного, где пленных ожидали новые солдаты. Они разделили транспорт на несколько частей и каждую часть увели в сады, где были кухни.
От одной к другой ходил высокий офицер и приказывал выдавать пленным обед и хлеб. Письмо, которое передал фельдфебель, делало чудеса, и Швейк, увидя, что из огромной кучи отсчитывают громадные, похожие на кирпичи хлебы, успокоительно заворчал:
— Правильный человек! Наверное, он сделал им хороший нагоняй.
Затем пришёл взводный командир и построил пленных по десяти. За ним русский солдат вывел по одному из каждого десятка, дал каждому по большой железной миске, ржавой и грязной, и на спине каждого написал мелом: «1», «2», «З», «4» и т. д. Он приказал пленным помнить свой номер и отвёл их под крыши, где повара уже мешали ковшами щи в огромных котлах.
Итак, Швейк, у которого на спине была написана тройка, передал своему десятку щи, между тем как капрал делил на десять частей хлеб и куски мяса.
Все окружили миску, и вокруг было слышно только чавканье и стук ложек о зубы. Щи были страшно горячие, но никто не предлагал их остудить, и никто на них не дул.
Щи моментально исчезли, от мяса осталось одно воспоминание, от хлеба — ни одной крошки. Пленные сидели на земле, усталые, с блаженным выражением на грязных лицах, и ждали, что будет дальше. Сахара, казалось, уже была пройдена, и они надеялись, что останутся под пальмами.
Среди них проходили русские солдаты, возвращавшиеся с обеда; они несли в руках маленькие котелки, пускались в разговоры с пленными, а затем высыпали остатки еды им на ладони, улыбаясь широко и добродушно:
— Во, пан, бери! Кушай, кушай на здоровье! С одним из таких врагов своего императора Швейк разговорился о том, какое в Австрии солнце и сколько там земли приходится на человека. Они оба не понимали друг друга и были оба рады, когда солдат предложил Швейку, чтобы тот подержал ладони, на которые он высыпал содержимое своего котелка, и затем ушёл.
«Фуй, фуй, фуй!..» — засвистел Швейк, перебрасывая с руки на руку полученный подарок, который залил ему руки. Это была какая-то смесь из маленьких, круглых, жёлтых зёрен, между которыми выглядывали шкварки.
— Опять какая-нибудь гадость, — сказал Швейк капралу, также с интересом наблюдавшему за ним. — Как бы опять не отравиться. Что с этим делать? Курить, есть, варить?
— Черт возьми! — воскликнул восторженно учитель, которого выкупали утром в озере. — Да ведь у нас этим кормят кур. Господа, да ведь это же просо! Это у них сладкое на обед подаётся.
Кто-то из рядом стоявшей десятки, получивший также в подарок пшённую кашу, закричал: «Тю-тю-тю-тю!» — будто сзывал кур, а Швейк на это громко закукарекал.
Но вскоре пришёл офицер и отдал распоряжение отвести пленных в риги. Затем он крикнул:
— Вот отдыхайте! Высыпайтесь до самого утра. Вечером их снова отвели на кухню, где они кроме супа получили ещё по три куска сахару. Бравый солдат Швейк в этот день засыпал с блаженным ощущением и сам про себя пел песню:
— Один раз, приятели, иду это я утром с миской за похлёбкой. Съели мы её, иду я второй раз, потому что жрать хотелось, а повар меня отталкивает и прогоняет. Но я идти не хочу, а он меня — раз! — по голове половником. А тут как раз приходит фельдфебель, такой бородатый, и говорит: «Дай ему! Ведь он наш, православный». Я это сразу раскусил, хотя и плохо говорю по-русски. Повар мне налил похлёбки и дал ещё киселя. Затем я пошёл к другому котлу, где варили кашу для русских солдат, подставляю котелок и говорю повару: «Знаешь, я человек православный». Он берет полный половник каши и накладывает мне полный котелок. Иду я к солдатам, показываю на хлеб и говорю: «Я человек православный». Они мне набивают карманы хлебом. А потом я увидал одного молодого солдата, который всем раздаёт папиросы. Пробираюсь я к нему и кричу: «Дай мне одну, я человек православный!» Он на меня посмотрел и говорит, скривив рот: «Не глупи, у тебя кишка тонка. Какой ты православный, если ты из Вршовиц?!» Господа, этот русский солдат говорил так хорошо по-русски, что я понимал каждое его слово, а он меня — тоже. Я ему говорю: «Я вовсе не из Вршовиц, из самой Праги». А он отвечает: «Ты, старый осел, ведь бывал у водопровода на Стрелке? Не правда ли?» Оно, ребята, русский-то язык, если говорит интеллигентный человек, такой чистый, что я сейчас же вспомнил господина Клофача; он всегда говорил, что чешский интеллигент с русским интеллигентом всегда могут договориться, и удивительно, как они все о нас знают! Этот солдат знал, в какой пивной продаётся у нас поповицкое пиво, а в какой — смиховское.
Он мне даёт две папиросы и говорит: «Вот тебе, раб Вены, Берлина и Рима!» А я протестую: «Я не раб, я солдат своего престарелого монарха и буду воевать за него до самой смерти».
А он смеётся и говорит: «Да ты набитый идиот, у тебя голова, наверно, набита вместо мозгов ржаным хлебом. Ты тут, голубчик, особенно не ерепенься, а то получишь по зубам. У тебя кишка тонка, ты сейчас в России, особенно-то на нас не наскакивай!»
И опять сказал это так ловко, как все равно по-чешски! Прямо-таки я понимал все до слова! Он даже мне сказал, что я получу по зубам. Прямо удивительно!
Я говорю этому солдату: не встречались ли мы с ним в Праге на сокольском слёте, когда там была депутация из России? А он опять смеётся и говорит: «В Праге не в Праге, а когда ты шёл с Вышеграда на Смихов, я в это время шёл с Малой Страны по Карлову мосту».
У каждой избы стоял русский крестьянин в изорванной одежде и зорко следил за тем, чтобы пленные ничего не украли. А те бегали от колодца к колодцу, наливали воду в бутылки, для того чтобы вылить её у следующего колодца и драться у ведра из-за новой воды. И никто не понимал, для чего это делается.
На дороге попалась крестьянка, нёсшая в руках каравай хлеба. Каравай у неё моментально вырвали, крестьянку повалили и истоптали; ударами прикладов солдаты едва остановили и разогнали дикую толпу.
Эта толпа начинала сходить с ума от голода. Через улицу прошла девушка, нёсшая что-то завёрнутое в большой платок. Пленные бросились на нёс, вырвали свёрток из её рук и вернули его только тогда, когда она отчаянно стала кричать о помощи, а из свёртка показалось плачущее лицо новорождённого.
В этой массе, подхлёстываемой пустыми желудками, спокойно шагал Швейк и, важно переступая с ноги на ногу, рассказывал капралу:
— Меня интересует, когда люди начнут жрать друг друга. Мы бросим жребий. Но сперва необходимо, чтобы этот жребий пал на толстого и большого. Я, приятель, как-то читал одно путешествие, там описывалось, как немцы где-то в Австралии заняли остров, на котором жили людоеды, и водрузили на нем немецкий флаг. Солдаты ничего не могли сделать с туземцами, и тогда правительство обратилось к папе, чтобы он послал миссионеров для обработки этих людоедов. Папа послал очень хороших проповедников, и в результате людоеды вместе с немецким флагом приняли крест. Но время от времени все-таки какой-нибудь солдат или миссионер исчезал бесследно. После того как немецкое правительство прогосподствовало там три года, с острова в Берлин приехала делегация к Вильгельму, чтобы изъявить свои верноподданнические чувства и просить, чтобы он послал туда побольше миссионеров. Вильгельм страшно обрадовался и спросил, все ли его австралийские подданные желают креститься. И начальник делегации ответил ему: «Ваше величество, дело не в этом. Дело все в том, что у тех, чёрных, мясо мягче и сочнее, чем у голубых. Чёрный быстро изжаривается, и мясо из него получается, как торт, да, кроме того, в костях у него много мозгу; а голубые, хоть ты их целый день верти на вертеле, все равно твёрдые, как подошва, и мой народ их недолюбливает. Так я надеюсь, ваше величество, что вы исполните мою просьбу».
В ответ на это капрал, шедший со сложенными на животе руками, уныло и неохотно сказал:
— Да, да, с голоду сделаешь все что угодно. С голоду или спьяну. Я в Верхней Лабе на работе жил с тремя молодцами у одной глухой бабы. Один раз в воскресенье мы до обеда работали, а после работы все четверо умылись в тазу в одной воде; вымыли руки, лицо и ноги и пошли на музыку; каждый из нас напился так, что мы пришли ночью разбухшие, как каштановая почка в апреле. Наша комната была во втором этаже. Баба ждала нас, впустила, заперла дверь и пошла спать к себе вниз. Мы легли, уснули и вдруг ночью просыпаемся от жажды. Я встаю и смотрю, а уж один из приятелей сидит у окна, лижет росу на стёклах и причитает: «Черт возьми, я сдохну без воды!» Мы стучим в двери, а баба глухая как пень и не обращает внимания. Тогда мы разбудили остальных приятелей и говорим: «В этом пиве, наверное, был перец или горчица: во рту так и полыхает!» Друзья тоже говорят «Умрём без воды!»
И вот я заметил, что наша баба после нас не прибрала и в тазу осталась та грязь, которую мы с себя смыли; я немного попробовал её, чтобы прополоснуть горло, а приятели увидели и сделали то же. И так мы эту грязь до утра выпили всю.
— А каким вы мылом умывались? Обыкновенным или душистым? — спросил Швейк.
— Обыкновенным, — печальным голосом ответил капрал.
— Ну, тогда пить можно, — подтвердил Швейк. — Но от душистого мыла могут быть разные гадости. В Ратаях в одной гостинице спали скауты; рано утром на дворе все они умылись душистым мылом в корыте, где у хозяина была приготовлена вода для лошадей. Так как вода туда возилась из реки высоко на гору, а воды у него больше не было, он не мог напоить лошадей; он так разозлился, что одного скаута утопил в корыте, другого ударил кругом колбасы и выбил ему глаз, за что его и арестовали.
— А колбаса была пражская или венгерская? — оживлённо спросил капрал, но, не дождавшись ответа, добавил: — Кусок венгерской мне был бы приятнее. Но можно было бы съесть и пражскую.
И он так надавил себе пуп, что у него забурчало в желудке.
Колонна растягивалась. Пленные присаживались, ложились, стонали, протягивали ноги. Их ряды растянулись так, что не было видно конца, а в полдень некоторые стали падать от переутомления.
Русский фельдфебель, командовавший эшелоном, в отчаянии ломал руки, когда увидел, что даже удары не помогают; затем он показал в сторону, куда садилось солнце, выбравшееся из-за туч, и приказал:
— Соберите их всех туда, пусть они выспятся и отдохнут. Черт знает, что начальство думает с ними делать! Ей-Богу, они у меня подохнут с голоду!
В стороне от дороги австрийцы падали как мёртвые, и моментально засыпали, в то время как русские солдаты, опираясь о винтовки, стояли возле них, как овчарки возле стада овец, и причитали:
— Вот она, война, чего наделала! Война убивает бедных людей голодом. Беда нашему брату в этой войне, беда! Наш человек, австриец, германец — все равно; сдохнешь, как собака!
Затем они отправились в деревню, принесли немного хлеба и пару булок, которые не давали иначе, как только в обмен за перстень или часы.
Капрал, за которым шёл Швейк, переживал большую внутреннюю борьбу, когда русский солдат предложил ему половину хлеба, показывая на его руку; затем он решился, снял с пальца золотое обручальное кольцо и, отдавая его солдату, добавил, словно извиняясь сам перед собой:
— Прости меня за это, Бетушка! Я не могу иначе. Ведь не умирать же человеку с голоду из-за обручального кольца.
Бравый солдат Швейк, выспавшись, стал искать вшей; на это не нужно было особых усилий, так как пригревшее солнце выманило их наружу.
Они ползали у него по плечам, по рукавам, залезали в карманы, падали у него с шапки на штаны; через некоторое время руки Швейка были все в крови. Это была благодарная работа, нашедшая много последователей. Каждый, кто просыпался, снимал рубашку и давил ногтями бело-серое насекомое.
К вечеру по дороге ехал автомобиль с офицерами. Они заметили в стороне от дороги эшелон пленных, подъехали к нему и спросили коменданта. Из автомобиля вышел генерал, к которому быстро подбежал фельдфебель.
— Куда ты их ведёшь?
— На этапный пункт в Полонное. Там я их должен сдать, ваше превосходительство. Да они не дойдут, два дня они уже не получали еды, — сказал, трясясь от страха, фельдфебель.
— Ты из Заслава? — спросил его генерал. — Почему же они не получили хлеба у вас?
— Не могу знать, ваше превосходительство! К нам их пригнали из Шумска, там их тоже не накормили.
— До Полонного ещё далеко? — обратился генерал к адъютанту.
— Шестьдесят вёрст, — беря под козырёк, ответил адъютант.
Генерал сморщил лоб, минуту раздумывал, а затем, обращаясь к фельдфебелю, сказал твёрдо:
— Отведи их в ближайшую деревню, пусть они там выспятся, пусть что-либо раздобудут у жителей, а вот это завтра отдашь начальнику в Полонном.
Адъютант что-то написал на листке, генерал подписал, отдал фельдфебелю, и автомобиль тронулся. Швейк все это истолковал так, что генералу не понравились военнопленные; он подошёл к фельдфебелю и сказал:
— Осмелюсь спросить: это, наверное, хороший генерал? У нас тоже такой был
— Радецкий. Хотя он был и фельдмаршал, но человек хороший.
А тем временем, когда Швейк говорил с фельдфебелем, генерал обратился к своему адъютанту:
— Черт знает что такое, что у нас за порядок! Каждый пункт подаёт интендантству огромные счета за питание военнопленных, а они, бедняги, умирают с голоду. Мы издали манифест, мы призвали их сдаваться добровольно, а у нас их обворовывают. Одним словом, ужас!
Адъютант ответил:
— Так точно, ваше превосходительство!
Пленные, выбиваясь из сил, добрались до деревни. Но оказалось, что она объедена русскими солдатами, проходившими на фронт. Запасы населения уже давно исчерпались благодаря проходившим здесь бесконечным эшелонам военнопленных. Крестьяне и крестьянки неприязненно и враждебно смотрели на серо-голубые пятна, приближавшиеся в сумерках к их сараям.
Все попряталось. Крестьянка, у которой Швейк попытался выпросить пару картошек, сказала ему:
— Нету, нет ничего! — и ушла, хлопнув дверью, а Швейк сиротливо остался на крыльце хаты.
Он сел на ступеньку и пытался определить степень голода, который сжимал его, как в клещах, но не мог найти подходящего выражения. В брюхе у него что-то грызло, бурчало, грохотало, ржало, дёргалось, булькало. Все это Швейк выразил следующими словами:
— Дурацкое положение жить с пустой кишкой. Таких лёгких снов, какие у меня будут сегодня, не видал я уже давно.
В вечерней тишине был слышен скрип дверей. Швейк стал прислушиваться.
Из избы вышла крестьянка, неся в руках большой чугун. Она что-то вылила из него в корыто у небольшого хлева, стоящего недалеко от амбара, открыла дверки, из которых вылезла огромная свинья, и ушла в хату.
Из корыта к носу Швейка донёсся запах муки. Он приподнялся, а затем опустился и тихонько на четвереньках пополз к свинье, которая ожесточённо и с аппетитом чавкала, погружая нос в корыто.
Швейк запустил руку в корыто. Свинья захрюкала. Швейк выловил несколько бобов и одну картошку, запихал их в рот и, погружая снова руку в корыто, обратился к свинье со следующей речью:
— Но, но, будь посолиднее. Ты свинья и поэтому не можешь быть такой завистливой и недоброжелательной, как человек. Я не думаю, чтобы ты, коллега, относилась безразлично к голодной смерти пленного австрийского солдата. Как только выкормят, тебя убьют, но до этого времени у тебя будет много хороших переживаний. А нас даже и убивают-то голодных. Увы, от нашей смерти нет никакой пользы!
Свинья спокойно ела, не обращая внимания на Швейка, а он, погрузив пятерню одной руки в корыто, другой обнимал свинью за шею, почёсывая её под подбородком, и шептал ей:
— Бобы и картошка и немного молока — ведь это же прекрасная пища! Вот в одно прекрасное время ваш король, какой-нибудь кабан, объявит войну между свиньями, и тебя пошлют на фронт, — вот тогда ты узнаешь, что значит злые времена. Ну, конечно, это произойдёт не сразу; не сразу все свиньи одной деревни вдруг поглупеют и пойдут войной на свиней другой деревни. Хорошо, что ни у одной свиньи нет своего отечества и она не должна его защищать в трудные времена.
Свинья, как бы в знак согласия, захрюкала и отошла в сторону от корыта. Швейк собрал остатки помоев кружкой, выпил их и, почёсывая снова свинью, проговорил вместо благодарности:
— Собственно, я тебя должен был бы позвать на завтрак, но ты знаешь, в каком я положении! Остаётся мне просто поблагодарить тебя, сестрица свинья!
Свинья снова захрюкала и ушла в свой хлев. Не успел Швейк отойти, как из избы вновь вышла крестьянка и, осмотрев корыто, подошла к окну и радостно воскликнула:
— Трофим Иванович, поди сюда, посмотри, свинья выздоровела! Все дочиста съела в корыте. Посмотри, посмотри: как будто вылизала!
Из дверей, тяжело охая, вышел старый мужик и осмотрел корыто. Затем он залез к свинье в хлев, и было слышно, как он говорил крестьянке:
— Слава Богу, она уже ест, жар у ней прошёл и уши не такие горячие, как вчера!
Крестьянка перекрестилась, поклонилась кому-то неизвестному и успокоенно вздохнула:
— Слава тебе, господи!
Они закрыли двери и ушли спать. В риге на охапке соломы, в которой уже шевелилась вошь, устраивал себе постель бравый солдат Швейк, подстелив под себя блузу и подложив ранец под голову.
«Ну вот, видите, какую я принёс им радость и господу Богу сделал удовольствие. Они, люди-то, прославляют Бога даже за то, что у них ест свинья. А это съел я, брат свинье по войне. А может быть, эта свинья действительно сестрица моя по войне?»
Рассуждая так, Швейк быстро заснул. Он видел во сне, будто он на банкете среди чисто вымытых, одетых во фраки с белыми манишками и крестами на груди свиней, самая большая свинья произносит тост в честь всех царей, ведущих войну. Свою речь свинья закончила так:
— Раньше люди нас жрали, а теперь жрут вместе с нами! Война, друзья, приближает нас к людям, к равенству, согласию и братству с ними.
Утром рано все проснулись без будильника, так как всех выгнал голод. Пленные вылезали, как жуки из щелей, и разбегались по деревне, как тараканы по кухне, разыскивая хоть какой-нибудь провиант. Возле деревни лежало озеро; в нем они ловили лягушек и бросали их в котелки с горячей водой, под которыми дымился костёр из сухого камыша, и при этом подшучивали:
— Есть можно… Собственно, с самой весны лягушки у нас считаются лакомством, и едят их только те, кому надоели гуси и куры.
Кое-кто, с желудками послабее, не желая обрекать на голодовку живущих в России аистов, и так страдающих из-за недостатка лягушек худосочием, варил в котелках листья малины и зеленые яблоки, а один венгр попробовал даже сварить два патронташа, утверждая, что они сделаны из свиной кожи и что из них должен выйти хороший студень.
Те, кто не гнался за горячим завтраком, вынуждены были стать вегетарианцами: они грызли чесночные стебли и зелёный лук, который рвали возле изгородей, жевали щавель и растирали на камнях лебеду. Затем один учитель объявил, что питательнее всего жгучая крапива, на что какой-то вольноопределяющийся заметил:
— Да, она хороша, особенно с жареной телятиной. Только её нужно мелко порубить. Так делала моя маменька. Эх, ребята, что это было за время, когда она в воскресенье подавала на стол два кило жареной телятины, и притом с молодой картошкой…
Его поэтическое воображение не знало границ в передаче этой идиллии, и после каждого его слова у пленных, жевавших лебеду, текли слюни. Один из них встал, подскочил к восторженному вольноопределяющемуся и со словами: «Больше не могу терпеть!» — бросил его в озеро, а другие бросили туда и учителя.
Когда на площади появились крестьянки, осматривавшие у военнопленных пригодные для покупки предметы, военнопленные стали продавать запасное бельё и разный оставшийся хлам. Некоторые, особенно страдавшие от голода, продавали и рубашку с себя, тут же снимали её и отдавали крестьянкам за кусок хлеба.
Когда его съедали, а ощущение голода не проходило, они снимали и штаны, оставаясь перед женщинами в одних кальсонах:
— Кальсоны хорошие! Купишь, баба? Дашь за них хлеба?
И едва показывалась крестьянка с хлебом, они снимали перед нею кальсоны, брали каравай, а женщина тем временем с отвращением осматривала купленное бельё, задерживаясь взглядом на дырах; военнопленные её уговаривали:
— Ну, это ты все залатаешь, вшей из них выпаришь. И так ты шкуру с меня сняла.
Решимость и желание продавать росли. Кто-то уже продал за каравай свою шинель, другой вёл переговоры о мене ботинок, утверждая, что по равнинам и пескам России лучше всего ходить босиком. Но прежде чем сделка была заключена, появились русские солдаты и с криком: «Нельзя так, нельзя!» — стали разгонять пленных и баб.
Из риги вылез и Швейк. Он разогрел спрятанные им остатки, добросовестно дал половину капралу, который в свою очередь поделился с ним едой, купленной за обручальное кольцо, и пришёл на площадь, где уже солдаты собирали пленных в одно место.
— Ну, поскорее, поскорей, ребята! В Полонном будет обед.
И все тронулись в путь, в рай, где щи были высшим блаженством, как гурия в раю Магомета, а когда солдаты пообещали, что там будет мясо, хлеб, чай и сахар, самые голодные побежали вперёд, уподобляясь верблюдам в Сахаре, почуявшим оазис.
Русские солдаты быстро узнали чудодейственную силу этих слов и лечили ими все. Когда начали проявляться последствия злоупотребления крапивой, лебедой и зелёными яблоками и военнопленные стали отставать, кряхтя и стеная от жесточайшей боли, то ни слова, ни побои уже не помогали: солдаты останавливались возле каждого и старались вдохновить его такими словами:
— Ну, пошёл, пошёл! До Попонного недалеко. Там будет хлеба по три фунта, а мяса по фунту. Там начальство хорошее, и каша там будет! Ну, земляк, пошёл, пошёл! Там и доктор будет!
В полдень дошли до Полонного, где пленных ожидали новые солдаты. Они разделили транспорт на несколько частей и каждую часть увели в сады, где были кухни.
От одной к другой ходил высокий офицер и приказывал выдавать пленным обед и хлеб. Письмо, которое передал фельдфебель, делало чудеса, и Швейк, увидя, что из огромной кучи отсчитывают громадные, похожие на кирпичи хлебы, успокоительно заворчал:
— Правильный человек! Наверное, он сделал им хороший нагоняй.
Затем пришёл взводный командир и построил пленных по десяти. За ним русский солдат вывел по одному из каждого десятка, дал каждому по большой железной миске, ржавой и грязной, и на спине каждого написал мелом: «1», «2», «З», «4» и т. д. Он приказал пленным помнить свой номер и отвёл их под крыши, где повара уже мешали ковшами щи в огромных котлах.
Итак, Швейк, у которого на спине была написана тройка, передал своему десятку щи, между тем как капрал делил на десять частей хлеб и куски мяса.
Все окружили миску, и вокруг было слышно только чавканье и стук ложек о зубы. Щи были страшно горячие, но никто не предлагал их остудить, и никто на них не дул.
Щи моментально исчезли, от мяса осталось одно воспоминание, от хлеба — ни одной крошки. Пленные сидели на земле, усталые, с блаженным выражением на грязных лицах, и ждали, что будет дальше. Сахара, казалось, уже была пройдена, и они надеялись, что останутся под пальмами.
Среди них проходили русские солдаты, возвращавшиеся с обеда; они несли в руках маленькие котелки, пускались в разговоры с пленными, а затем высыпали остатки еды им на ладони, улыбаясь широко и добродушно:
— Во, пан, бери! Кушай, кушай на здоровье! С одним из таких врагов своего императора Швейк разговорился о том, какое в Австрии солнце и сколько там земли приходится на человека. Они оба не понимали друг друга и были оба рады, когда солдат предложил Швейку, чтобы тот подержал ладони, на которые он высыпал содержимое своего котелка, и затем ушёл.
«Фуй, фуй, фуй!..» — засвистел Швейк, перебрасывая с руки на руку полученный подарок, который залил ему руки. Это была какая-то смесь из маленьких, круглых, жёлтых зёрен, между которыми выглядывали шкварки.
— Опять какая-нибудь гадость, — сказал Швейк капралу, также с интересом наблюдавшему за ним. — Как бы опять не отравиться. Что с этим делать? Курить, есть, варить?
— Черт возьми! — воскликнул восторженно учитель, которого выкупали утром в озере. — Да ведь у нас этим кормят кур. Господа, да ведь это же просо! Это у них сладкое на обед подаётся.
Кто-то из рядом стоявшей десятки, получивший также в подарок пшённую кашу, закричал: «Тю-тю-тю-тю!» — будто сзывал кур, а Швейк на это громко закукарекал.
Но вскоре пришёл офицер и отдал распоряжение отвести пленных в риги. Затем он крикнул:
— Вот отдыхайте! Высыпайтесь до самого утра. Вечером их снова отвели на кухню, где они кроме супа получили ещё по три куска сахару. Бравый солдат Швейк в этот день засыпал с блаженным ощущением и сам про себя пел песню:
Этапный пункт в Полонном был долго предметом воспоминаний для Швейка, и он с большим удовольствием рассказывал о сделанных им новых открытиях.
Солдат приходит в кабак.
— Один раз, приятели, иду это я утром с миской за похлёбкой. Съели мы её, иду я второй раз, потому что жрать хотелось, а повар меня отталкивает и прогоняет. Но я идти не хочу, а он меня — раз! — по голове половником. А тут как раз приходит фельдфебель, такой бородатый, и говорит: «Дай ему! Ведь он наш, православный». Я это сразу раскусил, хотя и плохо говорю по-русски. Повар мне налил похлёбки и дал ещё киселя. Затем я пошёл к другому котлу, где варили кашу для русских солдат, подставляю котелок и говорю повару: «Знаешь, я человек православный». Он берет полный половник каши и накладывает мне полный котелок. Иду я к солдатам, показываю на хлеб и говорю: «Я человек православный». Они мне набивают карманы хлебом. А потом я увидал одного молодого солдата, который всем раздаёт папиросы. Пробираюсь я к нему и кричу: «Дай мне одну, я человек православный!» Он на меня посмотрел и говорит, скривив рот: «Не глупи, у тебя кишка тонка. Какой ты православный, если ты из Вршовиц?!» Господа, этот русский солдат говорил так хорошо по-русски, что я понимал каждое его слово, а он меня — тоже. Я ему говорю: «Я вовсе не из Вршовиц, из самой Праги». А он отвечает: «Ты, старый осел, ведь бывал у водопровода на Стрелке? Не правда ли?» Оно, ребята, русский-то язык, если говорит интеллигентный человек, такой чистый, что я сейчас же вспомнил господина Клофача; он всегда говорил, что чешский интеллигент с русским интеллигентом всегда могут договориться, и удивительно, как они все о нас знают! Этот солдат знал, в какой пивной продаётся у нас поповицкое пиво, а в какой — смиховское.
Он мне даёт две папиросы и говорит: «Вот тебе, раб Вены, Берлина и Рима!» А я протестую: «Я не раб, я солдат своего престарелого монарха и буду воевать за него до самой смерти».
А он смеётся и говорит: «Да ты набитый идиот, у тебя голова, наверно, набита вместо мозгов ржаным хлебом. Ты тут, голубчик, особенно не ерепенься, а то получишь по зубам. У тебя кишка тонка, ты сейчас в России, особенно-то на нас не наскакивай!»
И опять сказал это так ловко, как все равно по-чешски! Прямо-таки я понимал все до слова! Он даже мне сказал, что я получу по зубам. Прямо удивительно!
Я говорю этому солдату: не встречались ли мы с ним в Праге на сокольском слёте, когда там была депутация из России? А он опять смеётся и говорит: «В Праге не в Праге, а когда ты шёл с Вышеграда на Смихов, я в это время шёл с Малой Страны по Карлову мосту».