Страница:
Данглар покусал губы.
– Может, это то самое несоответствие, которое делает творение произведением искусства, а не просто украшением, – предположил он. – Может, художник предлагает нам подумать, а не просто расписывает стены. Недостающая часть как замочная скважина, в незаконченности есть элемент случайности.
– Тщательно продуманной случайности, – поправил Адамберг.
– Художник и должен создавать такие случайности.
– Он не художник, – негромко возразил Адамберг.
Он поставил машину возле уголовного розыска, выжал ручной тормоз.
– Хорошо, – согласился Данглар. – Тогда кто он?
Не выпуская из рук руля, Адамберг задумался, глядя куда-то вперед.
– Только постарайтесь не отвечать «я не знаю», – попросил Данглар.
Адамберг улыбнулся.
– Тогда я лучше промолчу, – сказал он.
Адамберг вернулся домой быстрым шагом, чтобы не пропустить прихода Камиллы. Он принял душ и развалился в кресле, чтобы полчасика помечтать, Камилла почти никогда не опаздывала. Единственное, что пришло ему в голову, было ощущение, что под одеждой он голый, такое он чувствовал часто, когда подолгу не видел ее. Быть голым под одеждой – нормальное состояние каждого человека. Это умозаключение не показалось ему очень оригинальным. Просто так было: когда он ждал Камиллу, он чувствовал себя голым под одеждой, зато на работе это чувство исчезало. И каким бы странным это ни казалось, разница была весьма ощутима.
IX
X
XI
– Может, это то самое несоответствие, которое делает творение произведением искусства, а не просто украшением, – предположил он. – Может, художник предлагает нам подумать, а не просто расписывает стены. Недостающая часть как замочная скважина, в незаконченности есть элемент случайности.
– Тщательно продуманной случайности, – поправил Адамберг.
– Художник и должен создавать такие случайности.
– Он не художник, – негромко возразил Адамберг.
Он поставил машину возле уголовного розыска, выжал ручной тормоз.
– Хорошо, – согласился Данглар. – Тогда кто он?
Не выпуская из рук руля, Адамберг задумался, глядя куда-то вперед.
– Только постарайтесь не отвечать «я не знаю», – попросил Данглар.
Адамберг улыбнулся.
– Тогда я лучше промолчу, – сказал он.
Адамберг вернулся домой быстрым шагом, чтобы не пропустить прихода Камиллы. Он принял душ и развалился в кресле, чтобы полчасика помечтать, Камилла почти никогда не опаздывала. Единственное, что пришло ему в голову, было ощущение, что под одеждой он голый, такое он чувствовал часто, когда подолгу не видел ее. Быть голым под одеждой – нормальное состояние каждого человека. Это умозаключение не показалось ему очень оригинальным. Просто так было: когда он ждал Камиллу, он чувствовал себя голым под одеждой, зато на работе это чувство исчезало. И каким бы странным это ни казалось, разница была весьма ощутима.
IX
В четверг в перерывах между тремя выпусками говорящей газеты Жосс с каким-то тревожным нетерпением за несколько ходок перевез свои вещи в фургончике, который ему одолжил Дамас. Во время последней поездки Дамас помог ему спустить с седьмого этажа самые крупные вещи. Их было не так уж много: морской чемодан из черной парусины с медными заклепками, трюмо, с нарисованным на обратной стороне трехмачтовым парусником, и тяжелое кресло с резьбой ручной работы, которое смастерил прапрадедушка своей тяжелой рукой во время одного из кратких пребываний в лоне семьи.
Ночью Жосса снова одолевали страхи. Декамбре – то есть Эрве Дюкуэдик – слишком много рассказал ему вчера, накачавшись шестью кувшинами красного вина. Жосс боялся, как бы тот, очухавшись, в панике не послал его ко всем чертям. Но ничего подобного не случилось, Декамбре достойно смирился с произошедшим и в восемь тридцать, как обычно, стоял на пороге своего дома с книгой в руках. Если он и сожалел о чем-то, а, вероятно, так оно и было, вернее, если он дрожал от страха потому, что вручил свою тайну в грубые руки незнакомца, да еще и неотесанного чурбана, он и вида не показал. И если голова у него была тяжелой, а таковой она и должна была быть, так же как у Жосса, он этого тоже не показывал. Лицо его оставалось по-прежнему сосредоточенным, когда прозвучали два объявления, которые отныне стали называть странными.
В этот вечер, закончив переезд, Жосс вручил ему обе записки. Оставшись один в своей новой комнате, Жосс первым делом снял ботинки и носки, ступил босыми ногами на ковер и долго стоял так, расставив ноги, уронив руки и закрыв глаза. И именно эту минуту выбрал Никола Ле Герн, рожденный в Локмария в 1832 году, чтобы усесться на широкую кровать с деревянными столбиками и поприветствовать праправнука. Здорово, ответил Жосс.
– Неплохо устроился, парень, – сказал старик, развалившись на перине.
– Тебе нравится? – сказал Жосс, полуоткрыв глаза.
– Здесь тебе лучше, чем там. Я тебе говорил, что с моим ремеслом можно далеко пойти.
– Ты мне это уже семь лет твердишь. Ты только за этим пришел?
– Эти записки, – проговорил предок, почесывая небритую щеку, – эти «странные» послания, как ты их величаешь и которые отдаешь аристократу. Я бы на твоем месте поостерегся. Здесь что-то нечисто.
– За них платят, дед, и платят хорошо, – сказал Жосс, надевая ботинки.
Старик пожал плечами:
– На твоем месте я бы поостерегся.
– Что это значит?
– То и значит, Жосс.
Не ведая о том, что второй этаж его собственного дома посетил дух Никола Ле Герна, Декамбре работал у себя в маленьком кабинете на первом этаже. На этот раз ему показалось, что в одном из «странных» посланий была подсказка, едва заметная, но, возможно, решающая.
Текст утренней записки был продолжением истории, которую Жосс называл «рассказ про типчика без начала и конца». Речь явно шла о какой-то книге, из середины которой брали отрывки, отбрасывая начало. Но зачем? Декамбре вновь и вновь перечитывал эти отрывки в надежде на то, что безыскусные и неуловимые фразы откроют ему наконец имя их автора.
В церковь с моей женой, которая не была там уже месяц или два. (…) Хотелось бы знать, оттого ли у меня прекратились колики, что я ношу заячью лапку, которая должна защищать меня от всех ветров.
Декамбре со вздохом отложил листок и взял другой, тот, в котором была подсказка:
Et de eis quae significant illud, est ut videas mures et animalia quae habitant sub terra fugere ad superficiem terrae et pati sedar, id est, commoveri hinc inde sicut animalia ebria.
Ниже он быстро набросал перевод, поставив посередине знак вопроса: И среди признаков этого ты увидишь крыс и тварей, обитающих под землей, как побегут они на поверхность в муках (?) и, как пьяные, устремятся прочь от этого места.
Уже час он бился над словом «sedar», оно было не латинское. Было ясно, что ошибки тут нет. Автор был так педантичен, что обозначал многоточием все пропуски, которые позволял себе, переписывая текст оригинала. Если он напечатал «sedar», значит, именно это слово стоит в тексте, написанном на прекрасной поздней латыни. Карабкаясь по старой деревянной лестнице в поисках словаря, Декамбре вдруг остановился.
Арабский! Это арабское слово.
Он лихорадочно вернулся к столу и обеими руками прижал к нему листок, словно боясь, что тот улетит. Смесь арабского и латыни. Декамбре быстро отыскал другие послания, где говорилось о бегстве животных на поверхность земли, в том числе первый текст на латыни, который Жосс прочел накануне и который начинался почти теми же словами: Ты увидишь.
Ты увидишь, как животные, рожденные в гнилье, будут множиться под землей, как то: черви, жабы и мухи, а если причина тому подземна, ты увидишь, как чешуйчатые твари, живущие в норах, выйдут на поверхность, бросив свои яйца, а иногда будешь видеть уже мертвых. Если же причина тому в воздухе, то же случится с птицами.
Тексты повторяли друг друга, иногда слово в слово. Разные авторы писали об одном и том же вплоть до семнадцатого века, одно и то же послание повторялось из поколения в поколение. Так монахи из века в век переписывали декреты «Увещания». Значит, людей этих было много. Людей, принадлежащих к избранному кругу, образованных. Но не монахов, нет. Религией тут и не пахнет.
Декамбре все еще размышлял, подперев рукой голову, пока не раздался на весь дом звонкий, как песня, голос Лизбеты, зовущий всех к столу.
Спустившись в столовую, Жосс обнаружил, что все постояльцы Декамбре уже сидели на своих местах и привычно разворачивали салфетки, освобождая их от деревянных колечек. На каждом колечке был свой рисунок. Жосс не решался присоединиться к столу в тот же вечер – ужинать было не обязательно, если накануне заранее сказать, что тебя не будет, – а он был очень смущен необычной обстановкой. Он привык жить один, есть и спать в одиночку и разговаривать сам с собой, кроме тех случаев, когда ходил ужинать к Бертену. За тринадцать лет жизни в Париже у него было три подружки, которые надолго не задержались и которых он никогда не решался приводить в свою комнату, где матрас валялся прямо на полу. Жилище женщины, даже самое скромное, всегда выглядело гораздо уютнее, чем его берлога.
Жосс отмахнулся от этих глупых мыслей, которые, казалось, возвращали его во времена юности, когда он вел себя неестественно и вызывающе. Лизбета улыбнулась и протянула ему его личное колечко с салфеткой. Когда Лизбета так широко улыбалась, ему сразу хотелось кинуться к ней в объятия, словно человеку, потерпевшему крушение, который увидел скалу в ночной темноте. Великолепную, округлую и гладкую скалу, которой будешь возносить вечные слова благодарности. Жосс дивился сам на себя. Такое сильное влечение он испытывал только к Лизбете и только когда она улыбалась. Сидевшие за столом смущенно пробормотали Жоссу «добро пожаловать», и он занял место справа от Декамбре. Лизбета возглавляла собрание на другом конце стола, прислуживая гостям. За столом сидели еще двое постояльцев, Кастильон, из комнаты номер один, кузнец на пенсии, который первую половину своей жизни был фокусником и объездил все кабаре Европы. И Эвелина Кюри из комнаты номер четыре, миниатюрная женщина около тридцати лет, бесцветная, с мягким старомодным личиком, она сидела, склонившись над тарелкой. Как только Жосс переступил порог гостиницы, Лизбета ввела его в курс дела.
– Будь осторожен, моряк, – наставляла она, потихоньку отведя его в ванную комнату, – чтобы без промахов. С Кастильоном можно болтать свободно, у него кожа толстая, считает себя шутником, любит зубы скалить, шуточки плоские, зато не подеретесь. Не волнуйся, если у тебя за ужином часы пропадут, он без этого не может, за десертом обязательно вернет. На десерт всю неделю фруктовое пюре или свежие фрукты по сезону, а по воскресеньям манный пирог. Здесь полуфабрикатов не бывает, можешь есть не глядя. Но с малышкой поосторожней. Она здесь полтора года спасается. Сбежала от мужа, который ее восемь лет колотил. Восемь лет, представляешь? Она его, похоже, любила. В конце концов очухалась и однажды вечером явилась сюда. Но ты будь начеку, моряк. Муж ищет ее по всему городу, чтобы прибить и вернуть в лоно семьи. Одно с другим, конечно, не ладится, но такие типы так устроены, иначе не могут. Он готов ее укокошить, чтобы она другим не досталась, – ты-то пожил на свете, знаешь, как это бывает. Так вот, значит, имени «Эвелина Кюри» ты не знаешь и никогда не слышал. Здесь мы зовем ее Евой, так никому невдомек. Понял, моряк? Будь с ней ласков. Она мало говорит, часто вздрагивает, краснеет, как будто все время боится. Потихоньку приходит в себя, но ей нужно время. Ну а меня ты и так знаешь, я девушка добрая, но грязных шуточек не терплю. Это все. Спускайся к столу, уже пора, и лучше я тебе сразу скажу: две бутылки, не больше, потому что Декамбре любит пропустить лишнее, так что выпивку я ограничиваю. Если хочешь добавку, иди в «Викинг». Первый завтрак с семи до восьми, всем это подходит, кроме кузнеца, он встает поздно, у всех свои причуды. Я тебе все сказала, не стой тут, я пойду положу тебе колечко. У меня есть с цыпленком и с корабликом. Тебе какое больше нравится?
– Что еще за колечко? – не понял Жосс.
– В которое салфетку вставляют. Стирка раз в неделю, белое в пятницу, цветное во вторник. Если не хочешь, чтобы твое белье стиралось вместе с бельем кузнеца, прачечная через двести метров. Если хочешь глажку, плати Мари-Бель, она приходит окна мыть. Так что ты решил насчет колечка?
– С цыпленком, – твердо ответил Жосс.
– Ох уж эти мужчины, – вздохнула Лизбета, уходя, – вечно они хитрят.
На ужин был суп, жареная телятина, сыр и печеные груши. Кастильон болтал сам с собой, а Жосс пока помалкивал из осторожности, словно плыл по незнакомому фарватеру. Малышка Ева ела бесшумно и подняла глаза всего раз, чтобы попросить у Лизбеты хлеба, Лизбета улыбнулась ей, и Жоссу показалось, что Еве захотелось кинуться ей на грудь. А может, этого опять захотелось ему самому.
Декамбре за весь ужин не проронил ни слова. Лизбета шепнула Жоссу, помогавшему убирать посуду: «Когда он такой, значит, он ест и работает в одно время». И действительно, покончив с грушами, Декамбре тотчас поднялся из-за стола, извинился перед сотрапезниками и вернулся к себе в кабинет.
Просветление снизошло на него утром, едва он проснулся. Имя затрепетало у него на губах раньше, чем он открыл глаза, словно оно всю ночь дожидалось пробуждения спящего, сгорая от нетерпения быть названным. И Декамбре услышал, как его собственный голос негромко произнес: Авиценна.
Он встал и повторил его много раз, боясь, как бы оно не растворилось в солнечной дымке. Для верности он записал его на бумаге. Авиценна. А рядом добавил: Liber canonis – «Канон врачебной науки».
Авиценна. Великий Авиценна, персидский врач и философ начала одиннадцатого века, его труды тысячи раз переписывались на Западе и Востоке. Латинский текст усеян арабскими выражениями. Да, отныне он был на верном пути!
Декамбре, улыбаясь, дождался бретонца на лестнице и ухватил его за рукав:
– Хорошо спали, Ле Герн?
Жосс сразу понял, что что-то произошло. Тонкое и обычно мертвецки бледное лицо Декамбре преобразилось, словно его осветило солнце. Исчезла его обычная несколько высокомерная и циничная улыбка, Декамбре просто ликовал.
– Я разгадал его, Ле Герн, я его разгадал!
– Кого?
– Нашего чудака! Я разгадал его, черт возьми! Оставьте мне «странные» записки за сегодня, я бегу в библиотеку.
– В ваш кабинет внизу?
– Нет, Ле Герн, у меня не все книги есть.
– Надо же, – удивился Жосс.
Стоя в пальто с рюкзаком у ног, Декамбре переписал «странное» послание, пришедшее утром:
После того, как времена года перепутают свои свойства, когда зимой вместо холода – жарко, а летом вместо жары – холодно, и то же самое с весной и осенью, потому что это великое неравновесие указывает на дурное расположение и звезд, и воздуха (…).
Он убрал листок в портфель, потом несколько минут подождал ежедневного рассказа про кораблекрушение, а без пяти девять спустился в метро.
Ночью Жосса снова одолевали страхи. Декамбре – то есть Эрве Дюкуэдик – слишком много рассказал ему вчера, накачавшись шестью кувшинами красного вина. Жосс боялся, как бы тот, очухавшись, в панике не послал его ко всем чертям. Но ничего подобного не случилось, Декамбре достойно смирился с произошедшим и в восемь тридцать, как обычно, стоял на пороге своего дома с книгой в руках. Если он и сожалел о чем-то, а, вероятно, так оно и было, вернее, если он дрожал от страха потому, что вручил свою тайну в грубые руки незнакомца, да еще и неотесанного чурбана, он и вида не показал. И если голова у него была тяжелой, а таковой она и должна была быть, так же как у Жосса, он этого тоже не показывал. Лицо его оставалось по-прежнему сосредоточенным, когда прозвучали два объявления, которые отныне стали называть странными.
В этот вечер, закончив переезд, Жосс вручил ему обе записки. Оставшись один в своей новой комнате, Жосс первым делом снял ботинки и носки, ступил босыми ногами на ковер и долго стоял так, расставив ноги, уронив руки и закрыв глаза. И именно эту минуту выбрал Никола Ле Герн, рожденный в Локмария в 1832 году, чтобы усесться на широкую кровать с деревянными столбиками и поприветствовать праправнука. Здорово, ответил Жосс.
– Неплохо устроился, парень, – сказал старик, развалившись на перине.
– Тебе нравится? – сказал Жосс, полуоткрыв глаза.
– Здесь тебе лучше, чем там. Я тебе говорил, что с моим ремеслом можно далеко пойти.
– Ты мне это уже семь лет твердишь. Ты только за этим пришел?
– Эти записки, – проговорил предок, почесывая небритую щеку, – эти «странные» послания, как ты их величаешь и которые отдаешь аристократу. Я бы на твоем месте поостерегся. Здесь что-то нечисто.
– За них платят, дед, и платят хорошо, – сказал Жосс, надевая ботинки.
Старик пожал плечами:
– На твоем месте я бы поостерегся.
– Что это значит?
– То и значит, Жосс.
Не ведая о том, что второй этаж его собственного дома посетил дух Никола Ле Герна, Декамбре работал у себя в маленьком кабинете на первом этаже. На этот раз ему показалось, что в одном из «странных» посланий была подсказка, едва заметная, но, возможно, решающая.
Текст утренней записки был продолжением истории, которую Жосс называл «рассказ про типчика без начала и конца». Речь явно шла о какой-то книге, из середины которой брали отрывки, отбрасывая начало. Но зачем? Декамбре вновь и вновь перечитывал эти отрывки в надежде на то, что безыскусные и неуловимые фразы откроют ему наконец имя их автора.
В церковь с моей женой, которая не была там уже месяц или два. (…) Хотелось бы знать, оттого ли у меня прекратились колики, что я ношу заячью лапку, которая должна защищать меня от всех ветров.
Декамбре со вздохом отложил листок и взял другой, тот, в котором была подсказка:
Et de eis quae significant illud, est ut videas mures et animalia quae habitant sub terra fugere ad superficiem terrae et pati sedar, id est, commoveri hinc inde sicut animalia ebria.
Ниже он быстро набросал перевод, поставив посередине знак вопроса: И среди признаков этого ты увидишь крыс и тварей, обитающих под землей, как побегут они на поверхность в муках (?) и, как пьяные, устремятся прочь от этого места.
Уже час он бился над словом «sedar», оно было не латинское. Было ясно, что ошибки тут нет. Автор был так педантичен, что обозначал многоточием все пропуски, которые позволял себе, переписывая текст оригинала. Если он напечатал «sedar», значит, именно это слово стоит в тексте, написанном на прекрасной поздней латыни. Карабкаясь по старой деревянной лестнице в поисках словаря, Декамбре вдруг остановился.
Арабский! Это арабское слово.
Он лихорадочно вернулся к столу и обеими руками прижал к нему листок, словно боясь, что тот улетит. Смесь арабского и латыни. Декамбре быстро отыскал другие послания, где говорилось о бегстве животных на поверхность земли, в том числе первый текст на латыни, который Жосс прочел накануне и который начинался почти теми же словами: Ты увидишь.
Ты увидишь, как животные, рожденные в гнилье, будут множиться под землей, как то: черви, жабы и мухи, а если причина тому подземна, ты увидишь, как чешуйчатые твари, живущие в норах, выйдут на поверхность, бросив свои яйца, а иногда будешь видеть уже мертвых. Если же причина тому в воздухе, то же случится с птицами.
Тексты повторяли друг друга, иногда слово в слово. Разные авторы писали об одном и том же вплоть до семнадцатого века, одно и то же послание повторялось из поколения в поколение. Так монахи из века в век переписывали декреты «Увещания». Значит, людей этих было много. Людей, принадлежащих к избранному кругу, образованных. Но не монахов, нет. Религией тут и не пахнет.
Декамбре все еще размышлял, подперев рукой голову, пока не раздался на весь дом звонкий, как песня, голос Лизбеты, зовущий всех к столу.
Спустившись в столовую, Жосс обнаружил, что все постояльцы Декамбре уже сидели на своих местах и привычно разворачивали салфетки, освобождая их от деревянных колечек. На каждом колечке был свой рисунок. Жосс не решался присоединиться к столу в тот же вечер – ужинать было не обязательно, если накануне заранее сказать, что тебя не будет, – а он был очень смущен необычной обстановкой. Он привык жить один, есть и спать в одиночку и разговаривать сам с собой, кроме тех случаев, когда ходил ужинать к Бертену. За тринадцать лет жизни в Париже у него было три подружки, которые надолго не задержались и которых он никогда не решался приводить в свою комнату, где матрас валялся прямо на полу. Жилище женщины, даже самое скромное, всегда выглядело гораздо уютнее, чем его берлога.
Жосс отмахнулся от этих глупых мыслей, которые, казалось, возвращали его во времена юности, когда он вел себя неестественно и вызывающе. Лизбета улыбнулась и протянула ему его личное колечко с салфеткой. Когда Лизбета так широко улыбалась, ему сразу хотелось кинуться к ней в объятия, словно человеку, потерпевшему крушение, который увидел скалу в ночной темноте. Великолепную, округлую и гладкую скалу, которой будешь возносить вечные слова благодарности. Жосс дивился сам на себя. Такое сильное влечение он испытывал только к Лизбете и только когда она улыбалась. Сидевшие за столом смущенно пробормотали Жоссу «добро пожаловать», и он занял место справа от Декамбре. Лизбета возглавляла собрание на другом конце стола, прислуживая гостям. За столом сидели еще двое постояльцев, Кастильон, из комнаты номер один, кузнец на пенсии, который первую половину своей жизни был фокусником и объездил все кабаре Европы. И Эвелина Кюри из комнаты номер четыре, миниатюрная женщина около тридцати лет, бесцветная, с мягким старомодным личиком, она сидела, склонившись над тарелкой. Как только Жосс переступил порог гостиницы, Лизбета ввела его в курс дела.
– Будь осторожен, моряк, – наставляла она, потихоньку отведя его в ванную комнату, – чтобы без промахов. С Кастильоном можно болтать свободно, у него кожа толстая, считает себя шутником, любит зубы скалить, шуточки плоские, зато не подеретесь. Не волнуйся, если у тебя за ужином часы пропадут, он без этого не может, за десертом обязательно вернет. На десерт всю неделю фруктовое пюре или свежие фрукты по сезону, а по воскресеньям манный пирог. Здесь полуфабрикатов не бывает, можешь есть не глядя. Но с малышкой поосторожней. Она здесь полтора года спасается. Сбежала от мужа, который ее восемь лет колотил. Восемь лет, представляешь? Она его, похоже, любила. В конце концов очухалась и однажды вечером явилась сюда. Но ты будь начеку, моряк. Муж ищет ее по всему городу, чтобы прибить и вернуть в лоно семьи. Одно с другим, конечно, не ладится, но такие типы так устроены, иначе не могут. Он готов ее укокошить, чтобы она другим не досталась, – ты-то пожил на свете, знаешь, как это бывает. Так вот, значит, имени «Эвелина Кюри» ты не знаешь и никогда не слышал. Здесь мы зовем ее Евой, так никому невдомек. Понял, моряк? Будь с ней ласков. Она мало говорит, часто вздрагивает, краснеет, как будто все время боится. Потихоньку приходит в себя, но ей нужно время. Ну а меня ты и так знаешь, я девушка добрая, но грязных шуточек не терплю. Это все. Спускайся к столу, уже пора, и лучше я тебе сразу скажу: две бутылки, не больше, потому что Декамбре любит пропустить лишнее, так что выпивку я ограничиваю. Если хочешь добавку, иди в «Викинг». Первый завтрак с семи до восьми, всем это подходит, кроме кузнеца, он встает поздно, у всех свои причуды. Я тебе все сказала, не стой тут, я пойду положу тебе колечко. У меня есть с цыпленком и с корабликом. Тебе какое больше нравится?
– Что еще за колечко? – не понял Жосс.
– В которое салфетку вставляют. Стирка раз в неделю, белое в пятницу, цветное во вторник. Если не хочешь, чтобы твое белье стиралось вместе с бельем кузнеца, прачечная через двести метров. Если хочешь глажку, плати Мари-Бель, она приходит окна мыть. Так что ты решил насчет колечка?
– С цыпленком, – твердо ответил Жосс.
– Ох уж эти мужчины, – вздохнула Лизбета, уходя, – вечно они хитрят.
На ужин был суп, жареная телятина, сыр и печеные груши. Кастильон болтал сам с собой, а Жосс пока помалкивал из осторожности, словно плыл по незнакомому фарватеру. Малышка Ева ела бесшумно и подняла глаза всего раз, чтобы попросить у Лизбеты хлеба, Лизбета улыбнулась ей, и Жоссу показалось, что Еве захотелось кинуться ей на грудь. А может, этого опять захотелось ему самому.
Декамбре за весь ужин не проронил ни слова. Лизбета шепнула Жоссу, помогавшему убирать посуду: «Когда он такой, значит, он ест и работает в одно время». И действительно, покончив с грушами, Декамбре тотчас поднялся из-за стола, извинился перед сотрапезниками и вернулся к себе в кабинет.
Просветление снизошло на него утром, едва он проснулся. Имя затрепетало у него на губах раньше, чем он открыл глаза, словно оно всю ночь дожидалось пробуждения спящего, сгорая от нетерпения быть названным. И Декамбре услышал, как его собственный голос негромко произнес: Авиценна.
Он встал и повторил его много раз, боясь, как бы оно не растворилось в солнечной дымке. Для верности он записал его на бумаге. Авиценна. А рядом добавил: Liber canonis – «Канон врачебной науки».
Авиценна. Великий Авиценна, персидский врач и философ начала одиннадцатого века, его труды тысячи раз переписывались на Западе и Востоке. Латинский текст усеян арабскими выражениями. Да, отныне он был на верном пути!
Декамбре, улыбаясь, дождался бретонца на лестнице и ухватил его за рукав:
– Хорошо спали, Ле Герн?
Жосс сразу понял, что что-то произошло. Тонкое и обычно мертвецки бледное лицо Декамбре преобразилось, словно его осветило солнце. Исчезла его обычная несколько высокомерная и циничная улыбка, Декамбре просто ликовал.
– Я разгадал его, Ле Герн, я его разгадал!
– Кого?
– Нашего чудака! Я разгадал его, черт возьми! Оставьте мне «странные» записки за сегодня, я бегу в библиотеку.
– В ваш кабинет внизу?
– Нет, Ле Герн, у меня не все книги есть.
– Надо же, – удивился Жосс.
Стоя в пальто с рюкзаком у ног, Декамбре переписал «странное» послание, пришедшее утром:
После того, как времена года перепутают свои свойства, когда зимой вместо холода – жарко, а летом вместо жары – холодно, и то же самое с весной и осенью, потому что это великое неравновесие указывает на дурное расположение и звезд, и воздуха (…).
Он убрал листок в портфель, потом несколько минут подождал ежедневного рассказа про кораблекрушение, а без пяти девять спустился в метро.
X
В четверг Адамберг прибыл в уголовный розыск позже Данглара, что случалось довольно редко, и заместитель проводил его долгим взглядом. У комиссара был помятый вид человека, который проспал всего несколько часов между пятью и восемью утра. И вскоре он снова вышел на улицу выпить кофе в баре.
«Камилла», – сделал вывод Данглар. Она вернулась вчера вечером. Данглар вяло включил компьютер. Он-то, как всегда, спал один. Собой он был безобразен – отекшее лицо и тело, которое расползалось книзу, как тающая свечка, и для него было 'большой удачей, если он прикасался к женщине хотя бы раз в два года. Данглар по привычке стряхнул с себя эти мрачные мысли, которые вели его прямиком к ящику пива и журналу, когда перед его внутренним взором, как луч солнца, возникли лица его пятерых детей. Впрочем, пятый, маленький мальчик с бледно-голубыми глазами, был не его ребенком, но жена любезно оставила ему и этого, когда уходила. Это было давно, восемь лет и тридцать семь дней назад, и воспоминание о том, как Мари в зеленом костюме не спеша прошествовала по коридору, открыла дверь и захлопнула ее за собой, стоило ему двух долгих лет терзаний и шести с половиной тысяч кружек пива. И тогда дети, двое мальчиков-близнецов, две девочки-близняшки и голубоглазый малыш, стали его навязчивой идеей, его пристанищем и спасением. Много часов провел он, пытаясь приготовить морковное пюре помягче, выстирать белье как можно чище, педантично собирая школьные портфели, гладя маленьким утюгом и надраивая умывальник до идеальной чистоты. Потом его рвение понемногу стало спадать, и теперь все выглядело не столь безупречно, зато вполне прилично. Количество выпитого пива снизилось до тысячи четырехсот кружек в год, правда, в особо тяжелые дни к нему добавлялось белое вино. Но тот свет, которым озаряли его жизнь дети, оставался неизменным, а этого, говаривал он сам себе в особенно хмурые дни, у него никто не может отнять. Впрочем, никто и не посягал.
Он ждал, что какая-нибудь женщина останется у него и поступит так же, как и Мари, только наоборот: откроет дверь, повернется к нему лицом и не спеша пройдет по коридору в желтом костюме ему навстречу. Да только надежды были напрасны. Женщины появлялись и быстро исчезали. Он не смел мечтать о женщине, подобной Камилле, нет. Ее вытянутый профиль был таким четким и нежным, что непонятно было, то ли броситься писать ее портрет, то ли расцеловать. Нет, он не хватал звезд с неба. Ему нужна была обычная женщина, пусть даже ее тело тоже расползается книзу, какая разница.
Данглар видел, как Адамберг вернулся, прошел мимо и, мягко толкнув дверь, заперся у себя в кабинете. Он тоже не был красив, зато он владел звездой. Вернее, красив он был, но если рассмотреть каждую его черту в отдельности, красоты не получалось. В его лице не было стройности, гармонии и представительности. Все было в каком-то беспорядке, но именно беспорядок и очаровывал в этом лице, а иногда, когда Адамберг оживлялся, он становился просто неотразим. Данглару такой расклад всегда казался несправедливым. Его собственное лицо было таким же случайным собранием черт, но совсем не привлекало внимания. Тогда как Адамберг при плохой карте всегда умудрялся сорвать большой куш.
С малых лет Данглар любил читать книги и размышлять, а потому не был завистлив. А еще потому, что у него были дети. И потому, что комиссар ему нравился, хотя и вечно раздражал его: ему нравились его лицо, большой нос и странная улыбка. Когда Адамберг предложил ему перейти вместе с ним в уголовный розыск, Данглар не раздумывал ни минуты. Небрежная медлительность Адамберга стала ему почти так же необходима, как расслабляющая бутылка пива, наверное, потому, что комиссар уравновешивал его беспокойный характер, которому иной раз не хватало гибкости.
Данглар посмотрел на закрытую дверь. Так или иначе, Адамберг займется этими четверками, но при этом постарается не раздражать своего заместителя. Данглар отодвинул клавиатуру и задумчиво откинулся на спинку стула. Интересно, не ошибся ли он? Где-то он уже видел эту перевернутую четверку. Вчера вечером, засыпая в своей одинокой постели, он вспомнил об этом. Это было давно, наверное, когда он был еще юным и не служил в полиции, и было это не в Париже. А поскольку Данглар очень мало путешествовал в своей жизни, то можно попытаться вспомнить, где искать след этой четверки, даже если он почти стерт.
Адамберг закрыл дверь, потому что хотел обзвонить сорок парижских комиссариатов, не вызывая справедливого раздражения своего заместителя. Данглар считал, что тут поработал непризнанный художник, но Адамберг был иного мнения, поэтому решил навести справки во всех округах Парижа, а поскольку такое поведение было бесполезно и нелогично, он предпочитал делать это в одиночку. Еще утром он ни в чем не был уверен. За завтраком он, извинившись перед Камиллой, снова листал блокнот и разглядывал четверку, словно делал рискованную ставку. Он даже спросил Камиллу, что она думает о рисунке. «Красиво», – ответила она. Но по утрам она видела плохо и не отличила бы календаря от иконы. Потому что на самом деле она должна была сказать не «красиво», а «ужасно». «Нет, Камилла, не очень-то это красиво», – мягко возразил Адамберг. И в эту секунду, произнося слово «нет», он принял решение.
Он был немного вялым после бессонной ночи и чувствовал блаженную истому в теле, когда набрал первый номер из списка.
К пяти часам он закончил обзвон и за это время выходил пройтись всего один раз, во время обеда. Камилла позвонила ему на мобильный, когда он Жевал бутерброд, сидя на лавочке.
Она звонила не за тем, чтобы вспомнить подробности прошедшей ночи, это было не в ее характере. Камилла была очень сдержанна в словах, за нее говорило ее тело, кто захочет, тот поймет, а что именно оно выражало, не всегда было ясно.
Адамберг написал в блокноте – Женщина, Ум, Желание, Камилла. Потом остановился и взглянул на запись. Огромные и в то же время какие-то пустые слова. Но, сказанные о Камилле, они наполнялись смыслом. Он почти видел, как вздувались буквы на бумаге. Хорошее – Камилла. Ему было трудно написать слово «любовь». Ручка выводила букву «л», потом останавливалась на «ю», боясь продолжения. Эта недомолвка долго будоражила его воображение, пока после частых размышлений он, как ему казалось, не постиг ее смысла. Он любил любовь. Но ему не нравилось, что она влекла за собой много другого. Любовь всегда сопровождали разные сложности. Жить, не вылезая из постели, – несбыточная утопия, такое возможно ну разве что пару дней. За любовью следовал целый круговорот разных сложностей, порожденных беспочвенными иллюзиями, упроченных толстыми надежными стенами, из которых уже никогда не вырваться. Страсть угасала, как свеча на ветру, и все кончалось тихим пристанищем у камина. А для такого человека, как Адамберг, сложности любви были тяжкой неволей. Он спасался бегством при одном лишь намеке на них, заранее предугадывая их появление, как опытный зверь, изучивший поведение охотника. И ему иногда казалось, что в этом бегстве от сложностей любви Камилла опережает его. Она постоянно исчезала, ее чувства всегда были настороже, а ботинки ждали у порога. Но у Камиллы это было не так заметно, она была добрее и мягче. В ней трудно было разглядеть ту главную силу, которая толкала ее к свободе, не давая времени одуматься. И Адамберг вынужден был признать, что он не задумывался о том, что движет Камиллой. Иногда он начинал думать об этом, но отвлекался, увлеченный новыми мыслями, которые превращались в его голове в пеструю мозаику и в конце концов исчезали.
Держа блокнот на коленях, он закончил запись, поставив точку после буквы «Л». Где-то рядом грохотала дрель, сверлящая оконный проем. Итак, Камилла звонила не за тем, чтобы насладиться воспоминаниями, а просто для того, чтобы поговорить о четверке, которую он показал ей утром. Адамберг встал и, переступая через строительный мусор, пошел в кабинет Данглара.
– Вы нашли этот файл? – вежливо поинтересовался Адамберг.
Данглар кивнул и ткнул пальцем в экран, на котором, как космические звезды, с огромной скоростью проносились увеличенные отпечатки больших пальцев.
Адамберг обошел стол и сел напротив Данглара.
– Если бы нужно было назвать точную цифру, сколько, по-вашему, в Париже существует домов с четверкой на дверях?
– Три, – ответил Данглар.
Адамберг поднял пальцы:
– Три плюс девять – двенадцать. Учитывая, что мало кому из жильцов пришло в голову сообщить об этом, не считая трусов, бездельников и невротиков, а их среди нас немало, получается около тридцати домов, разукрашенных непризнанным художником.
– Такие же четверки? Той же формы и цвета?
– Точь-в-точь.
– И снова одна из дверей не тронута?
– Придется проверить.
– Вы собираетесь этим заняться?
– Пожалуй, да.
Данглар положил руки на ляжки.
– Я уже видел эту четверку, – сказал он.
– Камилла тоже.
Данглар приподнял бровь.
– На странице книги, лежащей на столе, – пояснил Адамберг. – У друга одной подруги.
– А что за книга?
– Она не знает. Думает, что по истории, потому что парень днем занимается уборкой квартир, а вечерами историей Средневековья.
– Разве обычно бывает не наоборот?
– Что значит «обычно»?
Данглар взял со стола бутылку пива и сделал глоток.
– А вы где ее видели? – спросил Адамберг.
– Уже не помню. Где-то далеко, и это было давно.
– Если эта четверка существовала и раньше, то живопись тут ни при чем.
– Согласен, – ответил Данглар.
– Ведь новое течение в живописи подразумевает творчество, не так ли?
– В основном да.
– Так что будем делать с вашим художником?
Данглар поморщился.
– Забудем о нем, – сказал он.
– А кем мы его заменим?
– Человеком, который нас не интересует.
Адамберг прошелся по комнате, не обращая внимания на груды мусора, и его старые ботинки покрылись белой пылью.
– Я думал, теперь у нас другая работа, – заметил Данглар. – Нас перевели в уголовный розыск, отдел по расследованию убийств.
– Я помню, – отозвался Адамберг.
– В этих девяти домах были совершены преступления?
– Нет.
– Может, нападение, угрозы или шантаж?
– Нет, вы же сами прекрасно знаете.
– Так чего же мы об этом толкуем?
– Потому что есть предвестие преступления, Данглар.
– Вы это в четверках разглядели?
– Да. В них какая-то молчаливая угроза. И очень серьезная.
Адамберг взглянул на часы:
– Я успею взять с собой… – Он на секунду глянул в блокнот. – Взять с собой Бартено осмотреть какой-нибудь из этих домов.
Пока Адамберг ходил за курткой, которую небрежно кинул на стул, Данглар оделся, старательно расправляя полы пиджака. Будучи некрасивым, Данглар старался выглядеть элегантно.
«Камилла», – сделал вывод Данглар. Она вернулась вчера вечером. Данглар вяло включил компьютер. Он-то, как всегда, спал один. Собой он был безобразен – отекшее лицо и тело, которое расползалось книзу, как тающая свечка, и для него было 'большой удачей, если он прикасался к женщине хотя бы раз в два года. Данглар по привычке стряхнул с себя эти мрачные мысли, которые вели его прямиком к ящику пива и журналу, когда перед его внутренним взором, как луч солнца, возникли лица его пятерых детей. Впрочем, пятый, маленький мальчик с бледно-голубыми глазами, был не его ребенком, но жена любезно оставила ему и этого, когда уходила. Это было давно, восемь лет и тридцать семь дней назад, и воспоминание о том, как Мари в зеленом костюме не спеша прошествовала по коридору, открыла дверь и захлопнула ее за собой, стоило ему двух долгих лет терзаний и шести с половиной тысяч кружек пива. И тогда дети, двое мальчиков-близнецов, две девочки-близняшки и голубоглазый малыш, стали его навязчивой идеей, его пристанищем и спасением. Много часов провел он, пытаясь приготовить морковное пюре помягче, выстирать белье как можно чище, педантично собирая школьные портфели, гладя маленьким утюгом и надраивая умывальник до идеальной чистоты. Потом его рвение понемногу стало спадать, и теперь все выглядело не столь безупречно, зато вполне прилично. Количество выпитого пива снизилось до тысячи четырехсот кружек в год, правда, в особо тяжелые дни к нему добавлялось белое вино. Но тот свет, которым озаряли его жизнь дети, оставался неизменным, а этого, говаривал он сам себе в особенно хмурые дни, у него никто не может отнять. Впрочем, никто и не посягал.
Он ждал, что какая-нибудь женщина останется у него и поступит так же, как и Мари, только наоборот: откроет дверь, повернется к нему лицом и не спеша пройдет по коридору в желтом костюме ему навстречу. Да только надежды были напрасны. Женщины появлялись и быстро исчезали. Он не смел мечтать о женщине, подобной Камилле, нет. Ее вытянутый профиль был таким четким и нежным, что непонятно было, то ли броситься писать ее портрет, то ли расцеловать. Нет, он не хватал звезд с неба. Ему нужна была обычная женщина, пусть даже ее тело тоже расползается книзу, какая разница.
Данглар видел, как Адамберг вернулся, прошел мимо и, мягко толкнув дверь, заперся у себя в кабинете. Он тоже не был красив, зато он владел звездой. Вернее, красив он был, но если рассмотреть каждую его черту в отдельности, красоты не получалось. В его лице не было стройности, гармонии и представительности. Все было в каком-то беспорядке, но именно беспорядок и очаровывал в этом лице, а иногда, когда Адамберг оживлялся, он становился просто неотразим. Данглару такой расклад всегда казался несправедливым. Его собственное лицо было таким же случайным собранием черт, но совсем не привлекало внимания. Тогда как Адамберг при плохой карте всегда умудрялся сорвать большой куш.
С малых лет Данглар любил читать книги и размышлять, а потому не был завистлив. А еще потому, что у него были дети. И потому, что комиссар ему нравился, хотя и вечно раздражал его: ему нравились его лицо, большой нос и странная улыбка. Когда Адамберг предложил ему перейти вместе с ним в уголовный розыск, Данглар не раздумывал ни минуты. Небрежная медлительность Адамберга стала ему почти так же необходима, как расслабляющая бутылка пива, наверное, потому, что комиссар уравновешивал его беспокойный характер, которому иной раз не хватало гибкости.
Данглар посмотрел на закрытую дверь. Так или иначе, Адамберг займется этими четверками, но при этом постарается не раздражать своего заместителя. Данглар отодвинул клавиатуру и задумчиво откинулся на спинку стула. Интересно, не ошибся ли он? Где-то он уже видел эту перевернутую четверку. Вчера вечером, засыпая в своей одинокой постели, он вспомнил об этом. Это было давно, наверное, когда он был еще юным и не служил в полиции, и было это не в Париже. А поскольку Данглар очень мало путешествовал в своей жизни, то можно попытаться вспомнить, где искать след этой четверки, даже если он почти стерт.
Адамберг закрыл дверь, потому что хотел обзвонить сорок парижских комиссариатов, не вызывая справедливого раздражения своего заместителя. Данглар считал, что тут поработал непризнанный художник, но Адамберг был иного мнения, поэтому решил навести справки во всех округах Парижа, а поскольку такое поведение было бесполезно и нелогично, он предпочитал делать это в одиночку. Еще утром он ни в чем не был уверен. За завтраком он, извинившись перед Камиллой, снова листал блокнот и разглядывал четверку, словно делал рискованную ставку. Он даже спросил Камиллу, что она думает о рисунке. «Красиво», – ответила она. Но по утрам она видела плохо и не отличила бы календаря от иконы. Потому что на самом деле она должна была сказать не «красиво», а «ужасно». «Нет, Камилла, не очень-то это красиво», – мягко возразил Адамберг. И в эту секунду, произнося слово «нет», он принял решение.
Он был немного вялым после бессонной ночи и чувствовал блаженную истому в теле, когда набрал первый номер из списка.
К пяти часам он закончил обзвон и за это время выходил пройтись всего один раз, во время обеда. Камилла позвонила ему на мобильный, когда он Жевал бутерброд, сидя на лавочке.
Она звонила не за тем, чтобы вспомнить подробности прошедшей ночи, это было не в ее характере. Камилла была очень сдержанна в словах, за нее говорило ее тело, кто захочет, тот поймет, а что именно оно выражало, не всегда было ясно.
Адамберг написал в блокноте – Женщина, Ум, Желание, Камилла. Потом остановился и взглянул на запись. Огромные и в то же время какие-то пустые слова. Но, сказанные о Камилле, они наполнялись смыслом. Он почти видел, как вздувались буквы на бумаге. Хорошее – Камилла. Ему было трудно написать слово «любовь». Ручка выводила букву «л», потом останавливалась на «ю», боясь продолжения. Эта недомолвка долго будоражила его воображение, пока после частых размышлений он, как ему казалось, не постиг ее смысла. Он любил любовь. Но ему не нравилось, что она влекла за собой много другого. Любовь всегда сопровождали разные сложности. Жить, не вылезая из постели, – несбыточная утопия, такое возможно ну разве что пару дней. За любовью следовал целый круговорот разных сложностей, порожденных беспочвенными иллюзиями, упроченных толстыми надежными стенами, из которых уже никогда не вырваться. Страсть угасала, как свеча на ветру, и все кончалось тихим пристанищем у камина. А для такого человека, как Адамберг, сложности любви были тяжкой неволей. Он спасался бегством при одном лишь намеке на них, заранее предугадывая их появление, как опытный зверь, изучивший поведение охотника. И ему иногда казалось, что в этом бегстве от сложностей любви Камилла опережает его. Она постоянно исчезала, ее чувства всегда были настороже, а ботинки ждали у порога. Но у Камиллы это было не так заметно, она была добрее и мягче. В ней трудно было разглядеть ту главную силу, которая толкала ее к свободе, не давая времени одуматься. И Адамберг вынужден был признать, что он не задумывался о том, что движет Камиллой. Иногда он начинал думать об этом, но отвлекался, увлеченный новыми мыслями, которые превращались в его голове в пеструю мозаику и в конце концов исчезали.
Держа блокнот на коленях, он закончил запись, поставив точку после буквы «Л». Где-то рядом грохотала дрель, сверлящая оконный проем. Итак, Камилла звонила не за тем, чтобы насладиться воспоминаниями, а просто для того, чтобы поговорить о четверке, которую он показал ей утром. Адамберг встал и, переступая через строительный мусор, пошел в кабинет Данглара.
– Вы нашли этот файл? – вежливо поинтересовался Адамберг.
Данглар кивнул и ткнул пальцем в экран, на котором, как космические звезды, с огромной скоростью проносились увеличенные отпечатки больших пальцев.
Адамберг обошел стол и сел напротив Данглара.
– Если бы нужно было назвать точную цифру, сколько, по-вашему, в Париже существует домов с четверкой на дверях?
– Три, – ответил Данглар.
Адамберг поднял пальцы:
– Три плюс девять – двенадцать. Учитывая, что мало кому из жильцов пришло в голову сообщить об этом, не считая трусов, бездельников и невротиков, а их среди нас немало, получается около тридцати домов, разукрашенных непризнанным художником.
– Такие же четверки? Той же формы и цвета?
– Точь-в-точь.
– И снова одна из дверей не тронута?
– Придется проверить.
– Вы собираетесь этим заняться?
– Пожалуй, да.
Данглар положил руки на ляжки.
– Я уже видел эту четверку, – сказал он.
– Камилла тоже.
Данглар приподнял бровь.
– На странице книги, лежащей на столе, – пояснил Адамберг. – У друга одной подруги.
– А что за книга?
– Она не знает. Думает, что по истории, потому что парень днем занимается уборкой квартир, а вечерами историей Средневековья.
– Разве обычно бывает не наоборот?
– Что значит «обычно»?
Данглар взял со стола бутылку пива и сделал глоток.
– А вы где ее видели? – спросил Адамберг.
– Уже не помню. Где-то далеко, и это было давно.
– Если эта четверка существовала и раньше, то живопись тут ни при чем.
– Согласен, – ответил Данглар.
– Ведь новое течение в живописи подразумевает творчество, не так ли?
– В основном да.
– Так что будем делать с вашим художником?
Данглар поморщился.
– Забудем о нем, – сказал он.
– А кем мы его заменим?
– Человеком, который нас не интересует.
Адамберг прошелся по комнате, не обращая внимания на груды мусора, и его старые ботинки покрылись белой пылью.
– Я думал, теперь у нас другая работа, – заметил Данглар. – Нас перевели в уголовный розыск, отдел по расследованию убийств.
– Я помню, – отозвался Адамберг.
– В этих девяти домах были совершены преступления?
– Нет.
– Может, нападение, угрозы или шантаж?
– Нет, вы же сами прекрасно знаете.
– Так чего же мы об этом толкуем?
– Потому что есть предвестие преступления, Данглар.
– Вы это в четверках разглядели?
– Да. В них какая-то молчаливая угроза. И очень серьезная.
Адамберг взглянул на часы:
– Я успею взять с собой… – Он на секунду глянул в блокнот. – Взять с собой Бартено осмотреть какой-нибудь из этих домов.
Пока Адамберг ходил за курткой, которую небрежно кинул на стул, Данглар оделся, старательно расправляя полы пиджака. Будучи некрасивым, Данглар старался выглядеть элегантно.
XI
Декамбре вернулся довольно поздно, и до ужина у него осталось время, только чтобы забрать очередное «странное» послание, которое Жосс для него отложил.
(…) когда появляются ядовитые грибы, когда поля и леса покрываются паутиной, когда скот болеет и умирает прямо на пастбище, как и дикие звери в лесу, когда хлеб быстро плесневеет; когда на снегу можно видеть рано выползших мух, червей или комаров (…)
Пока Лизбета проходила по дому, созывая жильцов к столу, он сложил записку. И когда он быстро положил руку Жоссу на плечо, его лицо было не таким лучезарным, как утром.
– Нам надо поговорить, – сказал он. – Сегодня вечером в «Викинге». Не хочу, чтобы нас услышали.
– Хороший улов? – спросил Жосс.
– Хороший, но смертельно опасный. Для нас это слишком крупная рыба.
Жосс поглядел на него с сомнением.
– Верьте мне, Ле Герн. Слово бретонца.
За ужином благодаря наполовину выдуманному семейному анекдоту Жоссу удалось вызвать улыбку у повесившей нос Евы, и он ощутил некоторую гордость. Потом он помог Лизбете убрать со стола, отчасти по привычке, отчасти чтобы побыть с нею рядом. Он уже собрался идти в «Викинг», когда увидел, как она вышла из своей комнаты в черном сверкающем вечернем платье, облегающем ее дородное тело. Она быстро прошла мимо, улыбнувшись ему мимоходом, и у Жосса что-то сжалось внутри.
(…) когда появляются ядовитые грибы, когда поля и леса покрываются паутиной, когда скот болеет и умирает прямо на пастбище, как и дикие звери в лесу, когда хлеб быстро плесневеет; когда на снегу можно видеть рано выползших мух, червей или комаров (…)
Пока Лизбета проходила по дому, созывая жильцов к столу, он сложил записку. И когда он быстро положил руку Жоссу на плечо, его лицо было не таким лучезарным, как утром.
– Нам надо поговорить, – сказал он. – Сегодня вечером в «Викинге». Не хочу, чтобы нас услышали.
– Хороший улов? – спросил Жосс.
– Хороший, но смертельно опасный. Для нас это слишком крупная рыба.
Жосс поглядел на него с сомнением.
– Верьте мне, Ле Герн. Слово бретонца.
За ужином благодаря наполовину выдуманному семейному анекдоту Жоссу удалось вызвать улыбку у повесившей нос Евы, и он ощутил некоторую гордость. Потом он помог Лизбете убрать со стола, отчасти по привычке, отчасти чтобы побыть с нею рядом. Он уже собрался идти в «Викинг», когда увидел, как она вышла из своей комнаты в черном сверкающем вечернем платье, облегающем ее дородное тело. Она быстро прошла мимо, улыбнувшись ему мимоходом, и у Жосса что-то сжалось внутри.