Страница:
Но это был съезд равных. И парнишка кудрявый, которому шел в ту пору восемнадцатый год, и убеленный ранними сединами ветеран партии, ее рядовой солдат, и секретарь ЦК жили одними надеждами, одними стремлениями, одними страстями.
Я как бы сызнова пережил это удивительное ощущение слитности съезда равных, перечитывая старые протоколы.
Протокол... Какую снисходительную, ироническую улыбку вызывает порой это слово. Что, казалось бы, может быть скучнее протокола. Но от протоколов VI съезда (ты можешь сам в этом убедиться, читатель) веет таким высоким напряжением мысли, поиска истины, таким драматизмом!
Явиться или не явиться вождю на суд? Сохранить или снять один из важнейших политических лозунгов партии? Как в новых условиях бороться, строить партию пролетариата, "плыть в революцию дальше"?
Все впервые. И нет однозначных ответов. Но есть Ленин. И есть огромный, купленный дорогой ценой опыт борьбы. И ответственность перед товарищами по партии, пролетариатом, революцией. Отсюда споры, острейшие дискуссии вокруг всех докладов. Те самые споры, то столкновение мнений, доводов, аргументов, из которых рождается истина. И в этих прениях делегаты ссылаются на труды Маркса и Ленина, цитируют Дантона, проявляя такое глубокое знание, понимание истории, что просто диву даешься. И при всем уважении к корифеям мысли никакого начетничества, никакого слепого преклонения перед авторитетом, догмой.
Все взвешивается, всесторонне обсуждается. Съезд единомышленников? Да! Но отнюдь не одинаково мыслящих.
И в этом, думается, тоже сказывалось незримое присутствие Ильича на съезде. Не встречал человека, который бы с такой терпимостью, как Ленин, умел в кругу единомышленников отнестись к противоположной ему точке зрения, если только она, эта точка зрения, не была враждебна марксистскому учению, идеям партии, не вела к фракционной борьбе.
Когда писались эти строки, мне попалась на глаза брошенная вскользь, как само собой разумеющееся, фраза в одном из последних ленинских писем. Ленин замечает своему адресату, что "надо не видеть "интригу" или "противовес" в... инакоподходящик к делу, а ценить (разрядка наша. - В. В.) самостоятельных людей"{106}.
Для Ленина-диалектика такой подход к честному спору, коллективному поиску истины, к людям был обычной нормой поведения.
Поиск истины, иной подход к делу не вызывали у него ни резкостей, ни раздражения, ни, тем более, желания мстить, низвергать, уничтожать. Такая позиция, такой подход не могли не послужить уроком, примером для его соратников, учеников, товарищей по партии.
С высоты прожитого глубже понимаешь, чем в канув Октября стал VI съезд для его участников, для всех нас, для всей тогда еще малочисленной, но сплоченной, молодой по духу партии. Какой великолепной школой политической, философской, нравственной.
Трое на фотографии
"Два Петра и один Василий". Мой друг Ванюков. В гостях у старого фотографа. Портрет на стене. Чтобы человеку - вся земля... Частица революции.
...Старинное трюмо или "задник с колоннами". Нас трое на фотографии. Не по летам серьезные лица. Слева направо: Семенов, Ванюков и автор этих строк - старшие групп по охране VI съезда партии, "два Петра и один Василий", как нас тогда называли.
Было так.
Днем, когда делегаты накануне заключительного заседания 3(16) августа разошлись на обед, меня разыскал сияющий Ванюков.
- Пошли, Гренадер, фотографироваться.
Петя Ванюков - мой хороший товарищ. В 1916 году его, тогда рабочего "Розенкранца", тоже арестовали за революционную пропаганду. Сидели мы с ним в одной камере военной тюрьмы, попали в один дисциплинарный батальон только в разные роты. И второй наш срок - уже при Керенском - мы тоже отсидели вместе в Петропавловке.
В жизния я редко встречал более веселого, бескорыстного человека, чем Ванюнов. Из тех, кому для себя, кроме чисто вымытой сорочки, действительно ничего не надо было. На его лице спокойной мягкой улыбкой светились глава, вызывающие ответное доверие даже у тех, кто встречался с ним впервые.
- Слышь, браток, а ведь я тебя где-то видел, - как-то спросил его пожилой солдат с обветренным суровым лицом, - не на румынском ли фронте?
Другие часто "узнавали" в нем "земляка" и весьма огорчались, получив отрицательный ответ. Давались эти ответы моему товарищу нелегко. Ванюков такой уж у него был характер - не любил огорчать других. Да будь его воля, он бы охотно всех добрых людей признал земляками.
"Узнавали" его не случайно. Такие, как Ванюнов, чем-то неуловимо похожи друг на друга - готовностью поделиться, неистребимой открытостью, предельной искренностью, что ли.
К таким людям тянется стар и млад. Они всегда отдают больше, чем берут. Себе - последний кусок. На фронте, раненные, они всегда ждут перевязки в последнюю очередь. И первыми поднимаются в атаку, первыми - совсем не думая о себе - закроют грудью товарища.
Таким был - я в этом убеждался не раз - Петя Ванюков.
Любил хорошую шутку, меткое слово.
- Батюшка Питер, - сыпал скороговоркой, - бока нам вытер, братцы заводы унесли годы, а, - тут он делал паузу, изображая в стельку пьяного мастерового, - матушка канава совсем доконала.
Дождь, зной, стужа, тюремная камера - а ему все нипочем, как тому солдату, которого и огонь прокаляет, и дождь промывает, ветер продувает, мороз прожигает, а он все такой же бывает.
По дороге Ванюков рассказал, что у него появился знакомый фотограф занятный старичок.
У входа в ателье на старом Нарвском рынке нас уже ждал Семенов, внешне - полная противоположность Ванюкову. Был он на вид суров, неразговорчив. И только тот, кто делил с ним хлеб-соль, знал, что это за преданная, верная душа.
На наш звонок дверь открыл маленький, сухонький старичок в полотняной толстовке с огромными карманами. Глаза из-под стекол пенсне поблескивали весело, приветливо.
- Здравствуйте, Петя. Добро пожаловать, молодые люди. Мы уже о вас наслышаны. Это я, грешный, вашего друга уговорил привести вас сюда.
Он говорил, картавя, с южным акцентом, нараспев выговаривая слова.
В крохотной боковушке ("мой кабинет"), прилепившейся к большой комнате, где стоял деревянный ящик на треноге, хозяин, узнав, что мы только что с дежурства, усадил нас за маленький столик, угостил черными сухарями и янтарно-золотистым чаем, настоянным на каких-то травах. На стене напротив я заметил портрет юноши в студенческой тужурке. Высокий, чистый лоб и уходящие в себя печальные, вопрошающие глаза. Старый фотограф перехватил мой взгляд, заговорил с какой-то потаенной болью и гордостью.
- Это Яков. Мой единственный. Моя кровинка. Я хотел, чтобы сын мой стал доктором. Вы думаете - это было просто, бедному еврею при старом режиме стать доктором? Я делал невозможное. Отказывал себе во всем. А мои клиенты... Вы знаете, что такое портрет? Нет, молодые люди, вы не знаете, что такое портрет. К тебе приходит человек, у него неприятности, неудачная любовь, не пишется роман, букет болячек. Он хмур и зол. Но ты-то, повидавший на своем веку тысячу лиц, знаешь: человек лучше, добрее, чем он кажется и даже хочет казаться. И ты беседуешь с ним: о погоде, о Горьком, о божественной Ермоловой и Гришке Распутине. Рассказываешь анекдоты: хоть шуткой, хоть смехом, да было бы дело с успехом. И все ждешь, ждешь, пока в нем, в твоем клиенте, не раскроется главное, настоящее - душа.
Будет час, да не будет нас, и вместе с добрыми делами для других - не для себя мы рождаемся - останется портрет. А значит, и человек. Хотя все люди, да не все - человеки. Ох, не все человеки. Одним словом, не зря я походил в учениках у знаменитого Недешева{107}. Кое-чему научился. Были у меня, молодые люди, влиятельные клиенты: писатели, сенаторы, адвокаты. За себя я ни у кого никогда ничего не просил, но за Якова... Все свои хлопоты я скрывал от него: Яков не потерпел бы - гордый. Он кончил гимназию с золотой медалью - голова! Поступил в университет. И - ушел. Куда вы думаете? В ре-во-лю-цию! А революцию, вам ли говорить об этом, молодые люди, кушают с кровью, со звоном кандальным. И он тоже зазвенел кандалами, мой Яков. Угнали его, куда телят не гонят - куда-то за Енисей. Вот уже второй год молчит. Вы не знаете, почему он молчит, мой мальчик - ведь уже нет царя, почему не едет?
Мы как могли стали успокаивать старика. Почта, мол, работает с перебоями. Да и занят человек, делает революцию.
- Вот-вот, - оживился фотограф, - я тоже так думаю и не теряю надежды. Человек без надежды - уже не человек, а так себе, тень, охапка пустяков. В тюрьме, когда я пришел к моему сыну проститься перед Сибирью, - знаете, что он мне сказал, мой Яков? "Ты, папа, хотел, чтобы я стал доктором. И я им стану. Но хочу лечить не болезни, а их причины, не отдельных людей, а наш старый больной мир. Чтобы не было богатых и бедных, а были люди-братья. Чтобы рыбам - вода, птицам - воздух, а человеку, если он трудится, - вся земля".
Продолжая свой рассказ, старый фотограф усаживал нас и так, и этак, добивался, как он говорил, от каждого лица - истины. А от платы наотрез отказался:
- Разве мой Яков вам не брат, не товарищ? Вы делаете мне честь, молодые люди. Разве вы - не частица революции, не плоть и кровь ее? Я думаю: он был бы мною сегодня доволен, мой Яков.
...Трое на одной фотографии... Упрямый подбородок... Аккуратный пробор... Плотно сжатые губы. Смотрят на меня из семнадцатого года два Петра и Василий - моя тревожная, прекрасная молодость, миг, запечатленный старым фотографом-философом.
Расскажу о том, как сложились судьбы моих товарищей из группы по охране В. И. Ленина, ЦК и VI съезда, снятых на этой фотографии.
Петр Ванюков в дни Октября вместе со своей сотней брал Зимний. В первые годы Советской власти занимал ряд ответственных должностей, работал в Москве, Петрограде, в других городах. Погиб в 1937 году.
Петр Семенов - унтер-офицер Волынского полка, кавалер двух Георгиевских крестов, член полкового комитета. В дни Октября был со своим Волынским полком. На первом советском фронте, когда полк под Пулковскими высотами дрогнул, побежал, Семенов вместе с поручиком Григорьевым - будущим моим комбригом (о нем я уже говорил в книге) остановил полк, повернул его против наступающих казачьих цепей генерала Краснова. Потом мы встретились с ним на курсах в Смольном. Я даже запомнил номера наших удостоверений: у него 241, у меня - 242. На станции Дно Семенова назначили комиссаром полка. Полк его участвовал в боях под Псковом. Погиб наш товарищ под Иркутском в 1919 году комиссаром бригады.
Частица революции...
А ведь не ошибся в нас старый фотограф.
Поездка на фронт
"Сменить машиниста". Новые веяния ("Не как, а что"). Под защитой пулеметов. Встреча в академии. "Открывай заседание". У солдатского костра. Щедрый дар.
После VI съезда РСДРП (б) по решению ЦК, ПК и "Военки" в провинции и на фронт были посланы большевистские агитаторы. Я попал в группу из 18 человек, направляемую на Северный фронт. Инструктировал нас Подвойский. Перед нами ставилась конкретная и на первый взгляд несложная задача: информировать полковые комитеты, солдатские массы о решениях съезда. Изучать на местах настроения солдат, армии.
Выехали мы во второй половине августа. Партия к тому времени оправилась от ударов, нанесенных ей реакцией в июле. Симпатии к большевикам, активная их поддержка со стороны масс росли не по дням, а по часам.
В воздухе снова запахло грозой. Мы почувствовали это сразу, еще в дороге.
Сразу за Красным Селом в наш вагон подсел железнодорожник. Немолодой, усатый. Кожанка на нем старая, заношенная, замасленная. В руке деревянный сундучок - неизменный спутник машиниста.
Присел к нам.
- Понурить, ребята, найдется? Страсть курить хочется. Откуда, солдатики? Из Питера? Ну, что Питер?
Он молча выслушал наш рассказ, видно по всему, повял, кто мы и что мы. Заговорил, уже не таясь:
- Чего большевики ждут? Пора, пора, братцы, сменить машиниста.
И поспешил объяснить:
- На железной дороге разруха страшная. Эшелоны сутками ждут отправки. Неразбериха. Путаница. Чем дальше от столицы - тем хуже. Так во всем. Хлеба нет. Дороговизна растет. Спекулянты богатеют на народной беде, дерут втридорога. Я в дороге насмотрелся. Война у всех в печенках сидит, а конца ей не видно. Развоевался наш министр-председатель. Кричат: революция, революция, а она вроде споткнулась, приостановилась. А почему? Буржуйская. Дальше ей ход разные людишки крепко тормозят. Кто на тормозах? Кто машинист революции? Временное правительство. Во имя чего, гады, тормозят? Во имя войны и барышей, толстой мошны. Призывают к примирению. Объединяйся, мол, овца и волк! Мирись, дескать, рабочий народ со своей нищей долей. Жизнь, сами знаете, дорожает с каждым днем, а плата - прежняя. Дома пять ртов каши просят. Хоть ложись на рельсы и - помирай.
Я вам, ребятки, так скажу. Невтерпеж стало рабочему люду. Никак нам нельзя на буржуйской революции остановиться.
Нужен такой машинист, чтоб не тормозил, чтобы вперед повел поезд революции. Вы эти мои слова передайте и фронтовикам нашим, и питерским товарищам. Не-вмо-го-ту!
...Мы сошли на какой-то небольшой станции южнее Пскова. Меня и Корчагина направили в ту самую дивизию, откуда в марте приезжали на Путиловский завод делегаты-проверяющие. Помню, с каким настроением фронтовики приехали тогда на завод. Теперь все было по-другому. Вместо недоверия, приглядывания, прощупывания - жажда узнать правду. И не какую-нибудь, а большевистскую, ленинскую.
Солдаты, завидев нас, прежде всего спрашивали:
- "Солдатская правда" есть? Привезли что-нибудь почитать?
Бросалось в глаза, как по-новому воспринимали ораторов разных партий и направлений на солдатских митингах.
Как писал потом Джон Рид в своей знаменитой книге "10 дней, которые потрясли мир", Россию после Февраля "затоплял такой потоп живого слова, что по сравнению с ним потоп французской речи... кажется мелким ручейком"{108}.
Да, все это было. Прорвалась многовековая немота. Лекции, дискуссии, речи в театрах, цирках, школах, клубах, в цехах и казармах. Каждый перекресток в Питере и в других городах, каждый столб, холмик в любую минуту мог стать публичной трибуной. Стихийные митинги по поводу и без повода возникали в поездах, трамваях. То же было и на фронте.
"Какое изумительное зрелище, - любовался разбуженной Россией Джон Рид, - являет собой Путиловский завод, когда из его стен густым потоком выходят 40 тысяч рабочих, выходят, чтобы слушать социал-демократов, эсеров, анархистов - кого угодно, о чем угодно и сколько бы они ни говорили"{109} (разрядка наша. - В. В.).
Такая всеядность аудитории действительно наблюдалась как в тылу, так и на фронте в апреле - июне. Успех оратора очень часто зависел не столько от того, что он скажет, а как.
В августе появились новые веяния. Я не раз наблюдал: идет митинг, подходит рабочий, солдат, спрашивает: "Кто говорит?" Услышит: большевик придвигается ближе; меньшевик (влияние их таяло, как грязный весенний снег под лучами солнца), эсер - уходит, плюнув в сердцах или в досаде махнув рукой: "Мели, Емеля, прошла твоя неделя..."
Эти новые веяния, резкий поворот влево я почувствовал и на первом солдатском митинге. Эмиссару Временного правительства, срочно прибывшему из штаба бригады, просто не дали говорить. Мои слова о том, что так называемые социалисты Керенский, Чернов, Скобелев служат только ширмой, прикрывающей буржуазно-помещичий фасад Временного правительства, что прекратить ненавистную войну, дать измученному народу мир может только новая социалистическая революция, - были встречены громом аплодисментов. А аплодировали не ораторскому искусству - вряд ли я им владел тогда, - а сути, отвечающей настроениям солдат. Раздались крики: "Правильно! Долой министров-капиталистов и министров-социалистов!", "Долой войну! Штык в землю!"
- Обуть бы Керенского в лапти да сюда в грязь, в окопы, и Кириенко{110} с ним за компанию!
Я рассказал на митинге о встрече с железнодорожником. Его слова, выстраданное "Сменить машиниста" были дружно подхвачены, долго скандировались солдатами: "Сменить машиниста!", "Сменить!"
Тут я заметил какое-то движение. Из задних рядов, где стояла пулеметная команда, вышло человек восемь, несколько минут спустя на всех подступах к митингу веером стояли пулеметы.
О том, чем все это было вызвано, я узнал из первых, так сказать, уст годы спустя.
В Военной академии имени М. В. Фрунзе, слушателем которой я был с 1924 по 1928 год, тактику читал нам - и превосходно читал - преподаватель Чернавин. Фамилия мне показалась знакомой. После лекции я подошел, представился.
- Фамилия, говорите, знакомая? Постойте, постойте! Не вы ли, голубчик, приезжали агитатором в августе семнадцатого в мою бригаду?
Тут вспомнил и я: генерал Чернавин. Нас с Корчагиным представили ему как депутатов Петроградского Совета. Он принимал нас с леденящей вежливостью человека, не умеющего и не желающего скрывать свое презрение к "черни".
Как выяснилось в разговоре, наш приезд пусть не прямо, не сразу, но весьма заметно сказался и на судьбе бывшего воспитанника Императорской академии Генштаба гвардии генерала Чернавина.
О нашем появлении он сразу же сообщил по телефону комиссару Временного правительства Западного фронта Кириенко. Немедленно последовало распоряжение: большевистских агитаторов арестовать как агентов государственного преступника, кайзеровского шпиона Ульянова-Ленина и - с учетом настроения солдат - расстрелять, чтобы другим не повадно было. Чернавин, понятие, приказ принял как должное. Передал соответствующее распоряжение в штаб полка. Тут-то и вышла осечка: солдаты караульную команду к нам не допустили, а пулеметчики по приказу полкового комитета выставили вокруг нас веером все свои 24 "максима".
- Случай этот, - рассказывал Чернавин, - заставил меня крепко задуматься. Кадровый офицер, я всегда старался быть справедливым к солдатам, отцом-командиром в лучших суворовских традициях. Всю войну провел на фронте. Старался, насколько это было в моих силах, воевать грамотно, "малой кровью", и, могу вас заверить, никто не мог упрекнуть меня в трусости. Солдаты, я хорошо знаю, если не любили меня, то уж наверняка уважали. И тут приезжает какой-то ефрейтор-большевик. Приезжает не в свою часть - в чужой полк. И полк, не задумываясь, берет чужака под свою защиту. А приказ уважаемого отца-командира повисает в воздухе.
Почему так произошло?
Кто теперь - реальная власть, реальная сила?
На чьей стороне Россия, не та, вчерашняя, романовская, сгнившая на корню, а настоящая - с необозримыми волями, безбрежным колыханием лесов Родина, за которую, ты, генерал Чернавин, готов отдать свою жизнь? Если ты действительно любишь ее - Родину, свою страну, свой народ, - то должен принадлежать им всеми помыслами, всеми шрамами, всеми болями и радостями. Если солдаты и Россия - это одно, то и ты должен быть с ними заодно.
К такому выводу я пришел не сразу, после мучительных раздумий, но, решив, сделал свой выбор.
Революция - великий, удивительный учитель. С февраля восемнадцатого года верой и правдой служу своему народу и, поверьте мне, ни разу не пожалел об этом.
Таким необычным эхом отозвалась для меня семь лет спустя августовская поездка на фронт. Разговор этот состоялся в присутствии всей нашей учебной группы, ряда преподавателей, комиссара академии Русанова. И надолго запомнился не только мне.
В 1958 году мы встретились с заместителем министра обороны Народной Республики Болгарии генерал-полковником Киновым, генералом армии М. В. Захаровым, генерал-полковником В. Я. Колпакчи. Впервые после окончания академии мы, бывшие ее слушатели из 5-й учебной группы, оказались вместе. Расцеловались. Генерал Захаров, улыбаясь, сказал:
- Ну, что ж, Василий Ефимович, открывай заседание Центрального партийного бюро академии{111}. Четыре члена бюро - налицо. А помнишь Чернавина? Его рассказ в группе о твоей поездке на фронт в августе семнадцатого? Я часто встречал его в Москве, слушал его лекции. Анализируя состояние и дух армии на фронте в канун Октября, он почти всегда приводил слушателям "твой" случай.
...Впрочем, у нашей поездки был и свой финал. После митинга стихийно начался сбор Георгиевских крестов и медалей в пользу большевистской печати. Собрали с треть мешка.
Тут незаметно подкралась темнота. Товарищи из полкового комитета предложили ("возможны провокации; к чему дразнить гусей") выехать на станцию поближе к рассвету.
Мы забрались в лесок: подальше от греха, от немецких "цеппелинов". Кто-то принес хворост. Разожгли маскировочный костерчик.
Ночь выдалась темная. В неярких вспышках костра ненадолго появлялись, чтобы тут же раствориться, лица солдат. Я порядком устал: не спал вторые сутки. И, согретый теплом, не по-петроградски сытным ужином, незаметно задремал. Не знаю, долго ли спал - час, два? Проснулся от сухого потрескивания, вроде пулеметной очереди, негромких голосов. Лежа с закрытыми глазами, стал прислушиваться. Говорили о Ленине:
- Я его вот как тебя, парень, видел. Было дело. Послали меня с командой в Питер - попал на митинг. Росточку он, Ильич, небольшого, лысоватый, нос в самый раз. Ты его хучь в мужика, хучь в рабочего одень - похож, как брат, как отец - похож. Только глаза у него - огонь и все видят. Кто есть друг, а кто есть враг. Язык что бритва. Все насмешничает над врагами да насмешничает. А народу правду говорит. И что ни слово, то как бы сам ты это подумал или сказал, только поумней твоего. Лишнее не скажет - все про самое нужное.
- За народ горой стоит, - подключился к разговору простуженный басок. За это буржуи, помещики ненавидят его лютой ненавистью. В Питере, слыхал я, ему жилье и пищу запретили давать. Надумали его судить, а он созвал своих близких товарищей, бумагу казенную показывает и такие слова говорит: "На суд меня вызывают. Решайте, товарищи дорогие, являться на тот суд буржуйский или нет. Как решите - тому и быть".
А товарищи - тоже не дураки - в ответ ему: "Соловью не годится у кота судиться". И спрятали его. А придет время - объявится.
- Да, товарищи у него, видать, хорошие. Он - голова, а они, братцы, тоже не лыком шитые: на мякине не проведешь.
Рассказ потек ладно, складно. Я открыл глаза: молодой безусый солдатик, разинув рот, ловил каждое слово рассказчика - худого, морщинистого ефрейтора с руками много поработавшего человека.
- Скажу я вам, ребята, - говорил ефрейтор, заметно окая: красна река берегами, а сходка головами. Конь при горе, а друг при беде узнается. Слыхал я от стариков солдатских, как зачали юнкера да сыщики всюду рыскать, Ленина искать, дружки верные ему шапку-невидимку соорудили. Попробуй - найди, - он отодвинулся от огня и исчез в густой, вязкой темени. - Вот так и он, Ильич. Всюду в своей шапке-невидимке ходит. По всей России: и в хату бедняцкую заглянет, и к мастеровому человеку, и на солдатский огонек. Ходит, слушает, что народ думает, говорит. На ус мотает. Может быть, он и в сей момент где-то рядом.
Я закашлял, ефрейтор придвинулся ближе:
- Умаялся? Ну, как оно спалось после солдатской каши? Ты, сказывали, питерский? Ленина, случаем, не довелось повидать? Не раз, говоришь? Тут промеж нас спор вышел. Одни говорят: росту Ленин - агромадного, а Иван вот доказывает: небольшого росточку. А как оно на самом деле? Расскажи нам толком, какой он есть, какого роду-племени, что так крепко за народ стоит.
Мы просидели у костра до рассвета. Я как мог, своими словами пересказал статью Надежды Константиновны Крупской. Ефрейтор похвалил:
- Умница. Хорошо о муже своем рассказала. Недаром говорят: добрую жену взять - горя не знать.
Передал я и тот, теперь казалось, такой давний разговор (рассказ Ленина о своей жизни) в каменной беседке во внутреннем дворике особняка Кшесинской. Тут подъехала полковая бричка. В провожатые вызвался ефрейтор. Мы успели к отходу поезда. До самого Питера он не выпускал из рук мешок и самолично передал товарищу Подвойскому щедрый дар полка.
Корниловщина
Ставка на сильную личность. Заговор. Голос путиловцев. Планы мятежников. В одной упряжке. Расчеты и просчеты контрреволюции. Двум медведям в одной берлоге не ужиться... Единственная реальная сила. "Не правительство - компот". Молодежь идет в бой. И пушечная заработала. Не прошли. "То корнилится, то мне керится..." Отставка соглашателей. Как погиб Митя.
- Революция в опасности! Корнилов ведет войска на столицу! - Тревожная весть, черной молнией облетев трудовой Петроград, поразила своей внезапностью, хотя все, казалось, шло к этому.
После июльских дней контрреволюционная буржуазия, захватив власть, не могла не почувствовать шаткость, непрочность своей победы и, закусив удила, взяла курс на военную диктатуру.
Понадобилась сильная личность, человек с твердой рукой - и кандидат в диктаторы вскоре объявился: верховный главнокомандующий генерал Корнилов.
12 августа Керенский созвал в Москве Государственное совещание, которое Ленин назвал "коронацией" контрреволюционного правительства. Цель совещания - мобилизовать и сплотить все контрреволюционные силы, от крупной буржуазии, генералитета, духовенства до меньшевиков и эсеров, и договориться о способах подавления нарастающей революции. Единственной действенной мерой совещание сочло военную диктатуру.
Корнилов, выступая в Москве, требовал введения "железной дисциплины в армии и твердой власти в тылу", что означало не что иное, как открытый белый террор против революционных народных масс. Генерал вступил в сговор с Временным правительством, с министром-председателем Керенским о практических шагах к введению диктатуры.
Я как бы сызнова пережил это удивительное ощущение слитности съезда равных, перечитывая старые протоколы.
Протокол... Какую снисходительную, ироническую улыбку вызывает порой это слово. Что, казалось бы, может быть скучнее протокола. Но от протоколов VI съезда (ты можешь сам в этом убедиться, читатель) веет таким высоким напряжением мысли, поиска истины, таким драматизмом!
Явиться или не явиться вождю на суд? Сохранить или снять один из важнейших политических лозунгов партии? Как в новых условиях бороться, строить партию пролетариата, "плыть в революцию дальше"?
Все впервые. И нет однозначных ответов. Но есть Ленин. И есть огромный, купленный дорогой ценой опыт борьбы. И ответственность перед товарищами по партии, пролетариатом, революцией. Отсюда споры, острейшие дискуссии вокруг всех докладов. Те самые споры, то столкновение мнений, доводов, аргументов, из которых рождается истина. И в этих прениях делегаты ссылаются на труды Маркса и Ленина, цитируют Дантона, проявляя такое глубокое знание, понимание истории, что просто диву даешься. И при всем уважении к корифеям мысли никакого начетничества, никакого слепого преклонения перед авторитетом, догмой.
Все взвешивается, всесторонне обсуждается. Съезд единомышленников? Да! Но отнюдь не одинаково мыслящих.
И в этом, думается, тоже сказывалось незримое присутствие Ильича на съезде. Не встречал человека, который бы с такой терпимостью, как Ленин, умел в кругу единомышленников отнестись к противоположной ему точке зрения, если только она, эта точка зрения, не была враждебна марксистскому учению, идеям партии, не вела к фракционной борьбе.
Когда писались эти строки, мне попалась на глаза брошенная вскользь, как само собой разумеющееся, фраза в одном из последних ленинских писем. Ленин замечает своему адресату, что "надо не видеть "интригу" или "противовес" в... инакоподходящик к делу, а ценить (разрядка наша. - В. В.) самостоятельных людей"{106}.
Для Ленина-диалектика такой подход к честному спору, коллективному поиску истины, к людям был обычной нормой поведения.
Поиск истины, иной подход к делу не вызывали у него ни резкостей, ни раздражения, ни, тем более, желания мстить, низвергать, уничтожать. Такая позиция, такой подход не могли не послужить уроком, примером для его соратников, учеников, товарищей по партии.
С высоты прожитого глубже понимаешь, чем в канув Октября стал VI съезд для его участников, для всех нас, для всей тогда еще малочисленной, но сплоченной, молодой по духу партии. Какой великолепной школой политической, философской, нравственной.
Трое на фотографии
"Два Петра и один Василий". Мой друг Ванюков. В гостях у старого фотографа. Портрет на стене. Чтобы человеку - вся земля... Частица революции.
...Старинное трюмо или "задник с колоннами". Нас трое на фотографии. Не по летам серьезные лица. Слева направо: Семенов, Ванюков и автор этих строк - старшие групп по охране VI съезда партии, "два Петра и один Василий", как нас тогда называли.
Было так.
Днем, когда делегаты накануне заключительного заседания 3(16) августа разошлись на обед, меня разыскал сияющий Ванюков.
- Пошли, Гренадер, фотографироваться.
Петя Ванюков - мой хороший товарищ. В 1916 году его, тогда рабочего "Розенкранца", тоже арестовали за революционную пропаганду. Сидели мы с ним в одной камере военной тюрьмы, попали в один дисциплинарный батальон только в разные роты. И второй наш срок - уже при Керенском - мы тоже отсидели вместе в Петропавловке.
В жизния я редко встречал более веселого, бескорыстного человека, чем Ванюнов. Из тех, кому для себя, кроме чисто вымытой сорочки, действительно ничего не надо было. На его лице спокойной мягкой улыбкой светились глава, вызывающие ответное доверие даже у тех, кто встречался с ним впервые.
- Слышь, браток, а ведь я тебя где-то видел, - как-то спросил его пожилой солдат с обветренным суровым лицом, - не на румынском ли фронте?
Другие часто "узнавали" в нем "земляка" и весьма огорчались, получив отрицательный ответ. Давались эти ответы моему товарищу нелегко. Ванюков такой уж у него был характер - не любил огорчать других. Да будь его воля, он бы охотно всех добрых людей признал земляками.
"Узнавали" его не случайно. Такие, как Ванюнов, чем-то неуловимо похожи друг на друга - готовностью поделиться, неистребимой открытостью, предельной искренностью, что ли.
К таким людям тянется стар и млад. Они всегда отдают больше, чем берут. Себе - последний кусок. На фронте, раненные, они всегда ждут перевязки в последнюю очередь. И первыми поднимаются в атаку, первыми - совсем не думая о себе - закроют грудью товарища.
Таким был - я в этом убеждался не раз - Петя Ванюков.
Любил хорошую шутку, меткое слово.
- Батюшка Питер, - сыпал скороговоркой, - бока нам вытер, братцы заводы унесли годы, а, - тут он делал паузу, изображая в стельку пьяного мастерового, - матушка канава совсем доконала.
Дождь, зной, стужа, тюремная камера - а ему все нипочем, как тому солдату, которого и огонь прокаляет, и дождь промывает, ветер продувает, мороз прожигает, а он все такой же бывает.
По дороге Ванюков рассказал, что у него появился знакомый фотограф занятный старичок.
У входа в ателье на старом Нарвском рынке нас уже ждал Семенов, внешне - полная противоположность Ванюкову. Был он на вид суров, неразговорчив. И только тот, кто делил с ним хлеб-соль, знал, что это за преданная, верная душа.
На наш звонок дверь открыл маленький, сухонький старичок в полотняной толстовке с огромными карманами. Глаза из-под стекол пенсне поблескивали весело, приветливо.
- Здравствуйте, Петя. Добро пожаловать, молодые люди. Мы уже о вас наслышаны. Это я, грешный, вашего друга уговорил привести вас сюда.
Он говорил, картавя, с южным акцентом, нараспев выговаривая слова.
В крохотной боковушке ("мой кабинет"), прилепившейся к большой комнате, где стоял деревянный ящик на треноге, хозяин, узнав, что мы только что с дежурства, усадил нас за маленький столик, угостил черными сухарями и янтарно-золотистым чаем, настоянным на каких-то травах. На стене напротив я заметил портрет юноши в студенческой тужурке. Высокий, чистый лоб и уходящие в себя печальные, вопрошающие глаза. Старый фотограф перехватил мой взгляд, заговорил с какой-то потаенной болью и гордостью.
- Это Яков. Мой единственный. Моя кровинка. Я хотел, чтобы сын мой стал доктором. Вы думаете - это было просто, бедному еврею при старом режиме стать доктором? Я делал невозможное. Отказывал себе во всем. А мои клиенты... Вы знаете, что такое портрет? Нет, молодые люди, вы не знаете, что такое портрет. К тебе приходит человек, у него неприятности, неудачная любовь, не пишется роман, букет болячек. Он хмур и зол. Но ты-то, повидавший на своем веку тысячу лиц, знаешь: человек лучше, добрее, чем он кажется и даже хочет казаться. И ты беседуешь с ним: о погоде, о Горьком, о божественной Ермоловой и Гришке Распутине. Рассказываешь анекдоты: хоть шуткой, хоть смехом, да было бы дело с успехом. И все ждешь, ждешь, пока в нем, в твоем клиенте, не раскроется главное, настоящее - душа.
Будет час, да не будет нас, и вместе с добрыми делами для других - не для себя мы рождаемся - останется портрет. А значит, и человек. Хотя все люди, да не все - человеки. Ох, не все человеки. Одним словом, не зря я походил в учениках у знаменитого Недешева{107}. Кое-чему научился. Были у меня, молодые люди, влиятельные клиенты: писатели, сенаторы, адвокаты. За себя я ни у кого никогда ничего не просил, но за Якова... Все свои хлопоты я скрывал от него: Яков не потерпел бы - гордый. Он кончил гимназию с золотой медалью - голова! Поступил в университет. И - ушел. Куда вы думаете? В ре-во-лю-цию! А революцию, вам ли говорить об этом, молодые люди, кушают с кровью, со звоном кандальным. И он тоже зазвенел кандалами, мой Яков. Угнали его, куда телят не гонят - куда-то за Енисей. Вот уже второй год молчит. Вы не знаете, почему он молчит, мой мальчик - ведь уже нет царя, почему не едет?
Мы как могли стали успокаивать старика. Почта, мол, работает с перебоями. Да и занят человек, делает революцию.
- Вот-вот, - оживился фотограф, - я тоже так думаю и не теряю надежды. Человек без надежды - уже не человек, а так себе, тень, охапка пустяков. В тюрьме, когда я пришел к моему сыну проститься перед Сибирью, - знаете, что он мне сказал, мой Яков? "Ты, папа, хотел, чтобы я стал доктором. И я им стану. Но хочу лечить не болезни, а их причины, не отдельных людей, а наш старый больной мир. Чтобы не было богатых и бедных, а были люди-братья. Чтобы рыбам - вода, птицам - воздух, а человеку, если он трудится, - вся земля".
Продолжая свой рассказ, старый фотограф усаживал нас и так, и этак, добивался, как он говорил, от каждого лица - истины. А от платы наотрез отказался:
- Разве мой Яков вам не брат, не товарищ? Вы делаете мне честь, молодые люди. Разве вы - не частица революции, не плоть и кровь ее? Я думаю: он был бы мною сегодня доволен, мой Яков.
...Трое на одной фотографии... Упрямый подбородок... Аккуратный пробор... Плотно сжатые губы. Смотрят на меня из семнадцатого года два Петра и Василий - моя тревожная, прекрасная молодость, миг, запечатленный старым фотографом-философом.
Расскажу о том, как сложились судьбы моих товарищей из группы по охране В. И. Ленина, ЦК и VI съезда, снятых на этой фотографии.
Петр Ванюков в дни Октября вместе со своей сотней брал Зимний. В первые годы Советской власти занимал ряд ответственных должностей, работал в Москве, Петрограде, в других городах. Погиб в 1937 году.
Петр Семенов - унтер-офицер Волынского полка, кавалер двух Георгиевских крестов, член полкового комитета. В дни Октября был со своим Волынским полком. На первом советском фронте, когда полк под Пулковскими высотами дрогнул, побежал, Семенов вместе с поручиком Григорьевым - будущим моим комбригом (о нем я уже говорил в книге) остановил полк, повернул его против наступающих казачьих цепей генерала Краснова. Потом мы встретились с ним на курсах в Смольном. Я даже запомнил номера наших удостоверений: у него 241, у меня - 242. На станции Дно Семенова назначили комиссаром полка. Полк его участвовал в боях под Псковом. Погиб наш товарищ под Иркутском в 1919 году комиссаром бригады.
Частица революции...
А ведь не ошибся в нас старый фотограф.
Поездка на фронт
"Сменить машиниста". Новые веяния ("Не как, а что"). Под защитой пулеметов. Встреча в академии. "Открывай заседание". У солдатского костра. Щедрый дар.
После VI съезда РСДРП (б) по решению ЦК, ПК и "Военки" в провинции и на фронт были посланы большевистские агитаторы. Я попал в группу из 18 человек, направляемую на Северный фронт. Инструктировал нас Подвойский. Перед нами ставилась конкретная и на первый взгляд несложная задача: информировать полковые комитеты, солдатские массы о решениях съезда. Изучать на местах настроения солдат, армии.
Выехали мы во второй половине августа. Партия к тому времени оправилась от ударов, нанесенных ей реакцией в июле. Симпатии к большевикам, активная их поддержка со стороны масс росли не по дням, а по часам.
В воздухе снова запахло грозой. Мы почувствовали это сразу, еще в дороге.
Сразу за Красным Селом в наш вагон подсел железнодорожник. Немолодой, усатый. Кожанка на нем старая, заношенная, замасленная. В руке деревянный сундучок - неизменный спутник машиниста.
Присел к нам.
- Понурить, ребята, найдется? Страсть курить хочется. Откуда, солдатики? Из Питера? Ну, что Питер?
Он молча выслушал наш рассказ, видно по всему, повял, кто мы и что мы. Заговорил, уже не таясь:
- Чего большевики ждут? Пора, пора, братцы, сменить машиниста.
И поспешил объяснить:
- На железной дороге разруха страшная. Эшелоны сутками ждут отправки. Неразбериха. Путаница. Чем дальше от столицы - тем хуже. Так во всем. Хлеба нет. Дороговизна растет. Спекулянты богатеют на народной беде, дерут втридорога. Я в дороге насмотрелся. Война у всех в печенках сидит, а конца ей не видно. Развоевался наш министр-председатель. Кричат: революция, революция, а она вроде споткнулась, приостановилась. А почему? Буржуйская. Дальше ей ход разные людишки крепко тормозят. Кто на тормозах? Кто машинист революции? Временное правительство. Во имя чего, гады, тормозят? Во имя войны и барышей, толстой мошны. Призывают к примирению. Объединяйся, мол, овца и волк! Мирись, дескать, рабочий народ со своей нищей долей. Жизнь, сами знаете, дорожает с каждым днем, а плата - прежняя. Дома пять ртов каши просят. Хоть ложись на рельсы и - помирай.
Я вам, ребятки, так скажу. Невтерпеж стало рабочему люду. Никак нам нельзя на буржуйской революции остановиться.
Нужен такой машинист, чтоб не тормозил, чтобы вперед повел поезд революции. Вы эти мои слова передайте и фронтовикам нашим, и питерским товарищам. Не-вмо-го-ту!
...Мы сошли на какой-то небольшой станции южнее Пскова. Меня и Корчагина направили в ту самую дивизию, откуда в марте приезжали на Путиловский завод делегаты-проверяющие. Помню, с каким настроением фронтовики приехали тогда на завод. Теперь все было по-другому. Вместо недоверия, приглядывания, прощупывания - жажда узнать правду. И не какую-нибудь, а большевистскую, ленинскую.
Солдаты, завидев нас, прежде всего спрашивали:
- "Солдатская правда" есть? Привезли что-нибудь почитать?
Бросалось в глаза, как по-новому воспринимали ораторов разных партий и направлений на солдатских митингах.
Как писал потом Джон Рид в своей знаменитой книге "10 дней, которые потрясли мир", Россию после Февраля "затоплял такой потоп живого слова, что по сравнению с ним потоп французской речи... кажется мелким ручейком"{108}.
Да, все это было. Прорвалась многовековая немота. Лекции, дискуссии, речи в театрах, цирках, школах, клубах, в цехах и казармах. Каждый перекресток в Питере и в других городах, каждый столб, холмик в любую минуту мог стать публичной трибуной. Стихийные митинги по поводу и без повода возникали в поездах, трамваях. То же было и на фронте.
"Какое изумительное зрелище, - любовался разбуженной Россией Джон Рид, - являет собой Путиловский завод, когда из его стен густым потоком выходят 40 тысяч рабочих, выходят, чтобы слушать социал-демократов, эсеров, анархистов - кого угодно, о чем угодно и сколько бы они ни говорили"{109} (разрядка наша. - В. В.).
Такая всеядность аудитории действительно наблюдалась как в тылу, так и на фронте в апреле - июне. Успех оратора очень часто зависел не столько от того, что он скажет, а как.
В августе появились новые веяния. Я не раз наблюдал: идет митинг, подходит рабочий, солдат, спрашивает: "Кто говорит?" Услышит: большевик придвигается ближе; меньшевик (влияние их таяло, как грязный весенний снег под лучами солнца), эсер - уходит, плюнув в сердцах или в досаде махнув рукой: "Мели, Емеля, прошла твоя неделя..."
Эти новые веяния, резкий поворот влево я почувствовал и на первом солдатском митинге. Эмиссару Временного правительства, срочно прибывшему из штаба бригады, просто не дали говорить. Мои слова о том, что так называемые социалисты Керенский, Чернов, Скобелев служат только ширмой, прикрывающей буржуазно-помещичий фасад Временного правительства, что прекратить ненавистную войну, дать измученному народу мир может только новая социалистическая революция, - были встречены громом аплодисментов. А аплодировали не ораторскому искусству - вряд ли я им владел тогда, - а сути, отвечающей настроениям солдат. Раздались крики: "Правильно! Долой министров-капиталистов и министров-социалистов!", "Долой войну! Штык в землю!"
- Обуть бы Керенского в лапти да сюда в грязь, в окопы, и Кириенко{110} с ним за компанию!
Я рассказал на митинге о встрече с железнодорожником. Его слова, выстраданное "Сменить машиниста" были дружно подхвачены, долго скандировались солдатами: "Сменить машиниста!", "Сменить!"
Тут я заметил какое-то движение. Из задних рядов, где стояла пулеметная команда, вышло человек восемь, несколько минут спустя на всех подступах к митингу веером стояли пулеметы.
О том, чем все это было вызвано, я узнал из первых, так сказать, уст годы спустя.
В Военной академии имени М. В. Фрунзе, слушателем которой я был с 1924 по 1928 год, тактику читал нам - и превосходно читал - преподаватель Чернавин. Фамилия мне показалась знакомой. После лекции я подошел, представился.
- Фамилия, говорите, знакомая? Постойте, постойте! Не вы ли, голубчик, приезжали агитатором в августе семнадцатого в мою бригаду?
Тут вспомнил и я: генерал Чернавин. Нас с Корчагиным представили ему как депутатов Петроградского Совета. Он принимал нас с леденящей вежливостью человека, не умеющего и не желающего скрывать свое презрение к "черни".
Как выяснилось в разговоре, наш приезд пусть не прямо, не сразу, но весьма заметно сказался и на судьбе бывшего воспитанника Императорской академии Генштаба гвардии генерала Чернавина.
О нашем появлении он сразу же сообщил по телефону комиссару Временного правительства Западного фронта Кириенко. Немедленно последовало распоряжение: большевистских агитаторов арестовать как агентов государственного преступника, кайзеровского шпиона Ульянова-Ленина и - с учетом настроения солдат - расстрелять, чтобы другим не повадно было. Чернавин, понятие, приказ принял как должное. Передал соответствующее распоряжение в штаб полка. Тут-то и вышла осечка: солдаты караульную команду к нам не допустили, а пулеметчики по приказу полкового комитета выставили вокруг нас веером все свои 24 "максима".
- Случай этот, - рассказывал Чернавин, - заставил меня крепко задуматься. Кадровый офицер, я всегда старался быть справедливым к солдатам, отцом-командиром в лучших суворовских традициях. Всю войну провел на фронте. Старался, насколько это было в моих силах, воевать грамотно, "малой кровью", и, могу вас заверить, никто не мог упрекнуть меня в трусости. Солдаты, я хорошо знаю, если не любили меня, то уж наверняка уважали. И тут приезжает какой-то ефрейтор-большевик. Приезжает не в свою часть - в чужой полк. И полк, не задумываясь, берет чужака под свою защиту. А приказ уважаемого отца-командира повисает в воздухе.
Почему так произошло?
Кто теперь - реальная власть, реальная сила?
На чьей стороне Россия, не та, вчерашняя, романовская, сгнившая на корню, а настоящая - с необозримыми волями, безбрежным колыханием лесов Родина, за которую, ты, генерал Чернавин, готов отдать свою жизнь? Если ты действительно любишь ее - Родину, свою страну, свой народ, - то должен принадлежать им всеми помыслами, всеми шрамами, всеми болями и радостями. Если солдаты и Россия - это одно, то и ты должен быть с ними заодно.
К такому выводу я пришел не сразу, после мучительных раздумий, но, решив, сделал свой выбор.
Революция - великий, удивительный учитель. С февраля восемнадцатого года верой и правдой служу своему народу и, поверьте мне, ни разу не пожалел об этом.
Таким необычным эхом отозвалась для меня семь лет спустя августовская поездка на фронт. Разговор этот состоялся в присутствии всей нашей учебной группы, ряда преподавателей, комиссара академии Русанова. И надолго запомнился не только мне.
В 1958 году мы встретились с заместителем министра обороны Народной Республики Болгарии генерал-полковником Киновым, генералом армии М. В. Захаровым, генерал-полковником В. Я. Колпакчи. Впервые после окончания академии мы, бывшие ее слушатели из 5-й учебной группы, оказались вместе. Расцеловались. Генерал Захаров, улыбаясь, сказал:
- Ну, что ж, Василий Ефимович, открывай заседание Центрального партийного бюро академии{111}. Четыре члена бюро - налицо. А помнишь Чернавина? Его рассказ в группе о твоей поездке на фронт в августе семнадцатого? Я часто встречал его в Москве, слушал его лекции. Анализируя состояние и дух армии на фронте в канун Октября, он почти всегда приводил слушателям "твой" случай.
...Впрочем, у нашей поездки был и свой финал. После митинга стихийно начался сбор Георгиевских крестов и медалей в пользу большевистской печати. Собрали с треть мешка.
Тут незаметно подкралась темнота. Товарищи из полкового комитета предложили ("возможны провокации; к чему дразнить гусей") выехать на станцию поближе к рассвету.
Мы забрались в лесок: подальше от греха, от немецких "цеппелинов". Кто-то принес хворост. Разожгли маскировочный костерчик.
Ночь выдалась темная. В неярких вспышках костра ненадолго появлялись, чтобы тут же раствориться, лица солдат. Я порядком устал: не спал вторые сутки. И, согретый теплом, не по-петроградски сытным ужином, незаметно задремал. Не знаю, долго ли спал - час, два? Проснулся от сухого потрескивания, вроде пулеметной очереди, негромких голосов. Лежа с закрытыми глазами, стал прислушиваться. Говорили о Ленине:
- Я его вот как тебя, парень, видел. Было дело. Послали меня с командой в Питер - попал на митинг. Росточку он, Ильич, небольшого, лысоватый, нос в самый раз. Ты его хучь в мужика, хучь в рабочего одень - похож, как брат, как отец - похож. Только глаза у него - огонь и все видят. Кто есть друг, а кто есть враг. Язык что бритва. Все насмешничает над врагами да насмешничает. А народу правду говорит. И что ни слово, то как бы сам ты это подумал или сказал, только поумней твоего. Лишнее не скажет - все про самое нужное.
- За народ горой стоит, - подключился к разговору простуженный басок. За это буржуи, помещики ненавидят его лютой ненавистью. В Питере, слыхал я, ему жилье и пищу запретили давать. Надумали его судить, а он созвал своих близких товарищей, бумагу казенную показывает и такие слова говорит: "На суд меня вызывают. Решайте, товарищи дорогие, являться на тот суд буржуйский или нет. Как решите - тому и быть".
А товарищи - тоже не дураки - в ответ ему: "Соловью не годится у кота судиться". И спрятали его. А придет время - объявится.
- Да, товарищи у него, видать, хорошие. Он - голова, а они, братцы, тоже не лыком шитые: на мякине не проведешь.
Рассказ потек ладно, складно. Я открыл глаза: молодой безусый солдатик, разинув рот, ловил каждое слово рассказчика - худого, морщинистого ефрейтора с руками много поработавшего человека.
- Скажу я вам, ребята, - говорил ефрейтор, заметно окая: красна река берегами, а сходка головами. Конь при горе, а друг при беде узнается. Слыхал я от стариков солдатских, как зачали юнкера да сыщики всюду рыскать, Ленина искать, дружки верные ему шапку-невидимку соорудили. Попробуй - найди, - он отодвинулся от огня и исчез в густой, вязкой темени. - Вот так и он, Ильич. Всюду в своей шапке-невидимке ходит. По всей России: и в хату бедняцкую заглянет, и к мастеровому человеку, и на солдатский огонек. Ходит, слушает, что народ думает, говорит. На ус мотает. Может быть, он и в сей момент где-то рядом.
Я закашлял, ефрейтор придвинулся ближе:
- Умаялся? Ну, как оно спалось после солдатской каши? Ты, сказывали, питерский? Ленина, случаем, не довелось повидать? Не раз, говоришь? Тут промеж нас спор вышел. Одни говорят: росту Ленин - агромадного, а Иван вот доказывает: небольшого росточку. А как оно на самом деле? Расскажи нам толком, какой он есть, какого роду-племени, что так крепко за народ стоит.
Мы просидели у костра до рассвета. Я как мог, своими словами пересказал статью Надежды Константиновны Крупской. Ефрейтор похвалил:
- Умница. Хорошо о муже своем рассказала. Недаром говорят: добрую жену взять - горя не знать.
Передал я и тот, теперь казалось, такой давний разговор (рассказ Ленина о своей жизни) в каменной беседке во внутреннем дворике особняка Кшесинской. Тут подъехала полковая бричка. В провожатые вызвался ефрейтор. Мы успели к отходу поезда. До самого Питера он не выпускал из рук мешок и самолично передал товарищу Подвойскому щедрый дар полка.
Корниловщина
Ставка на сильную личность. Заговор. Голос путиловцев. Планы мятежников. В одной упряжке. Расчеты и просчеты контрреволюции. Двум медведям в одной берлоге не ужиться... Единственная реальная сила. "Не правительство - компот". Молодежь идет в бой. И пушечная заработала. Не прошли. "То корнилится, то мне керится..." Отставка соглашателей. Как погиб Митя.
- Революция в опасности! Корнилов ведет войска на столицу! - Тревожная весть, черной молнией облетев трудовой Петроград, поразила своей внезапностью, хотя все, казалось, шло к этому.
После июльских дней контрреволюционная буржуазия, захватив власть, не могла не почувствовать шаткость, непрочность своей победы и, закусив удила, взяла курс на военную диктатуру.
Понадобилась сильная личность, человек с твердой рукой - и кандидат в диктаторы вскоре объявился: верховный главнокомандующий генерал Корнилов.
12 августа Керенский созвал в Москве Государственное совещание, которое Ленин назвал "коронацией" контрреволюционного правительства. Цель совещания - мобилизовать и сплотить все контрреволюционные силы, от крупной буржуазии, генералитета, духовенства до меньшевиков и эсеров, и договориться о способах подавления нарастающей революции. Единственной действенной мерой совещание сочло военную диктатуру.
Корнилов, выступая в Москве, требовал введения "железной дисциплины в армии и твердой власти в тылу", что означало не что иное, как открытый белый террор против революционных народных масс. Генерал вступил в сговор с Временным правительством, с министром-председателем Керенским о практических шагах к введению диктатуры.