— Я им не работник. Пойду посмотреть, что делается на вокзале, — сказал Горжин, втыкая лопату в землю.
   Приблизительно через час он вернулся и попросил пискуна и Швейка следовать за ним. Они незаметно исчезли в то время, когда другие рубили в лесу берёзы, и направились к вокзалу. За вокзалом Горжин показал на большой стан-палатку.
   — Что это — цирк? — спросил Швейк.
   — Кое-что получше, — улыбнулся Горжин, — это наш новый питательный пункт.
   И он уверенным шагом направился в палатку. Он остановился у окошка, где в кожаной тужурке сидела сестра милосердия, которой он протянул руку. Та улыбнулась и подала ему три миски. Затем стоявший в углу бородач налил им густой лапши с нарубленным мясом и показал на столы. Они принялись есть. Затем Горжин снова направился к окошечку и принёс девять кусков сахару.
   — Мы побудем здесь. Работа не заяц, в лес не убежит.
   Так они просидели до самого вечера, а когда уже начинало темнеть, пришли к работавшим товарищам; в это время на лошади подъехал Баранов.
   — Эй, эй, ребята, кухня приехала. Завтра щи получите!
   Дорога прямо росла. Сотни крестьян из окрестных деревень, согнанных полицией, возили песок для насыпей. Насыпь проводилась прямой, ровной линией, длиной в два километра, без каналов, и на поверхности сейчас же закапывали шпалы и прокладывали колею. Инженеры исчезли, а через четырнадцать дней все увидели другую роту, прокладывавшую дорогу по направлению к ним.
   Затем начались дожди, снег исчез. На полях образовались озера. Возле насыпей скопилась вода в огромном количестве.
   Всю ночь лило, а утром в непогоду пленных вновь погнали на работу. Но когда они пришли к полотну, то у всех от ужаса пораскрывались рты, а Швейк сказал:
   — Ну вот, как раз в аккурат! Работа тысяч людей и лошадей исчезла в течение одной ночи. На полях из болота печально торчали одни шпалы, поддерживаемые перегнувшимися рельсами, а возле этих рельс разъезжали верхом русские инженеры и орали на пленных.
   — Сукины дети, канавы не провели, сукины сыны, водостоков не проложили!
   И секли плетьми по спинам пленных, обвиняя их в измене русскому правительству и грозя расстрелом.
   Но ни одна из этих угроз не была приведена в исполнение. В течение следующих четырнадцати дней выросла новая насыпь, в которой были сделаны поперечные канавы, а от Будслава по вновь проложенным рельсам шёл паровоз и тащил за собой несколько пустых вагонов.
   Но далеко с ними он не ушёл. В одном месте дорога так круто поднималась в гору, что паровоз не мог одолеть подъёма. Потом приехал какой-то генерал с техническими значками, осмотрел дорогу, назвал инженеров идиотами и приказал на подъёме срыть всю насыпь.
   Итак, снова раскапывалось размокшее поле, в то время как русские солдаты, к которым путь из-за весеннего половодья был отрезан, голодали. Вместе с ними голодали и двести человек пленных, приходивших с работы в сумерках и уходивших на работу до рассвета.
   Доктора пленных неожиданно столкнулись с новой, неизвестной для них болезнью: как только садилось солнце, люди становились слепыми, ничего не видели и не могли идти домой. Ванек и Марек обанкротились со своим искусством. Эта болезнь заключалась в том, что какой-то глазной нерв, ослабевший от голода, уже не имел возможности при слабом свете расширить зрачки настолько, чтобы в них проникло достаточное количество световых лучей. Эта болезнь захватывала пленных одного за другим, и казалось, что она растёт эпидемически. Поэтому, когда ночью два человека упали в яму, служившую вместо уборной, а один в ней утонул, Ванек пришёл заявить Баранову, что состояние здоровья роты угрожающе, что люди почти все ослепли.
   Баранов заломил руки.
   — Что же я могу сделать? Я старался уберечь их от болезней, не давал им солёного мяса, в щи приказывал класть побольше лука, остаётся написать об этом в Витебск! — Он задумался. — Ну, доктор, послушайте, я уже нашёл выход: пленные будут ходить позже на работу и раньше с неё возвращаться. Кроме того, сейчас дни будут длиннее. — И он опять задумался. — Признаться, я ничего не понимаю, что у нас творится. Как это люди могут днём видеть, а ночью быть слепыми? Я поеду в Будслав и спрошу об этом докторов.
   Эта болезнь была известна в русской армии. Когда чиновник вернулся, то сейчас же послал за своими докторами.
   — Ну вот наше лекарство! Каждый день нужно давать по ложке. Это только куриная слепота: человек, как курица, в сумерках ничего не видит. Ну а после употребления этого лекарства болезнь как рукой снимет. — Он дал им бутылку рыбьего жира, отвратительно пахнущего, и сказал: — Вечером приведите слепых в кухню, я ещё приказал, чтобы, кроме того, привезли другое лекарство. Повара сварят говяжью печёнку, и слепые будут над ней парить глаза! Так посоветовал мне доктор. Русский доктор — человек учёный.
   Терапия слепоты началась сейчас же. Людей тошнило от отвратительно пахнущего жира, но из страха совсем потерять зрение, они глотали жир из ложек.
   Вечером пришёл солдат и приказал всем больным идти по десятку на кухню в порядке очереди. Там, в плоском тазу, положенном на горячие угли, повар разложил говяжью печёнку.
   — Наклоняйтесь все сразу над тазом, а одеялом закройтесь сверху, чтобы пар шёл в глаза! А ты потом эту печёнку поджарь мне с луком, — сказал Баранов повару уходя.
   Десятки сменялись десятками, ослепшие пялили глаза на таз и на печёнку, а изо рта у них текли слюни, вызванные аппетитным запахом. И повар, заметив, что надежда на удивительное лекарство готова исчезнуть в желудках пациентов, сказал уходя:
   — Смотрите, пока я не вернусь, не сожрите лекарство!
   — Он хочет его сожрать сам, — сказал задумчиво пискун, на что Горжин ответил:
   — Такая печёнка с луком вовсе не плоха! В Праге порция стоит пятнадцать крейцеров. Но её можно есть и без лука.
   — Только она не горячая, — отдал должное печёнке Швейк и продолжал: — От неё уже пар не идёт. А глаза ближе к печёнке я наклонить не могу, придётся её поднести к глазам, да кроме того, мы ведь последняя десятка, после нас уже нет никого. — Он взял кусок и поднёс его к глазам: — Вот, если так, то это помогает. Я теперь хорошо вижу!
   — Видимо, — сказал пискун, — и мне придётся сделать так, чтобы спасти свои глаза. А что ты жуёшь, Швейк?
   — На одном куске оказалось сало, а сало вредит глазам, так я его съел.
   — Братцы, подносите печёнку поближе к глазам! — закричал Горжин.
   И под одеялом раздался равномерный хруст пожираемой печёнки, головы стукались друг о друга, все нагибались над тазом. А когда Швейк через секунду попробовал взять ещё кусок и полез в таз, то его рука встретилась там с девятью другими руками, вылавливавшими в воде остатки.
   — Это мне напоминает случай с пани Гузвичковой, — сказал Швейк. — Её муж был выбран городским советником, и она решила отпраздновать это событие устройством большого вечера. Она пригласила десять гостей, купила двенадцать котлет, приказала прислуге изжарить их и подать на стол к ужину с картофельным салатом. Из приглашённых пришло только девять. Ну, каждый взял себе по котлетке, а двенадцатая осталась сирота сиротой на тарелке, и хозяйка ею угощает каждого. Но гости, все люди интеллигентные, с хорошим воспитанием, отказывались. Конечно, они были голодны. Ведь известно, что такое городские советники — им по быку мало! Но они не подавали и вида и только рассказывали о том, как они будут работать на благоустройство Праги, и вдруг — хлоп! Электричество потухло. Пани Гузвичкова звонит прислуге, чтобы та принесла лампу, ну, а пока что им пришлось сидеть в темноте. И вдруг в столовой раздаётся страшный крик. В этот момент вспыхивает электричество, и перед глазами всех предстала ужасная картина: пани, прикрывая котлету, держала на тарелке руку, в которую было воткнуто десять вилок! Да, такие вещи в темноте случаются; вот так и у нас — темно, да к тому же мы — слепые. Теперь, братцы, тихонько давайте расходиться.
   Едва они разошлись, как Баранов, узнав, что печёнка съедена, принялся колотить на кухне повара.
   Пощёчины, которые Баранов закатил повару, оказались роковыми для вороватого начальника. Повар пожаловался в Будслав, где воинский начальник разъяснил, что печёнка после лечебной процедуры должна быть отдана пленным, и послал об этом донесение в Витебск; через неделю чиновника отозвали и на его место назначили полковника Александра Алексеевича Головатенко.

НОВОЕ НАЧАЛЬСТВО

   Новому начальнику рабочей роты судьба не особенно-то улыбнулась. В мирное время он вёл весьма неопределённый образ жизни, а после мобилизации был призван в чине полковника в армию, из которой двадцать лет тому назад по экономическим соображениям (долги) должен был выйти в отставку.
   Новый призыв в армию был последней улыбкой счастья для старого полковника, но вскоре его начали преследовать неудачи. Полк, которым он командовал на фронте, немцы забрали целиком, без единого выстрела, и он, случайно сохранив свою жизнь на благо России, должен был предстать перед военным судом. После суда его назначили комендантом какой-то консервной фабрики, консервные коробки которой, в результате его махинаций с мясом, приходили на фронт полупустыми. В конце концов его вновь вызвали в Петроград на исповедь. Но и на этот раз суд «снизошёл» к нему, и его вновь назначили начальником двухсот оборванных, работавших на постройке дороги пленных.
   В Островок он приехал ночью и, приняв командование, сейчас же вытряхнул бедного Баранова из занимаемого им помещения, а рано утром его денщик искал по всей деревне цыгана-парикмахера, чтобы тот остриг и побрил приехавшее новое начальство, прежде чем оно решило представиться роте.
   Напрасно Швейк отказывался, уверяя, что он бреет только себя. Денщик взял его за шиворот и потащил за собою:
   — Ты не пойдёшь, а полковник мне морду разобьёт, — говорил он.
   В хате, где помещалась канцелярия начальства, Швейк застал нового коменданта в одних кальсонах, вешавшего на стенку портрет царя. Швейк взял под козырёк, и Александр Алексеевич благосклонно сказал:
   — Здравствуй.
   — Так что пришёл побрить вас, — улыбаясь как можно приятнее, заявил Швейк.
   Полковник холодно посмотрел на него и повторил:
   — Здравствуй!
   — Кроме того, ваше высокоблагородие, я остригу вас, — ещё вежливее ответил на новое приветствие начальства Швейк. — Я умею — в мирное время я стриг собак в Праге. Стричь я буду лучше ножницами, а то машинка больно рвёт.
   — Здравствуй! — очень холодно повторил начальник, а потом заорал: — Вон! Выйди и приди снова, как тебе полагается!
   За занавеской, прикрывавшей в углу постель полковника, что-то зашевелилось; было слышно, как кто-то зазевал, а потом показались руки, по которым Швейк сейчас же узнал женщину. Он засмотрелся в угол, и полковник снова заорал на него:
   — Что же ты, не слышишь? Вон! И приходи сюда как человек!
   За дверью Швейк подверг себя всестороннему осмотру. Все было в порядке: бритва в футляре, мыло в коробке, ножницы в целости. Может быть, полковник ожидал, что он придёт с полотенцами? Швейк побежал домой. Перед дверью снова осмотрелся, посмотрел даже на себя в зеркало, а потом на сапоги.
   «Не попал ли я, Иезус-Мария, в г…?!» Он постучал три раза в дверь.
   — Войдите, — раздалось внутри сразу два голоса: бас и сопрано.
   Он вошёл. Полковник сидел на постели, на которой лежала растрёпанная девица, нисколько не стыдясь того, что у неё обнажена грудь.
   Швейк стал во фронт, отдал честь, и начальник снова благосклонно сказал:
   — Здравствуй!
   Швейк вытянулся в струнку.
   — Осмелюсь доложить, господин полковник, ваше высокоблагородие, что пришёл, ваше высочество, остричь и обрить согласно приказу.
   — Марш назад, за двери! — заорал полковник, и Швейк вылетел, говоря сам себе:
   «И чего это, ради всего святого, старый пердун от меня хочет?»
   Он снова осмотрел подмётки, опять постучал, и снова его полковник приветствовал холодным «здравствуй», после чего снова: «Вон! За двери!»
   «Так мы можем играть до самого вечера», — подумал Швейк, поворачиваясь к дверям, но в это время вмешалась девица:
   — Подожди, ну ты его не мучай! Стань, как ты стоял, и сперва скажи: «Здравия желаю, ваше высокоблагородие!»
   — Здрави-ю-роди! — гаркнул Швейк так, как это делали русские солдаты, и полковник ему милостиво улыбнулся:
   — Вот как нужно здравить начальство! Ты меня побрить пришёл? А у вас как здравят начальство? Как у вас обращаются к начальнику? — спрашивал он его дальше, показывая на стул.
   Швейк показал:
   — Вот так, но при этом не говорится ни слова.
   — Это значит, — презрительно воскликнул полковник, — что офицеры у вас свиньи и обращаются с вами по-свински.
   — Да, да! — в знак согласия закивал Швейк головой. — Так точно, ваше-родие. Только мы их называем не свиньями, а поросятами. Свиньями у нас называют дам.
   И Швейк остановился взглядом на красавице, вылезавшей из-под офицерской шинели, которой она была покрыта, так умильно, что она улыбнулась:
   — Ты русскую барышню ещё не видел?
   Швейк приготовил мыло, направил бритву и быстро побрил лицо полковника. Потом офицер полез в карман и вытащил оттуда трехрублевку:
   — Два рубля сдачи есть?
   — Нет, ваше высокоблагородие, — искал Швейк в карманах, — только один.
   — Александр Алексеевич, — вмешалась в это дело дама в одной рубашке, — голубчик, ты вчера мне сказал, что у тебя нет ни копейки, а у тебя, оказывается, целых три рубля. Мне же необходима пудра, а она стоит четыре рубля. Почему ты, милый, не даёшь мне?
   Полковник задумался. Затем взял из рук Швейка рубль и вместе со своей трехрублевкой подал красавице, вежливо извиняясь перед парикмахером:
   — Ну, вот видишь, я у тебя занял рубль. Он мне нужен. В другой раз, когда меня побреешь, я заплачу тебе все сразу.
   Швейк как только пришёл домой, начал жаловаться:
   — Вот это так штука. У него какая-то курва!
   Старый Головатенко начал свою деятельность в роте с хорошего. Он приказал роте построиться и произнёс замечательную речь: он-де не пошлёт их на работу до тех пор, пока инженеры не согласятся платить в день двадцать копеек с человека, согласно закону. А если они не согласятся, пусть работают сами. Во всяком случае он будет бороться за интересы своих детей пленных до последней капли крови.
   И, сдерживая своё слово, он целых три дня выбрасывал десятников, приходивших его просить отправить пленных на работу. Затем приехал главный инженер, и полковник сразился с ним из-за платы перед целой ротой.
   — Они работать пойдут, — кричал инженер, — если бы даже умирали с голоду, на это закон!
   — Работать не пойдут, — орал полковник, — пока вы на заплатите и за прошлое и не дадите гарантии; для этого есть закон!
   Они, грозя донесением друг на друга, ругались до самого обеда, в то время как пленные расположились на солнце и искали вшей.
   На другой день по всей деревне прогремел победоносный голос полковника:
   — Вот, ребята, деньги получите! Инженер, так его мать, выдал подтверждение.
   На работу идти было уже приятнее. Было тепло, поля высохли, берёзы наливали почки. А над полотном весело летали журавли и жужжали немецкие аэропланы.
   Тысячи солдат шли в это время на фронт. Они уходили свежими, молодыми, здоровыми, а через два дня разбитыми, искалеченными их возвращала полевая дорога. Русские готовились к наступлению.
   Об этом писали газеты, подготавливая читателей к важным событиям на фронте. И в один из вечеров русские начали атаку бомбардировкой из орудий.
   Весь горизонт был освещён ракетами, гранатами и шрапнелью, земля тряслась и гудела, окна звенели, и во всей деревне никто не спал.
   — Конец Габсбургской династии, — заметил Горжин. — Теперь русские не остановятся аж до самой Вены. Они возьмут её раньше, чем Берлин.
   — Им давно бы там нужно быть, — ответил пискун. — Уж давно бы нужно эту дрянь оттуда выгнать. — Но через минуту добавил: — Да где там! Из этого ничего не выйдет. Народам поможет только революция, восстание, результатом которых будет образование соединённых республик.
   Орудия гремели, как в судный день. Все напряжённо прислушивались. Гул орудий приближался.
   — Братцы, кажется, придётся удирать, — вздохнул Горжин и отправился упаковывать свой ранец.
   Орудийные выстрелы на минуту прекратились, потом совершенно затихли, а через некоторое время снова начались, но уже вдали. Русские наступали. Марек вошёл взволнованный в комнату:
   — Братцы, сейчас поворачивается колесо истории, и оно нас или вынесет наверх, или мы окажемся под ним и будем раздавлены. Ты что думаешь, Швейк?
   Швейк приподнялся, опёрся о локти и сказал:
   — Я думаю… братцы, я хочу знать, как действительно любят друг друга ежи? Да ведь им колко! Как они только при этом стоят?
   — Вот он вам, феноменальный идиот, — рассмеялся пискун, — я думаю, что Германия и наша развалина во всяком случае…
   — Я тоже думаю, — упрямо продолжал Швейк, — что им должно быть очень больно, но что же им делать, раз им надо иметь детей. Они становятся на задние ножки и обнимаются.
   А позднее, когда Марек с пискуном спорили ещё о судьбе центральных держав, бравый солдат Швейк, разрешив загадку природы, спокойно уснул.
   Энергия, с которой Головатенко выколачивал оплату за работу пленных, не пропала даром. Деньги он получил.
   Инженеры хотели сперва заплатить пленным непосредственно, но полковник запретил. Он нашёл какой-то закон, по которому деньги, принадлежащие пленным, на руки им не даются, и уверил, что он их будет сохранять до того момента, пока они не поедут в Австрию.
   Он уехал на неделю в Петроград. Оттуда привёз с собою ящики с платьями, шляпы, драгоценности, и Евгения Васильевна, жившая с ним московская дама лёгкого поведения, зацвела в невиданной роскоши.
   Полковник купил для себя и для Евгении отличных лошадей, и теперь каждый вечер они проезжали верхом мимо голодных пленных, едва тащивших ноги с работы, а Евгения даже покрикивала на них, чтобы они расступились и дали ей дорогу.
   В канцелярии опять начались попойки, в которых прежде всего приняли участие инженеры, потом и офицеры расположившихся вокруг частей армии, и Евгения Васильевна открывала всем своё сердце и объятия, в свою очередь навещая их на своей лошадке; несколько раз целая свита офицеров сопровождала на лошадях московскую проститутку и, помогая ей сойти или сесть на лошадь, целовала ей ноги, в то время как мимо по дороге проходили в окопы печальные и измученные солдаты, оттуда в свою очередь едва успевали их развозить уже раненых по полевым госпиталям. Из солдатских рядов вслед этой кавалькаде нередко летели замечания: «Господа офицеры б…, а ты иди умирать за отечество!» или: «Посмотри на них, как они защищают отечество!»
   Однажды кто-то бросил камнем в Евгению Васильевну, и полковник, решившийся защищать её, должен был ретироваться, иначе и его сняли бы с лошади и убили. Солдаты начинали материться все более открыто и озлобленно, и наблюдавший за этим процессом Марек однажды сказал:
   — Определённо дело идёт к революции.
   — Вот это будет прекрасно; мне интересно, как солдаты начнут наводить тут порядок, — заметил в ответ на это бравый солдат Швейк.
   Вскоре работа по постройке полотна была закончена, и теперь оставалось поправить стоки и подсыпать песку на насыпь. Крестьяне начали возить телеграфные столбы, а десятники вымеривали и назначали для них места.
   Для этой работы рота разделились на части, и во главе каждой части стал десятник. На вагонетки накладывали столбы, и десятник ходил по полотну и кричал на пленных, толкавших вагонетки:
   — Давай сюда, поскорей, поскорей!
   В один день они закопали несколько столбов, удаляясь все дальше от деревни, потом десятник беспокойно посмотрел на солнце и заворчал:
   — Очень медленно подвигаетесь. К обеду никак не поспеем до Запоны. Кто из вас умеет варить щи и мясо?
   — Осмелюсь предложить свои услуги, — отозвался Швейк, а за ним и Горжин:
   — Я вам такую похлебочку сварю, что всю жизнь меня не забудете.
   — А мясо, я думаю, вы у меня не сожрёте? — пытливо посмотрел на них десятник.
   — Ей-Богу, даже и в рот не возьмём, — уверял его Швейк, и десятник взял с вагонетки мешок и сказал:
   — Вот тут мясо и рис, лук и соль, вы пойдёте там по дороге, потом в лесу свернёте вправо и там увидите лесничество. Лесник — мой знакомый, но дома его, наверное, не будет. Тогда вы попросите жену, чтобы она разрешила вам сварить для меня обед. Мы поедем по дороге, и я в полдень за вами приеду.
   — Обед будет как в «Гранд-отеле», — убеждённо сказал Швейк, беря мешок, — и мы поспешим его приготовить.
   Десятник махнул рукой:
   — Только вы у меня его не съешьте, и чтобы мясо не было жёстким! — крикнул он им уже вдогонку.
   — Вот хорошее дело, — сказал Швейк, — они, может быть, там дадут нам поесть. Может быть, у них будет кислое молоко, а может, и хлеб с маслом.
   — Кислое молоко я есть не буду, — решительно ответил Горжин, — но хлеба съем. А вот та тропинка, по которой нам нужно идти.
   После получасовой ходьбы в лесу они наткнулись на воинский лагерь. От дерева к дереву белели палатки и разбитые станы, а под ними виднелись грязные рубахи несчастных, измученных русских солдат.
   — Землячок, дай хлеба, — попытался клянчить у них Горжин, но те, едва раскрывая глаза, бормотали:
   — Только три дня, как нас выгнали из окопов. Сами три дня хлеба не видали, нет ничего. Нет у нас ни хлеба, ни чаю, ни сахару.
   Но они им показали, где нужно искать лесничество:
   — Кажется, наш штаб туда переехал, туда, уж… мать, белый хлеб и кучу бутылок повезли! И сестры милосердия на лошадях туда поехали. Ну а ты воюй за отечество и подыхай с голоду!
   Лесничество состояло из большого деревянного дома. В коридоре они нерешительно остановились перед тремя дверьми, раздумывая, куда бы им войти. Затем Швейк показал на одну дверь вправо, за которой были слышны мужские и женские голоса.
   — Лесник, наверное, там будет. — И без всякого стука они ввалились в комнату, в которой, очевидно, был штаб. Увидев свою ошибку, они хотели было повернуть обратно, но было уже поздно.
   — Это была роковая ошибка, — рассказывал позже об этом Швейк, — я ещё ничего подобного в жизни не видал. Офицеров там было, как собак, а девок, как сук. И все они были пьяные. Я им отдаю честь и говорю:
   «Разрешите доложить, я пришёл сварить обед нашему десятнику», а один из генералов подошёл ко мне и обнял меня за шею:
   «Ты где в плен попал? Мои герои в плен его забрали; австриец, да?»
   А я отвечаю:
   «Обед иду сварить, ваше превосходительство!»
   «Какой тебе обед, — говорит он, — вот тут дамы нас развлекают, чтобы не скучно было. Ты Настюшка, разденься-ка да залезь на стол, и пускай австрийцы посмотрят на дары русской земли. Пускай они у себя расскажут, какие в России у нас роскошные женщины, ей-Богу, я их через окопы опять в Австрию пошлю, но сперва они должны вас всех попробовать, и пусть они в Австрии расскажут, что сестры милосердия у нас народ не какой-нибудь! Ну-ка, дамы и барышни, раздевайтесь! Эй, господа, помогайте-ка дамам!»
   И те сейчас же начали раздеваться и снимать с себя все, что ещё на них было, офицеры их поставили на столы, а генерал налил мне вина, дал нам выпить, потом обнажил шашку и заорал на офицеров:
   «Эй, ребята, дети, слава и гордость русской армии, сабли наголо! Гоните кругом австрийцев, пускай скачут по лавкам. Пускай поцелуют колени у каждой из наших дам! Пускай они видят, против кого они воюют! А если они что сделают не так, как следует, если дамы ими не удовлетворятся, то мы их зарубим саблями! В один момент сукиным сынам отрубим головы!»
   И вот, братцы, представьте, — рассказывал Швейк. — все пьяные вдрызг, что они делают — и сами не знают, а мы среди них. Я смотрю на Горжина, а он белый, как стена, ведь он же был кельнером и знает, что может наделать такая скотина в пьяном состоянии. Ну так вот, этот генерал уже начал меня бить по физиономии:
   «Выше, выше, сукин сын, подлезь к ней! Коньяку напейся, но всем нам покажи, как в Вене у вас любят. А если три раза не сделаешь, то и голова долой!» А те, другие офицеры, подходят к нам, как звери. Так я к ней лезу вверх, а он меня отталкивает назад:
   «Нет, не так, чтобы она видела, что ты австриец, снимай шапку, раздевайся догола!»
   И вдруг он начинает орать офицерам, как в белой горячке: «Господа, все раздевайтесь донага, чтобы военной формы мой глаз не видел: если уж грешить, так не оскверняй чести военного мундира!»
   Через пять минут все были раздеты, и он опять начал грозить нам саблями. Я смотрю на Горжина, а его прошиб холодный пот, зубы стучат, словно он хочет мне сказать: «Ну, пришёл нам последний час!»
   А я ему моргаю и моргаю на двери и на офицеров. Все стоят в куче, рты у всех раскрыты, смотрят наверх и ждут, что будет дальше. Все едва держатся на ногах, но сабли держат над головами, а генерал командует:
   «Так, начинать! А если не будешь по-настоящему делать, то вам задницы саблями порубим!»
   Сестры только посмеиваются, да ведь вы знаете, пьяная женщина хуже свиньи. Я обнимаю такую толстушку, моргаю Горжину на двери, падаю с нею на пол между офицерами, сваливаю несколько человек, и при этом начинается свалка. Я вырвался, выбежал на улицу, бегу, как Адам, и чувствую, что сзади меня пыхтит Горжин. Смотрю: из дома выбегают офицеры с саблями, — кто только в чем, кто обутый, кто накинул на себя только рубашку, а кто без всего — и орут: «Держи его, держи его!» А сестры тоже летят за нами в чем их Бог создал и кричат: