– Вам знакома эта история?
   – Теперь, когда вы сказали, я вспомнил. Но сам я бы вряд ли догадался.
   – Этот случай известен лучше других?
   – Конечно! Это последняя эпидемия во Франции, но она была самой свирепой.
   – Нет, не последняя, – возразил Адамберг, протягивая ему статью о «болезни № 9». – Прочтите это, и вы поймете, что к вечеру не останется ни одного парижанина, который бы верил полиции.
   Данглар прочел и покачал головой.
   – Это катастрофа, – сказал он.
   – Умоляю, не произносите больше это слово, Данглар. Соедините меня с коллегами из Марселя, район Старый порт.
   – Старый порт… Старый порт… это Масена, – проговорил Данглар, который знал фамилии окружных и старших комиссаров всей страны, а также главные города всех округов. – Он знает свое дело и совсем не похож на предшественника, тот был просто зверь. Кончилось тем, что его понизили в чине за рукоприкладство, издевался над арабами. На его место назначили Масена, он приличный человек.
   – Тем лучше, – ответил Адамберг, – потому что нам предстоит действовать заодно.
   В пять минут седьмого Адамберг стоял на площади Эдгар-Кине в ожидании вечерних новостей чтеца, но ничего нового не услышал. С тех пор как сеятелю пришлось посылать письма по почте, «странные» послания стали появляться реже. Адамберг знал это, он пришел понаблюдать за лицами слушателей. Толпа теперь была гораздо плотнее, и многие вытягивали шею, чтобы разглядеть этого «глашатая», возвестившего появление чумы. Двое полицейских, постоянно дежурившие на площади, получили приказ охранять Ле Герна в случае, если во время чтения возникнут беспорядки.
   Адамберг стоял под деревом недалеко от эстрады, слушая пояснения Декамбре. Тот уже составил список из сорока человек, которых разделил на три колонки – завсегдатаи, частые и случайные слушатели, с краткими приметами, к тому прилагающимися, как выражался Ле Герн. Красной чертой он подчеркнул тех, кто слушал «Страничку французской истории» и заключал пари о судьбе пострадавших от кораблекрушения у берегов Финистера, синей – тех, кто спешил на работу и уходил сразу после чтения, желтой – зевак, которые оставались на площади посудачить или отправлялись в «Викинг», фиолетовой – завсегдатаев, не пропускавших ни одного выпуска. Все аккуратно и ясно. Держа в руке листок, Декамбре незаметно указывал комиссару на людей из списка.
   – «Кармелла», трехмачтовое австрийское судно водоизмещением 405 тонн, груженное балластом, вышло из Бордо в Кардифф и затонуло у берегов Гак-ар-Вилер. Четырнадцать членов экипажа спасены, – закончил Жосс, спрыгивая с эстрады.
   – Скорее смотрите, – сказал Декамбре. – Те, у кого вид недоуменный, кто хмурит брови, ничего не понимая, – это новенькие.
   – Синие, значит, – кивнул Адамберг.
   – Точно. А те, кто обсуждает, качает головой, жестикулирует, – это бывалые.
   Декамбре отправился помогать Лизбете чистить стручковую фасоль, несколько ящиков которой купил по дешевке, а комиссар зашел в «Викинг», протиснулся под нос драккара и уселся за столик, который уже считал своим. Заключившие пари об исходе кораблекрушения шумно толпились в баре, выигранные деньги переходили из рук в руки. Все ставки были записаны Бертеном, чтобы не было жульничества. Памятуя о божественных предках хозяина заведения, люди считали его человеком надежным и неподкупным.
   Адамберг заказал кофе и загляделся на профиль Мари-Бель, она сидела за соседним столиком и очень старательно писала письмо. Это была нежная и хрупкая девушка, и ее можно было бы назвать восхитительной, будь ее губы очерчены более четко. Как и у брата, у нее были густые, вьющиеся, спадающие на плечи волосы, только в отличие от волос Дамаса они были чистые и светлые. Улыбнувшись комиссару, она вновь принялась за свое занятие. Сидевшая рядом молодая женщина по имени Ева пыталась ей помогать. Она казалась менее хорошенькой, видимо, оттого, что ей не хватало живости, у нее было гладкое серьезное лицо и синеватые круги под глазами. Именно такой Адамберг представлял себе какую-нибудь героиню девятнадцатого века, запертую в провинциальной глуши, в доме, обшитом деревянными панелями.
   – Так хорошо? Думаешь, он поймет? – спрашивала Мари-Бель.
   – Сойдет, – отвечала Ева, – только коротковато.
   – Может, про погоду написать?
   – Можно.
   Мари– Бель снова склонилась над бумагой, крепко сжимая ручку.
   – В слове «простудился» пишется «о», а не «а», – поправила Ева.
   – Ты точно знаешь?
   – Мне так кажется. Дай попробую.
   Нахмурясь, Ева несколько раз написала слово на бумажке, не зная, что выбрать.
   – Теперь уж и не знаю, совсем запуталась.
   Мари– Бель повернулась к Адамбергу.
   – Комиссар, – застенчиво спросила она, – в слове «простудился» – «о» или «а»?
   Адамберга впервые просили помочь с орфографией, и он совершенно не знал, что ответить.
   – В предложении «Но Дамас не простудился»? – уточнила Мари-Бель.
   Адамберг пояснил, что с орфографией он не в ладах, и, похоже, Мари-Бель это огорчило.
   – Но ведь вы полицейский, – недоумевала она.
   – И тем не менее, Мари-Бель.
   – Я пойду, – сказала Ева, тронув Мари-Бель за руку. – Обещала Дамасу помочь посчитать выручку.
   – Спасибо, – ответила Мари-Бель, – ты так добра, что согласилась меня заменить, а то я с этим письмом еще долго провожусь.
   – Не за что, – сказала Ева, – для меня это развлечение.
   Она бесшумно поднялась и вышла, а Мари-Бель снова повернулась к Адамбергу:
   – Комиссар, я должна написать ему об этой… об этом… бедствии? Или об этом лучше молчать?
   Адамберг медленно покачал головой:
   – Никакого бедствия нет.
   – А как же четверки? А черные тела?
   Адамберг снова покачал головой:
   – Есть убийца, Мари-Бель, этого уже более чем достаточно. Но никакой чумы нет и в помине.
   – Вам можно верить?
   – На все сто.
   Мари– Бель опять улыбнулась, теперь совсем успокоившись.
   – Боюсь, Ева влюблена в Дамаса, – нахмурившись, продолжала она, словно, после того как Адамберг рассеял ее страхи насчет чумы, он сможет разрешить и другие заботы, мучившие ее. – Советник говорит, что это к ней жизнь возвращается, что так и надо. Но тут я с ним не согласна.
   – Почему? – спросил Адамберг!
   – Потому что Дамас влюблен в толстую Лизбету, вот почему.
   – Вам не нравится Лизбета?
   Мари– Бель сморщила носик.
   – Она славная, – продолжала девушка, – но от нее столько шума. И я ее немножко побаиваюсь. Во всяком случае, Лизбета у нас – особа неприкосновенная. Советник говорит, что она – как дерево, которое дает приют сотне птиц. Я не спорю, но от нее оглохнуть можно. И потом, она всюду устанавливает свои порядки. По ней все мужчины сохнут. Понятное дело, с ее-то опытом.
   – Вы ревнуете? – улыбнулся Адамберг.
   – Советник говорит, что да, а я бы не сказала. Меня вот беспокоит, что Дамас проводит там все вечера. Понятное дело, когда Лизбета поет, все подпадают под ее чары. Дамас по-настоящему влип, Еву он не замечает, она ведь тихоня. Конечно, с ней скучно, но оно и понятно, она ведь столько пережила!
   Мари– Бель смерила Адамберга испытующим взглядом, пытаясь понять, известно ли ему что-нибудь о Еве. Похоже, ничего.
   – Муж несколько лет бил ее, – пояснила она, – не мог сдержаться. Она сбежала, и теперь он ее ищет, чтобы убить, представляете? Как так может быть, что полиция прежде не убьет самого мужа? Никто не должен знать фамилию Евы, так приказал советник, и горе тому, кто попытается ее разузнать. Сам-то он знает, но ему можно, он ведь советник.
   Адамберг позволил себе увлечься беседой, время от время поглядывая по сторонам. Ле Герн привязывал урну на ночь к стволу платана. Шум телефонных звонков, который преследовал комиссара от самой работы, понемногу стихал. Чем банальнее была беседа, тем больше он отдыхал. Тревожными думами он был сыт по горло.
   – Ясное дело, – разглагольствовала Мари-Бель, развернувшись к комиссару, – Еве это на пользу, она ведь с тех пор мужчин на дух не переносит. Теперь она оживет. Глядя на Дамаса, она понимает, что есть парни и получше того подонка, что ее лупил. Так оно к лучшему, потому что жизнь женщины без мужчины… понятное дело, такая жизнь лишена всякого смысла. Лизбета в это не верит, она говорит, что любовь это сказки для дураков. Говорит, что это чушь собачья, можете себе представить?
   – Она была проституткой? – спросил Адамберг.
   – Вовсе нет! – ошеломленно воскликнула Мари-Бель. – С чего вы взяли?
   Адамберг пожалел о своих словах. Мари-Бель оказалась гораздо наивнее, чем он полагал, и это позволяло ему расслабиться еще больше.
   – Это все из-за вашей профессии, – вздохнула Мари-Бель. – Вы во всем видите плохое.
   – Боюсь, вы правы.
   – А вы-то сами, вы в любовь верите? Я спрашиваю у всех подряд, потому что здесь с Лизбетой никто не спорит.
   Адамберг молчал, и Мари-Бель покачала головой.
   – Ясное дело, – заключила она, – вы же все по-другому видите. А вот советник за любовь заступается, не важно, чушь это или нет. Он говорит, лучше умереть от любви, чем от скуки. Это точно про Еву. Она прямо ожила с тех пор, как помогает Дамасу с кассой. Только ведь он любит Лизбету.
   – Да, – отвечал Адамберг.
   Его ничуть не тяготило, что беседа топчется на месте. Чем больше это будет продолжаться, тем меньше ему придется говорить, тем быстрее он забудет о сеятеле и сотнях дверей, на которых в эту самую минуту рисуют четверки.
   – А Лизбета не любит Дамаса. Поэтому Ева будет страдать, ясное дело. Дамас тоже будет страдать, а Лизбета – не знаю.
   Мари– Бель задумалась над тем, как устроить, чтобы все остались довольны.
   – А вы, – спросил Адамберг, – вы кого-нибудь любите?
   – Я… – покраснела Мари-Бель, постукивая пальчиком по письму, – у меня двое братьев, мне и с ними забот хватает.
   – Вы пишете письмо брату?
   – Да, младшему. Он живет в Роморантене, любит получать письма. Я пишу ему каждую неделю и звоню. Мне хочется, чтобы он приехал в Париж, но он боится Парижа. Они с Дамасом не очень приспособлены к жизни. Особенно младший. Приходится во всем ему советовать, даже с женщинами. А ведь он очень красивый, такой белокурый. Но нет, мне вечно приходится его подбадривать, сам – ни в какую. Вот и выходит, что мне нужно даже семейную жизнь им устраивать, ясное дело. Забот хватает, особенно если Дамас собирается годами напрасно сохнуть по Лизбете. А кто потом будет его утешать? Советник говорит, что я не обязана это делать.
   – Он прав.
   – У него-то это хорошо получается, с людьми. Целый день к нему посетители, так что деньги он честно зарабатывает. И советы у него не какие-нибудь ерундовые. Но я ведь все равно не могу бросить братьев.
   – Но это же не мешает любить кого-нибудь еще.
   – Мешает, – твердо заявила Мари-Бель. – У меня работа, магазин, я мало с кем вижусь, ясное дело. Здесь мне никто не нравится. Советник говорит, что мне надо поискать в другом месте.
   Стенные часы пробили половину восьмого, и Мари-Бель подскочила. Она быстро сложила письмо, наклеила марку и сунула конверт в сумку.
   – Извините, комиссар, мне нужно идти. Дамас меня ждет.
   Она убежала, Бертен подошел забрать стаканы.
   – Болтушка, – сказал он, как бы извиняясь за Мари-Бель, – Не слушайте, что она тут плетет о Лизбете. Мари-Бель ревнует, боится, что та похитит у нее брата. Вполне понятно. Вот Лизбета, она выше этого, только не все это понимают. Будете ужинать?
   – Нет, – ответил Адамберг, вставая. – У меня дела.
   – Скажите, комиссар, – спросил Бертен, провожая его до двери, – надо рисовать четверку на двери или не надо?
   – Вы разве не потомок громовержца? – осведомился Адамберг, оборачиваясь. – Или то, что я про вас слышал, – враки?
   – Конечно потомок. – Бертен приосанился. – Фамилия моей матери – Тутен.
   – Ну так и не рисуйте эту четверку, если не хотите получить пинка под зад от своих славных предков, которые от вас сразу же отрекутся.
   Гордо подняв голову, Бертен закрыл за ним дверь. Пока он жив, четверкам на дверях «Викинга» не бывать.
   Полчаса спустя Лизбета подала квартирантам ужин. Постучав ножом по стакану, Декамбре попросил тишины. Такой жест всегда казался ему немного вульгарным, но иногда без него было не обойтись. Кастильон прекрасно понимал этот призыв к порядку и отзывался незамедлительно.
   – Не в моих привычках диктовать моим гостям, как себя вести. – Декамбре не любил слово «постояльцы», оно звучало несколько казенно. – Все вы вольны распоряжаться у себя в комнатах по вашему усмотрению, – начал он. – Однако, ввиду сложившихся чрезвычайных обстоятельств, я прошу никого не поддаваться массовому психозу и не изображать на своих дверях никаких талисманов. Подобное поведение обесчестит мой дом. В то же время я уважаю личную свободу каждого, и если кто-то среди вас захочет отдать себя под покровительство этой четверки, я не стану ему препятствовать. Однако я был бы очень признателен такому человеку, если он найдет себе другое пристанище на то время, пока будет длиться это безумие, в которое нас хочет ввергнуть сеятель чумы. Хочу надеяться, что никому из вас не придет это в голову.
   Все молчали, и Декамбре по очереди оглядел каждого сотрапезника. Он отметил, что Ева испуганно вздрагивает, Кастильон храбро улыбается, хотя сам явно встревожен, Жоссу на все наплевать, а Лизбета готова взорваться при одной мысли, что кому-то вздумается рисовать четверки в ее владениях.
   – Ладно, – проговорил Жосс, которому хотелось есть. – Принято.
   – А все-таки, – обратилась к нему Ева, – если бы вы не читали эти дьявольские письма…
   – Дьявол меня не пугает, крошка, – отвечал Жосс. – Буря – да, вот когда жутко, чего там говорить. Но дьявол, четверки и прочая ерунда – это все басни для кисейных барышень. Слово бретонца!
   – Решено, – подхватил Кастильон, которого речь Жосса заметно взбодрила.
   – Решено, – тихонько повторила Ева.
   Лизбета ничего не сказала и принялась щедро разливать суп.

XXV

   Адамберг рассчитывал, что воскресное затишье в прессе успокоит людей. Последние подсчеты, сделанные накануне вечером, вызвали досаду, но отнюдь не удивили его: четыре из каждых пяти тысяч домов в Париже были отмечены четверками. А уж в воскресенье ничто не помешает парижанам заняться своими дверями, и угрожающая цифра могла заметно увеличиться. Все зависело от погоды. Если 22 сентября будет ясно, народ выберется за город, и история на время забудется. А если будет пасмурно, у людей испортится настроение, и тогда дверям несдобровать.
   Проснувшись утром и еще лежа в постели, комиссар первым делом глянул в окно. На улице шел дождь. Адамберг прикрыл глаза рукой и решил, что на работу его сегодня не выманишь. Дежурный патруль сумеет его найти, если сеятель нанес этой ночью очередной удар, несмотря на усиленную охрану первых двадцати пяти домов.
   Выйдя из душа, он растянулся на постели одетый и стал ждать, глядя в потолок и витая мыслями в облаках. В половине десятого он встал и подумал, что хоть в чем-то сегодняшний день удался. Сеятель никого не убил.
   Накануне он договорился о встрече с психиатром Ферезом, и тот ждал его на набережной острова Сен-Луи. Адамберг не любил сидеть взаперти у себя в кабинете привязанным к стулу, и они условились встретиться поговорить где-нибудь с видом на воду. Ферез не имел привычки идти на поводу у своих пациентов, но Адамберг не был его пациентом, к тому же врач тоже был встревожен историей человека с четверками.
   Адамберг заметил Фереза издалека: очень высокий, немного сутуловатый мужчина под большим серым зонтом, квадратное лицо, высокий лоб, череп обрамлен полукругом седых волос, блестевших под дождем. Они познакомились два года назад у кого-то в гостях. Этот человек, который обычно держался несколько вяло, сдержанно и отстраненно, умел совершенно преобразиться и стать очень внимательным, если его о том просили, и этим изменил мнение Адамберга о психиатрах. Комиссар привык обращаться к нему за советом, если ему изменяла интуиция, когда он переставал понимать поведение окружающих, и ему был нужен совет врача.
   У Адамберга не было зонта, поэтому на встречу он пришел весь мокрый. Ферез знал об убийце и его привычках только то, что сообщалось в прессе и по телевизору, и теперь слушал подробности от комиссара, не сводя с него глаз. Непроницаемое выражение, которое приняло его лицо по профессиональной привычке, сменилось ясным пристальным взглядом, он, не отрываясь, следил за речью собеседника.
   – Я полагаю, – сказал Адамберг после сорока пяти минут непрерывного рассказа, который врач ни разу не перебил, – что необходимо выяснить, почему он выбрал именно чуму. Это не похоже на какую-нибудь банальную повседневную идею, которая у всех на слуху, как, например…
   Адамберг запнулся, подыскивая слово.
   – Как, например, какая-нибудь модная тема, которая никого не удивит…
   Он снова остановился. Иногда ему было трудно подобрать точное слово, а Ферез не спешил прийти на помощь.
   – Например, конец света с приходом второго тысячелетия или героическое фэнтези.
   – Согласен, – кивнул Ферез.
   – Или всякие избитые истории про вампиров, про Христа, про солнце. Все это могло бы послужить красивой упаковкой убийце, который хочет снять с себя ответственность. Под «красивой» я подразумеваю – всем понятной, современной. Он мог бы назваться Повелителем болот, Посланником солнца или Всемогущим, и все бы поняли, что бедняга свихнулся или ему повредили мозги в какой-нибудь секте. Я понятно излагаю?
   – Продолжайте, Адамберг. Не хотите под зонтик?
   – Нет, спасибо, дождь кончается. Но с этой чумой он выбивается из времени. Он анахроничен и «смешон», как говорит мой зам. Смешон, потому что делает глупости, чума в наше время выглядит, как неандерталец в смокинге. Сеятель отстал от своего века, свернул не на ту дорожку. Вы меня понимаете?
   – Продолжайте, – повторил Ферез.
   – При всем при том, каким бы анахронизмом ни была эта чума, она все еще способна породить давно забытый ужас, но это другой вопрос. А меня интересует, почему этот субъект так оторвался от своей эпохи, почему выбрал такой сюжет, какой абсолютно никому не пришел бы в голову. В этой непонятности я и хочу разобраться. Я вовсе не утверждаю, что в этом никто ничего не смыслит, этим занимаются историки. Одного я знаю. Но, поправьте меня, если я ошибаюсь, как бы рьяно ни увлекался человек предметом своего изучения, не мог же он из-за этого стать серийным убийцей?
   – Вы правы. Предмет изучения остается за пределами подсознания, особенно если человек поздно начал этим заниматься. Это всего лишь род занятий, а не побудительный импульс.
   – Даже если он этим занятием чересчур увлечен?
   – Даже в этом случае.
   – Значит, из импульсов, движущих сеятелем, я должен исключить науку и игру случая. Это не такой человек, который просто сказал себе – возьму-ка я да использую бич Божий, пусть он как громом всех поразит. Это не какой-то болтун и не мистификатор. Быть того не может. У сеятеля не тот размах. Он свято верит в свое дело. Он рисует эти четверки с любовью, в этом весь он. Чума живет в его подсознании, вне всяких пределов. Ему плевать, поймут его или нет. Главное, что он сам себя понимает. Он пользуется ею, потому что так надо. К такому выводу я пришел.
   – Правильно, – терпеливо произнес Ферез.
   – А если я прав, значит, чума глубоко сидит в нем самом. А это значит, что ее истоки;…
   – В семье, – договорил Ферез.
   – Точно. Вы согласны со мной?
   – Вне всякого сомнения, Адамберг. Потому что иначе не может быть.
   – Хорошо, – продолжал комиссар, с облегчением подумав, что самое сложное уже сказано. – Вначале я думал, что, может быть, он переболел сам, когда был молод и жил в какой-нибудь далекой стране, я предполагал несчастный случай, неудачу, что-нибудь в этом роде. Но меня это не удовлетворило.
   – И тогда? – подбодрил его Ферез.
   – Тогда я стал ломать себе голову, пытаясь понять, как на юные годы человека могло повлиять несчастье, последний раз случившееся в восемнадцатом веке. Единственный вывод, который напрашивался, – что сеятелю теперь двести шестьдесят лет. Но такого не может быть.
   – Довольно оригинально. Любопытный был бы пациент.
   – Но потом я узнал, что последняя чума в Париже разразилась в 1920 году. А это уже наше время, а значит, уже теплее. Вы знали об этом?
   – Честно признаюсь, нет, – ответил Ферез.
   – Девяносто шесть заболевших, из них тридцать четыре умерли, в основном в пригородах, где селилась беднота. И я думаю, Ферез, что семью нашего приятеля затронуло это несчастье, хотя бы частично, возможно, прадедушек и прабабушек. И эта история стала семейной сагой.
   – У нас это называется – семейный призрак, – перебил врач.
   – Прекрасно. Этот призрак жил в семье, и вот таким образом чума засела у ребенка в мозгу, ему постоянно рассказывали, как она уничтожила близких родственников. Думаю, это был мальчик. Чума стала неотъемлемой частью его жизни, его…
   – Психики.
   – Вот именно. Она стихийно ворвалась в его жизнь, а вовсе не была историческим прошлым, как для нас с вами. Фамилию сеятеля я найду среди пострадавших от чумы 1920 года.
   Адамберг остановился, скрестил на груди руки и поглядел на врача.
   – Верно мыслите, Адамберг, – улыбнулся Ферез. – И вы на правильном пути. Но к семейному призраку нужно добавить жестокие потрясения, которые позволили ему укрепиться. Призраки вьют свои гнезда в трещинах.
   – Согласен.
   – Но боюсь, мне придется разочаровать вас. Я бы не искал сеятеля в семье, пострадавшей от чумы. Я бы искал его в семье, которую чума миновала. А тут придется выбирать среди тысяч людей, а не только среди тех тридцати четырех.
   – Почему нужно искать в семье, которую миновала чума?
   – Потому что ваш сеятель пользуется чумой как инструментом власти.
   – И что из этого?
   – Все было бы по-другому, если бы чума победила его семью. Тогда он питал бы к ней отвращение.
   – Я знал, что где-то ошибся, – произнес Адамберг и снова принялся шагать, заложив руки за спину.
   – Это не ошибка, Адамберг, вы просто немножко запутались. Если сеятель пользуется чумой как инструментом власти, значит, она сама когда-то даровала эту власть его семье. Их дом чудом уберегся от чумы, хотя она свирепствовала во всей округе. Его родным пришлось дорого заплатить за это чудо. Сначала их возненавидели за то, что они спаслись, потом стали подозревать, что им известен какой-то секрет, и затем уж обвинили в том, что они сеют мор. Вы знаете, как это бывает. Не удивлюсь, если на них стали показывать пальцем, потом угрожать и клеймить позором, и в конце концов семье пришлось бежать из этих мест из страха, как бы их не растерзали соседи.
   – Бог мой, – воскликнул Адамберг, постукивая ногой по пучку травы под деревом, – а ведь вы правы!
   – Все вполне могло произойти именно так.
   – Так оно и было! Чудо, которое помогло им спастись, потом травля и их отчужденность от других людей – все это стало семейным преданием. Преданием о том, как они спаслись от чумы и, более того, что они были ее повелителями. Они стали гордиться тем, в чем их упрекали.
   – Так всегда и бывает. Скажите человеку, что он дурак, и он ответит, что гордится этим. Обычная защитная реакция, в чем бы человека ни обвиняли.
   – Призрак – это то, что отличает их от всех, обладание бичом Божьим, о котором неустанно твердилось.
   – Не забывайте, Адамберг, в случае с вашим сеятелем большую роль могла сыграть потеря матери или отца, разбитая семья, чувство заброшенности сделало его чрезвычайно уязвимым. Это самое вероятное объяснение тому, что мальчик так истово цеплялся за славу своей семьи, для него она – единственный источник силы. Возможно, дед постоянно твердил ему об этом. Драмы передаются через поколение.
   – Вряд ли это поможет мне его отыскать, – сказал Адамберг, топча все тот же пучок травы. – От чумы спаслись сотни тысяч людей.
   – Мне жаль.
   – Не стоит сожалеть, Ферез. Вы мне очень помогли.

XXVI

   Когда Адамберг поднялся по бульвару Сен-Мишель, начало проглядывать солнце. Комиссар шел, помахивая курткой в руках, чтобы ее просушить. Он не пытался опровергнуть точку зрения Фереза, понимая, что врач прав. Сеятель оказался неуловимым, когда он уже считал, что почти поймал его. Оставалась площадь Эдгар-Кине, куда он и направлялся. Правнук старьевщика из 1920 года бывал на площади, он постоянно туда приходил. Он жил рядом или часто проходил мимо, презирая опасность. Да и чего ему бояться? Он чувствовал себя властелином, и когда понадобилось, доказал это. Двадцать восемь полицейских не испугают того, у кого в руках бич Божий, того, кто может остановить его мановением руки. Двадцать восемь полицейских для него все равно что кучка дерьма.
   Все питало гордыню сеятеля. Парижане повиновались ему и скрупулезно рисовали талисманы на своих дверях. А двадцать восемь полицейских позволяли трупам множиться. Уже четыре смерти, и как это остановить – неизвестно. Остается торчать на перекрестке и смотреть. На что смотреть, Адамберг и сам не знал, зато можно просушить куртку и штаны.
   Он появился на площади в ту минуту, когда раздался удар нормандского гонга. Он уже знал, что это означает, и поспешил отведать горячего блюда, присев к столу, за которым собрались Декамбре, Лизбета, Ле Герн, унылая Ева и несколько незнакомых ему людей. Сотрапезники, словно повинуясь приказу, отданному, по всей видимости, Декамбре, старались говорить о чем угодно, кроме сеятеля. Зато за соседними столиками только его и обсуждали, и некоторые громко соглашались с обвинениями журналиста: легавые им врут. Фотографии задушенных жертв смонтированы! За идиотов их, что ли, держат? «Ага, – раздался женский голос, – а если они умерли от чумы, как же они успели раздеться, прежде чем околеть, да при этом красиво сложить одежду? А под грузовик залезть? Что это за чертовщина, я тебя спрашиваю? Разве это больше похоже на чуму, чем на убийство?» «Верно подмечено», – подумал Адамберг и обернулся, чтобы получше разглядеть умное, серьезное лицо толстой женщины в тесной цветастой блузке. «А я и не говорю, что все так просто», – неуверенно отвечал ее собеседник. «Да нет, – вмешался сухопарый мужчина с приятным голосом. – Тут и то и другое сразу. Люди умирают от чумы, а кто-то хочет, чтобы об этом узнали, вот он и выносит трупы на улицу и раздевает, чтобы было видно, какие они, и чтоб народ был в курсе. Это не плут какой-нибудь, он старается нам помочь». – «Ну конечно, – отвечала женщина, – так чего бы ему не выражаться яснее? Никогда не доверяла людям, которые любят в прятки играть». – «Он прячется, потому что не может говорить открыто, – возразил тип с приятным голосом, с трудом придумывая объяснения по мере разговора. – Это парень из какой-нибудь лаборатории, и он знает, что они выпустили чуму, разбили какую-нибудь склянку или что-то в этом роде. Он не может об этом сказать, потому что лаборатории приказали молчать, чтоб не пугать народ. Правительство не любит, чтобы народ волновался. Поэтому всем молчок! Вот парень и пытается рассказать правду, не называя себя». – «Почему? – не унималась женщина. – Боится потерять место? А я тебе так скажу, Андре, если твой защитник прячется только поэтому, то он просто жалкий тип».