Страница:
– Восьмой, однако.
– Внук тебе почитает «Войну и мир», потому что развитие будет ускоренное. А медицина будет такая, что люди будут до ста – ста двадцати лет жить.
– Ну, это уж ты… приврал.
– Почему?! Уже сейчас эта проблема решается. Сто двадцать лет – это нормальный срок считается. Мы только не располагаем данными. Но мы возьмем их у соседей по Галактике.
– А сами-то не можете – чтоб сто двадцать?
– Сами пока не можем. Это медленный процесс. Может, и докатимся когда-нибудь, что будем сто двадцать лет жить, но это еще не скоро. Быстрее будет построить такой космический корабль, который долетит до Галактики. И, возможно, там этот процесс уже решен: открыто какое-нибудь лекарство…
– Сто двадцать лет сам не захочешь. Надоест.
– Ты не захочешь, а другие – с радостью. Будет такое средство…
– «Средство»… Открыли бы с похмелья какое-нибудь средство – и то ладно. А то башка, как этот… как бачок из-под самогона.
– Не надо пить.
– Пошел ты!..
Замолчали.
Юрка сел за учебники.
– У вас только одно на языке: «будет! будет!..» – опять начал старик. – Трепачи. Ты вот – шешнадцать лет будешь учиться, а начнет человек помирать, чо ты ему сделаешь?
– Вырежу чего-нибудь.
– Дак если ему срок подошел помирать, чо ты ему вырежешь?
– Я на такие… дремучие вопросы не отвечаю.
– Нечего отвечать, вот и не отвечаете.
– Нечего?.. А вот эти люди!.. – сгреб кучу книг и показал. – Вот этим людям тоже нечего отвечать?! Ты хоть одну прочитал?
– Там читать нечего – вранье одно.
– Ладно! – Юрка вскочил и опять начал ходить по избе. – Чума раньше была?
– Холера?
– Ну, холера.
– Была. У нас в двадцать…
– Где она сейчас? Есть?
– Не приведи господи! Может, будет ишо…
– В том-то и дело, что не будет. С ней научились бороться. Дальше: если бы тебя раньше бешеная собака укусила, что бы с тобой было?
– Сбесился бы.
– И помер. А сейчас – сорок уколов, и все. Человек живет. Туберкулез был неизлечим? Сейчас, пожалуйста: полгода – и человек как огурчик! А кто это все придумал? Ученые! «Вранье»… Хоть бы уж помалкивали, если не понимаете.
Старика раззадорил тоже этот Юркин наскок.
– Так. Допустим. Собака – это ладно. А вот змея укусит?.. Иде они были, доктора-то, раньше? Не было. А бабка, бывало, пошепчет – и как рукой сымет. А вить она институтов никаких не кончала.
– Укус был не смертельный. Вот и все.
– Иди подставь: пусть она тебя разок чикнет куда-нибудь…
– Пожалуйста! Я до этого укол сделаю, и пусть кусает сколько влезет – я только улыбнусь.
– Хвастунишка.
– Да вот же они, во-от! – Юрка опять показал книги. – Люди на себе проверяли! А знаешь ты, что когда академик Павлов помирал, то созвал студентов и стал им диктовать, как он помирает.
– Как это?
– Так. «Вот, – говорит, – сейчас у меня холодеют ноги – записывайте». Они записывали. Потом руки отнялись. Он говорит: «Руки отнялись».
– Они пишут?
– Пишут. Потом сердце стало останавливаться, он говорит: «Пишите». Они плакали и писали. – У Юрки у самого защипало глаза от слез. На старика рассказ тоже произвел сильное действие.
– Ну?..
– И помер. И до последней минуты все рассказывал, потому что это надо было для науки. А вы с этими с вашими бабками еще бы тыщу лет в темноте жили… «Раньше было! Раньше было!..» Вот так было раньше?! – Юрка подошел к розетке, включил радио. Пела певица. – Где она? Ее же нет здесь!
– Кого?
– Этой… кто поет-то.
– Дак это по проводам…
– Это – радиоволны! «По проводам». По проводам – это у нас здесь, в деревне только. А она, может, где-нибудь на Сахалине поет – что, туда провода протянуты?
– Провода. Я в прошлом году ездил к Ваньке, видал: вдоль железной дороги провода висят. На столбах.
Юрка махнул рукой.
– Тебе не втолковать. Мне надо уроки учить. Все.
– Ну и учи.
– А ты меня отрываешь. – Юрка сел за стол, зажал ладонями уши и стал читать.
Долго в избе было тихо.
– Он есть на карточке? – спросил старик.
– Кто?
– Тот ученый, помирал-то который.
– Академик Павлов? Вот он.
Юрка подал старику книгу и показал Павлова. Старик долго и серьезно разглядывал изображение ученого.
– Старенький уж был.
– Он был до старости лет бодрый и не напивался, как… некоторые. – Юрка отнял книгу. – И не валялся потом на печке, не матерился. Он в городки играл до самого последнего момента, пока не свалился. А сколько он собак прирезал, чтобы рефлексы доказать!.. Нервная система – это же его учение. Почему ты сейчас хвораешь?
– С похмелья, я без Павлова знаю.
– С похмелья-то с похмелья, но ты же вчера оглушил свою нервную систему, затормозил, а сегодня она… распрямляется. А у тебя уж условный рефлекс выработался: как пенсия, так обязательно пол-литра. Ты уже не можешь без этого. – Юрка ощутил вдруг некое приятное чувство, что он может спокойно и убедительно доказывать старику весь вред и все последствия его выпивок. Старик слушал. – Значит, что требуется? Перебороть этот рефлекс. Получил пенсию на почте? Пошел домой… И ноги у тебя сами поворачивают в сельмаг. А ты возьми пройди мимо. Или совсем другим переулком пройди.
– Я хуже маяться буду.
– Раз помаешься, два, три – потом привыкнешь. Будешь спокойно идти мимо сельмага и посмеиваться.
Старик привстал, свернул трясущимися пальцами цигарку, прикурил. Затянулся и закашлялся.
– Ох, мать твою… Кхох!.. Аж выворачивает всего. Это ж надо так!
Юрка сел опять за учебники.
Старик, кряхтя, слез с печки, надел пимы, полушубок, взял нож и вышел в сенцы.
«Куда это он?» – подумал Юрка.
Старика долго не было. Юрка хотел уж было идти посмотреть, куда он пошел с ножом. Но тот пришел сам, нес в руках шмат сала в ладонь величиной.
– Хлеб-то есть? – спросил он строго.
– Есть. А что?
– На, поешь с салом, а то загнесся загодя со своими академиками… пока их изучишь всех.
Юрка даже растерялся.
– Мне же нечем отдавать будет – у нас нету…
– Ешь. Там чайник в печке – ишо горячий, наверно… Поешь.
Юрка достал чайник из печки, налил в кружку теплого еще чая, нарезал хлеба, ветчины и стал есть. Старик с трудом залез опять на печь и смотрел оттуда на Юрку.
– Как сало-то?
– Вери вел! Первый сорт.
– Кормить ее надо уметь, свинью-то. Одни сдуру начинают ее напичкивать осенью – получается одно сало, мяса совсем нет. Другие, наоборот, – маринуют: дескать, мясистее будет. Одно сало-то не все любют. Заколют: ни мяса, ни сала. А ее надо так: недельку покормить как следовает, потом подержать впроголодь, опять недельку покормить, опять помариновать… Вот оно тогда будет слоями: слой сала, слой мяса. Солить тоже надо уметь…
Юрка слушал и с удовольствием уписывал мерзлое душистое сало, действительно на редкость вкусное.
– Ох, здорово! Спасибо.
– Наелся?
– Ага. – Юрка убрал со стола хлеб, чайник. Сало еще осталось. – А это куда?
– Вынеси в сенцы, на кадушку. Вечером ишо поешь.
Юрка вынес сало в сенцы. Вернулся, похлопал себя по животу, сказал весело:
– Теперь голова лучше будет соображать… А то… это… сидишь – маленько кружится.
– Ну вот, – сказал дед, укладываясь опять на спину. – Ох, мать твою в душеньку!.. Как ляжешь, так опять подступает.
– Может, я пойду куплю четвертинку? – предложил Юрка.
Дед помолчал.
– Ладно… пройдет так. Потом, попозже, курям посыпешь да коровенке на ночь пару навильников дашь. Воротчики только закрыть не забудь.
– Ладно. Значит, так: что у нас еще осталось? География. Сейчас мы ее… галопом. – Юрке сделалось весело: поел хорошо, уроки почти готовы – вечером можно на лыжах покататься.
– А у его чо же, родных-то никого, што ли, не было? – спросил вдруг старик.
– У кого? – не понял Юрка.
– У того академика-то. Одни студенты стояли?
– У Павлова-то? Были, наверно. Я точно не знаю. Завтра спрошу в школе.
– Дети-то были, поди?
– Наверно. Завтра узнаю.
– Были, конечно. Никого еслив бы не было родных – то немного надиктуешь. Одному-то плохо.
Юрка не стал возражать. Можно было сказать: а студенты-то! Но он не стал говорить.
– Конечно, – согласился он. – Одному плохо.
Нечаянный выстрел
Охота жить
– Внук тебе почитает «Войну и мир», потому что развитие будет ускоренное. А медицина будет такая, что люди будут до ста – ста двадцати лет жить.
– Ну, это уж ты… приврал.
– Почему?! Уже сейчас эта проблема решается. Сто двадцать лет – это нормальный срок считается. Мы только не располагаем данными. Но мы возьмем их у соседей по Галактике.
– А сами-то не можете – чтоб сто двадцать?
– Сами пока не можем. Это медленный процесс. Может, и докатимся когда-нибудь, что будем сто двадцать лет жить, но это еще не скоро. Быстрее будет построить такой космический корабль, который долетит до Галактики. И, возможно, там этот процесс уже решен: открыто какое-нибудь лекарство…
– Сто двадцать лет сам не захочешь. Надоест.
– Ты не захочешь, а другие – с радостью. Будет такое средство…
– «Средство»… Открыли бы с похмелья какое-нибудь средство – и то ладно. А то башка, как этот… как бачок из-под самогона.
– Не надо пить.
– Пошел ты!..
Замолчали.
Юрка сел за учебники.
– У вас только одно на языке: «будет! будет!..» – опять начал старик. – Трепачи. Ты вот – шешнадцать лет будешь учиться, а начнет человек помирать, чо ты ему сделаешь?
– Вырежу чего-нибудь.
– Дак если ему срок подошел помирать, чо ты ему вырежешь?
– Я на такие… дремучие вопросы не отвечаю.
– Нечего отвечать, вот и не отвечаете.
– Нечего?.. А вот эти люди!.. – сгреб кучу книг и показал. – Вот этим людям тоже нечего отвечать?! Ты хоть одну прочитал?
– Там читать нечего – вранье одно.
– Ладно! – Юрка вскочил и опять начал ходить по избе. – Чума раньше была?
– Холера?
– Ну, холера.
– Была. У нас в двадцать…
– Где она сейчас? Есть?
– Не приведи господи! Может, будет ишо…
– В том-то и дело, что не будет. С ней научились бороться. Дальше: если бы тебя раньше бешеная собака укусила, что бы с тобой было?
– Сбесился бы.
– И помер. А сейчас – сорок уколов, и все. Человек живет. Туберкулез был неизлечим? Сейчас, пожалуйста: полгода – и человек как огурчик! А кто это все придумал? Ученые! «Вранье»… Хоть бы уж помалкивали, если не понимаете.
Старика раззадорил тоже этот Юркин наскок.
– Так. Допустим. Собака – это ладно. А вот змея укусит?.. Иде они были, доктора-то, раньше? Не было. А бабка, бывало, пошепчет – и как рукой сымет. А вить она институтов никаких не кончала.
– Укус был не смертельный. Вот и все.
– Иди подставь: пусть она тебя разок чикнет куда-нибудь…
– Пожалуйста! Я до этого укол сделаю, и пусть кусает сколько влезет – я только улыбнусь.
– Хвастунишка.
– Да вот же они, во-от! – Юрка опять показал книги. – Люди на себе проверяли! А знаешь ты, что когда академик Павлов помирал, то созвал студентов и стал им диктовать, как он помирает.
– Как это?
– Так. «Вот, – говорит, – сейчас у меня холодеют ноги – записывайте». Они записывали. Потом руки отнялись. Он говорит: «Руки отнялись».
– Они пишут?
– Пишут. Потом сердце стало останавливаться, он говорит: «Пишите». Они плакали и писали. – У Юрки у самого защипало глаза от слез. На старика рассказ тоже произвел сильное действие.
– Ну?..
– И помер. И до последней минуты все рассказывал, потому что это надо было для науки. А вы с этими с вашими бабками еще бы тыщу лет в темноте жили… «Раньше было! Раньше было!..» Вот так было раньше?! – Юрка подошел к розетке, включил радио. Пела певица. – Где она? Ее же нет здесь!
– Кого?
– Этой… кто поет-то.
– Дак это по проводам…
– Это – радиоволны! «По проводам». По проводам – это у нас здесь, в деревне только. А она, может, где-нибудь на Сахалине поет – что, туда провода протянуты?
– Провода. Я в прошлом году ездил к Ваньке, видал: вдоль железной дороги провода висят. На столбах.
Юрка махнул рукой.
– Тебе не втолковать. Мне надо уроки учить. Все.
– Ну и учи.
– А ты меня отрываешь. – Юрка сел за стол, зажал ладонями уши и стал читать.
Долго в избе было тихо.
– Он есть на карточке? – спросил старик.
– Кто?
– Тот ученый, помирал-то который.
– Академик Павлов? Вот он.
Юрка подал старику книгу и показал Павлова. Старик долго и серьезно разглядывал изображение ученого.
– Старенький уж был.
– Он был до старости лет бодрый и не напивался, как… некоторые. – Юрка отнял книгу. – И не валялся потом на печке, не матерился. Он в городки играл до самого последнего момента, пока не свалился. А сколько он собак прирезал, чтобы рефлексы доказать!.. Нервная система – это же его учение. Почему ты сейчас хвораешь?
– С похмелья, я без Павлова знаю.
– С похмелья-то с похмелья, но ты же вчера оглушил свою нервную систему, затормозил, а сегодня она… распрямляется. А у тебя уж условный рефлекс выработался: как пенсия, так обязательно пол-литра. Ты уже не можешь без этого. – Юрка ощутил вдруг некое приятное чувство, что он может спокойно и убедительно доказывать старику весь вред и все последствия его выпивок. Старик слушал. – Значит, что требуется? Перебороть этот рефлекс. Получил пенсию на почте? Пошел домой… И ноги у тебя сами поворачивают в сельмаг. А ты возьми пройди мимо. Или совсем другим переулком пройди.
– Я хуже маяться буду.
– Раз помаешься, два, три – потом привыкнешь. Будешь спокойно идти мимо сельмага и посмеиваться.
Старик привстал, свернул трясущимися пальцами цигарку, прикурил. Затянулся и закашлялся.
– Ох, мать твою… Кхох!.. Аж выворачивает всего. Это ж надо так!
Юрка сел опять за учебники.
Старик, кряхтя, слез с печки, надел пимы, полушубок, взял нож и вышел в сенцы.
«Куда это он?» – подумал Юрка.
Старика долго не было. Юрка хотел уж было идти посмотреть, куда он пошел с ножом. Но тот пришел сам, нес в руках шмат сала в ладонь величиной.
– Хлеб-то есть? – спросил он строго.
– Есть. А что?
– На, поешь с салом, а то загнесся загодя со своими академиками… пока их изучишь всех.
Юрка даже растерялся.
– Мне же нечем отдавать будет – у нас нету…
– Ешь. Там чайник в печке – ишо горячий, наверно… Поешь.
Юрка достал чайник из печки, налил в кружку теплого еще чая, нарезал хлеба, ветчины и стал есть. Старик с трудом залез опять на печь и смотрел оттуда на Юрку.
– Как сало-то?
– Вери вел! Первый сорт.
– Кормить ее надо уметь, свинью-то. Одни сдуру начинают ее напичкивать осенью – получается одно сало, мяса совсем нет. Другие, наоборот, – маринуют: дескать, мясистее будет. Одно сало-то не все любют. Заколют: ни мяса, ни сала. А ее надо так: недельку покормить как следовает, потом подержать впроголодь, опять недельку покормить, опять помариновать… Вот оно тогда будет слоями: слой сала, слой мяса. Солить тоже надо уметь…
Юрка слушал и с удовольствием уписывал мерзлое душистое сало, действительно на редкость вкусное.
– Ох, здорово! Спасибо.
– Наелся?
– Ага. – Юрка убрал со стола хлеб, чайник. Сало еще осталось. – А это куда?
– Вынеси в сенцы, на кадушку. Вечером ишо поешь.
Юрка вынес сало в сенцы. Вернулся, похлопал себя по животу, сказал весело:
– Теперь голова лучше будет соображать… А то… это… сидишь – маленько кружится.
– Ну вот, – сказал дед, укладываясь опять на спину. – Ох, мать твою в душеньку!.. Как ляжешь, так опять подступает.
– Может, я пойду куплю четвертинку? – предложил Юрка.
Дед помолчал.
– Ладно… пройдет так. Потом, попозже, курям посыпешь да коровенке на ночь пару навильников дашь. Воротчики только закрыть не забудь.
– Ладно. Значит, так: что у нас еще осталось? География. Сейчас мы ее… галопом. – Юрке сделалось весело: поел хорошо, уроки почти готовы – вечером можно на лыжах покататься.
– А у его чо же, родных-то никого, што ли, не было? – спросил вдруг старик.
– У кого? – не понял Юрка.
– У того академика-то. Одни студенты стояли?
– У Павлова-то? Были, наверно. Я точно не знаю. Завтра спрошу в школе.
– Дети-то были, поди?
– Наверно. Завтра узнаю.
– Были, конечно. Никого еслив бы не было родных – то немного надиктуешь. Одному-то плохо.
Юрка не стал возражать. Можно было сказать: а студенты-то! Но он не стал говорить.
– Конечно, – согласился он. – Одному плохо.
Нечаянный выстрел
Нога была мертвая. Сразу была такой, с рожденья: тонкая, искривленная… висела, как высохшая плеть. Только чуть шевелилась.
До поры до времени Колька не придавал этому значения. Когда другие учились ходить на двух ногах, он научился на трех – и все. Костыли не мешали. Он рос вместе с другими ребятами, лазил по чужим огородам, играл в бабки – и как играл! – отставит один костыль, обопрется на него левой рукой, нацелится – бац! – полдюжины бабок как век не было на кону.
Но шли годы. Колька вырастал в красивого крепкого парня. Костыли стали мешать. Его одногодки провожали уже девчонок из клуба, а он шагал по переулку один, поскрипывая двумя своими постылыми спутниками.
Внимательные умные глаза Кольки стали задумчивыми.
Соседских ребят каждый год провожали в армию: то одного, то другого, то сразу нескольких… Провожали шумно. Колька обычно стоял в сенях своего дома и смотрел в щелочку. Ему тоже хотелось в армию.
Один раз отец Кольки, Андрей Воронцов, колхозный механик, застал сына за таким занятием… Хотел незаметно пройти в дом, но Колька услышал шаги, обернулся.
– Ты чего тут? – как бы мимоходом спросил отец.
Колька покраснел.
– Так, – сказал он. И пошел к своему верстачку (он чинил односельчанам часы – выучился у одного заезжего человека).
А время шло.
И случилось то, что случается со всеми: Колька полюбил.
Через дорогу от них, в небольшом домике с писаными ставнями, жила горластая девушка Глашка. Колька видел ее из окна каждый день. С утра до вечера носилась быстроногая Глашка по двору: то в погреб пробежит, то гусей из ограды выгоняет, то ругается с соседкой из-за свиньи, которая забралась в огород и попортила грядки… Весь день только ее и слышно по всей окраинке.
Однажды Колька смотрел на нее и ни с того ни с сего подумал: «Вот… была бы не такая красивая… жениться бы на ней, и все». И с того времени думал о Глашке каждый день. Это стало мучить. Какая-то сила поднимала его из-за верстачка и выводила на крыльцо.
– Глашка! – кричал он девушке. – Когда замуж-то выйдешь, телка такая?! Хоть бы гульнуть на твоей свадьбе!
– Не берет никто, Коля! – отвечала словоохотливая Глашка. – Я уж давно собралась!
«Ишь ты… какая», – думал Колька, и у него ласково темнели задумчивые серые глаза.
А над деревней синим огнем горело июльское небо. В горячих струях воздуха мерещилась сказка и радость. В воду рек опрокидывались зори и тихо гасли. И тишина стояла ночами… И сладко и больно сжимала грудь эта тишина.
Летом Колька спал в сарайчике, одна стена которого выходила на улицу.
Однажды к этой стене прислонилась парочка. Кольку ткнуло в сердце – он сразу почему-то узнал Глашку, хотя те, за стеной, долго сперва молчали. Потом он лежал и слушал их бессмысленный шепот и хихиканье. Он проклял в эту ночь свои костыли. Он плакал, уткнувшись в подушку. Он не мог больше так жить!
Когда совсем рассвело, он пошел к фельдшеру на дом. Он знал его – не один раз охотились и рыбачили вместе.
– Ты чего ни свет ни заря поднялся? – спросил фельдшер.
Колька сел на крыльцо, потыкал концом костыля в землю…
– Капсюлей нету лишних? У меня все кончились.
– Капсюлей? Надо посмотреть. – Фельдшер ушел в дом и через минуту вынес горстку капсюлей. – На.
Колька ссыпал капсюли в карман, закурил… Как-то странно внимательно, с кривой усмешкой посмотрел на фельдшера. Поднялся.
– Спасибо за капсюли.
– На здоровье. Сам бы поохотничал сейчас… – вздохнул фельдшер и почесал лысину. – Но… но отпуск только в августе.
Колька вышел за ворота, остановился. Долго стоял, глядя вдоль улицы.
Повернулся и пошел обратно.
– На́ капсюли-то, – сказал он фельдшеру. – У меня своих хоть отбавляй.
Фельдшер сделал брови «домиком»:
– Что-то непонятно.
Колька нахмурился.
– Посмотри ногу… хочу протез попробовать. Надоело так.
– А-а. – Фельдшер глянул Кольке в глаза… и сам смутился. – Давай ее сюда.
Вместе долго рассматривали ногу.
– Здесь чувствуешь?
– Чувствую.
– А здесь?
– Ну-ка еще… Чувствую.
– Пошевели. Еще. А теперь – вбок. Подвигай, подвигай. Так. – Фельдшер выпрямился. – Вообще-то… я тебе так скажу: попробуй. Я затрудняюсь сейчас точно сказать, но попробовать можно. Ее придется отнять вот по этих пор. Понимаешь?
– Понимаю.
– Попробуй. Сразу, может, конечно, не получится. Придется поработать. Понимаешь?
Колька пришел домой и стал собираться в дорогу – в город, в больницу. Матери не сказал, зачем едет, а отца вызвал на улицу и объяснил:
– Поеду ногу отрублю.
– То есть как? – Андрей вытаращил глаза.
– Протез хочу попробовать.
Через неделю Кольке отпилили ногу. Осталась култышка в двадцать семь сантиметров.
Когда рана малость поджила, он начал шевелить култышкой под одеялом – тренировал.
Приехал отец попроведать. Долго сидел около койки… Не смотрел на обрубок: какая-никакая, все-таки была нога. Теперь вовсе никакой.
Потом Колька, не заезжая домой, отправился в Н-ск.
Домой явился через полмесяца… С какой-то длинной штукой в мешке.
Мать так и ахнула, увидев Кольку «без ноги». Колька засмеялся…
Развязал мешок и брякнул на пол сверкающий лаком протез.
– Вот… нога. Ноженция.
Все с интересом стали разглядывать протез. А Колька стоял в сторонке и улыбался: он уже насмотрелся на него дорогой.
– Блестит весь… Господи! – сказала мать.
Отец как механик забрал протез в руки и стал детально изучать.
– Добрая штука, – заключил он. – Не то что у деда Кузьмы – деревяшка.
Всем очень понравился протез. Все верили – и Колька верил, – что на таком-то протезе дурак пойдет. Уж очень добротно, точно, крепко, изящно он был сработан: весь так и сверкал лаком и всяческими пристежками и винтами.
– Когда попробуешь? – спросил отец, взвешивая протез на руке.
– Подживет нога хорошенько – попробую. Не велели торопиться.
Стояла темная ночь. Далеко-далеко мерцали зарницы. Колька рано ушел в свой сарай. Лег и стал ждать. Стихло во всей деревне.
Колька подождал еще немного, зажег лампу и стал надевать протез. Надел. Закурил… Курил и смотрел на протез.
– Ничего себе… ноженька. Хэх! – Улыбнулся.
Старательно погасил окурок. Встал. Его шатнуло в сторону, как пьяного. Он удержался руками за спинку кровати. Постоял, шагнул здоровой ногой. А левую, с протезом, не мог сдвинуть. Стал падать. Опять схватился за кровать… подтянул протезную ногу. Сердце сильно колотилось.
– Ничего. Придется, конечно, поработать, – сказал сам себе.
Еще одна попытка – нет. Левая нога не шагала. Тогда Колька далеко шагнул правой и что было силы рванулся всем телом вперед, подтягивая левую. Упал. Долго лежал, вцепившись руками в землю. Левая нога не шагала. Нисколько. Даже на полшажка.
– Ну ничего… Паразитка. С непривычки… – Поднялся. Еще попытка. И еще. Нет.
Колька устал.
– Перекурим это дело. – Он говорил зло. Он уже не верил в успех, но признаться в этом было страшно. Просто невозможно. Нет! Как же?..
Покурил и снова с остервенением стал пытаться пройти на протезе. И снова – нет. Нет и нет.
Колька матерно выругался и лег на кровать. Ему бросилось в глаза ружье, висевшее на стенке, над кроватью… Он поднялся… И снова стал пробовать двигать левой ногой.
– Пойдешь, милая. Ну-ка… Оп-п! Паразитка! – тихо ругался он.
Натруженная култышка горела огнем, как сплошной нарыв. Колька отстегнул протез и стал дуть на култышку. Потом, превозмогая боль, снова пристегнул протез.
– А сейчас?.. Ну-ка!.. Опять нет?
Светало.
– Гадина, – сказал Колька и лег на кровать. И закрыл глаза, чтобы ничего не видеть. Чья-то сальная, безобразная морда склонилась над ним и улыбнулась поганым ртом. Колька открыл глаза… – Ах ты гадство, – тихо повторил он. И снял со стенки ружье…
Отец узнал о несчастье на другой день, к вечеру (он ездил в район насчет запасных частей). Ему сказали, когда он подъезжал к дому. Он развернул коня и погнал в больницу.
– Сейчас лучше бы не надо, – пояснил приезжему доктор. – Сейчас он…
Отец отстранил доктора и пошел в палату.
Колька лежал на спине весь забинтованный… Бледный, незнакомый какой-то – как чужой. Он был совсем безнадежный на вид. В палате пахло йодом.
Отец вспотел от горя.
– Попросил бы меня – я бы попал куда надо… Чтоб сразу уж… – Голос отца подсекся… Он вытер со лба пот, сел на табуретку рядом с кроватью.
Колька скосил на него глаза… Пошевелил губами…
– Болит? – спросил отец.
Колька прикрыл глаза: болит.
– Эх… – Отец поднялся и пошел из палаты.
– Вот как обстоит дело: все зависит от того, как сильно захочет жить он сам. Понимаете? Сам организм должен…
Отец обезумел от горя, взял доктора за грудки:
– А ты для чего здесь? Организм!..
– Не нужно так. Отпустите. Мы сделаем все, что можно будет сделать.
Отец отпустил доктора, хотел еще раз войти в палату, но перед самой дверью остановился, постоял… и пошел из больницы. Он уже далеко отошел, потом вспомнил, что приехал сюда на лошади. Вернулся, сел на дрожки, подстегнул коня…
Мать Кольки лежала в постели – захворала с горя.
– Как он там? – слабым голосом спросила она мужа, когда тот вошел в избу.
– Если помрет, тебе тоже несдобровать. Убью. Возьму топор и зарублю. – Андрей был бледный и страшный в своем отчаянии.
Мать заплакала.
– Господи, господи…
– Господи, господи!.. Только и знаешь своего господа! Одного ребенка не могла родить как следует… с двумя ногами! Я этому твоему господу шею сейчас сверну. – Андрей снял с божницы икону Николая-угодника и трахнул ее об пол. – Вот ему!.. Гад такой!
– Андрюша!.. Господи… Это из-за Глашки он. Полюбилась она ему, змея подколодная… Был парень как парень, а тут как иглу съел.
Андрей некоторое время тупо смотрел на жену.
– Какую Глашку?
– Какую Глашку!.. Одна у нас Глашка.
Андрей повернулся и побежал к Глашке.
– Дядя Андрей, миленький!.. Да неужели из-за меня это он? А что делать-то теперь?
– Он поправится. – Андрей шаркнул ладонью по щеке. – Если бы ему сказать… кхе… он бы поправился. И за такого, мол, пойду… Врач говорит: сам захочет если… Соври ему. А?
Глашка заплакала:
– Не могу я. Мне его до смерти самой жалко, а не могу. Другому сказала уж…
Андрей поднялся:
– Ты только не реви… Моду взяли: чуть чего, так реветь сразу. Не можешь, – значит, не можешь. Чего плакать-то? Не говори никому, что я был у тебя. – Андрей снова пошел в больницу.
Колька лежал в том же положении, смотрел в потолок, вытянув вдоль тела руки.
– Был сейчас дома… – Андрей погладил жесткой ладонью тугой сгиб колена… поправил голенище сапога. – К Глашке зашел по пути…
Колька повел на отца удивленные глаза.
– Плачет она. Что же, говорит, он, дурак такой, не сказал мне ничего. Я бы, говорит, с радостью пошла за него…
Колька слабо зарумянился в скулах… закрыл глаза и больше не открывал их.
Отец сидел и ждал, долго ждал: не понимал, почему сын не хочет слушать.
– Сынок, – позвал он.
– Не надо, – одними губами сказал Колька. Глаз не открыл. – Не ври, тятя… а то и так стыдно.
Андрей поднялся и пошел из палаты сгорбившись. Недалеко от больницы повстречал Глашку. Та бежала ему навстречу.
– Скажу я ему, дядя Андрей… пусть! Скажу, что согласная, – пусть поправляется.
– Не надо, – сказал Андрей. Хмуро посмотрел себе под ноги. – Он так поправится. Врать будем – хуже.
Колька поправился.
Через пару недель он уже сидел в кровати и ковырялся пинцетом в часах – сосед по палате попросил посмотреть.
В окно палаты в упор било яркое солнце. Августовский полдень вызванивал за окнами светлую тихую музыку жизни. Пахло мятой и крашеной жестью, догоряча нагретой солнцем. В больничном дворе то и дело горланил одуревший от жары петух.
– Не зря он так орет, – сказал кто-то. – Курица ему изменила. Я сам видел: подошел красный петух, взял ее под крылышко и увел.
– А этот куда смотрел, который орет сейчас?
– Этот?.. Он в командировке был – в соседней ограде.
Колька тихонько хохотал, уткнувшись в подушку. Когда его кто-нибудь спрашивал, как это с ним получилось, Колька густо краснел и отвечал неохотно:
– Нечаянно. – И склонялся к часам.
Отец каждый день приходил в больницу… Подолгу сидел на табуретке около кровати. Смотрел, как сын ковыряется в часах.
– Как там дома? – спрашивал Колька.
– Ничего. В порядке. Потеряешь колесико-то… – Отец с трудом ловил на одеяле крошечное колесико и подавал сыну.
– Это маятник называется.
– До чего же махонькое! Как только ухитряются делать такие?
– Делают. На заводе все делают.
– Меня, например, хоть убей, ни в жизнь не сделал бы такое.
Колька улыбался:
– То ты. А там умеют.
Андрей тоже улыбался… гладил ладонью колено и говорил:
– Да… там – конечно… Там умеют. Там все умеют.
До поры до времени Колька не придавал этому значения. Когда другие учились ходить на двух ногах, он научился на трех – и все. Костыли не мешали. Он рос вместе с другими ребятами, лазил по чужим огородам, играл в бабки – и как играл! – отставит один костыль, обопрется на него левой рукой, нацелится – бац! – полдюжины бабок как век не было на кону.
Но шли годы. Колька вырастал в красивого крепкого парня. Костыли стали мешать. Его одногодки провожали уже девчонок из клуба, а он шагал по переулку один, поскрипывая двумя своими постылыми спутниками.
Внимательные умные глаза Кольки стали задумчивыми.
Соседских ребят каждый год провожали в армию: то одного, то другого, то сразу нескольких… Провожали шумно. Колька обычно стоял в сенях своего дома и смотрел в щелочку. Ему тоже хотелось в армию.
Один раз отец Кольки, Андрей Воронцов, колхозный механик, застал сына за таким занятием… Хотел незаметно пройти в дом, но Колька услышал шаги, обернулся.
– Ты чего тут? – как бы мимоходом спросил отец.
Колька покраснел.
– Так, – сказал он. И пошел к своему верстачку (он чинил односельчанам часы – выучился у одного заезжего человека).
А время шло.
И случилось то, что случается со всеми: Колька полюбил.
Через дорогу от них, в небольшом домике с писаными ставнями, жила горластая девушка Глашка. Колька видел ее из окна каждый день. С утра до вечера носилась быстроногая Глашка по двору: то в погреб пробежит, то гусей из ограды выгоняет, то ругается с соседкой из-за свиньи, которая забралась в огород и попортила грядки… Весь день только ее и слышно по всей окраинке.
Однажды Колька смотрел на нее и ни с того ни с сего подумал: «Вот… была бы не такая красивая… жениться бы на ней, и все». И с того времени думал о Глашке каждый день. Это стало мучить. Какая-то сила поднимала его из-за верстачка и выводила на крыльцо.
– Глашка! – кричал он девушке. – Когда замуж-то выйдешь, телка такая?! Хоть бы гульнуть на твоей свадьбе!
– Не берет никто, Коля! – отвечала словоохотливая Глашка. – Я уж давно собралась!
«Ишь ты… какая», – думал Колька, и у него ласково темнели задумчивые серые глаза.
А над деревней синим огнем горело июльское небо. В горячих струях воздуха мерещилась сказка и радость. В воду рек опрокидывались зори и тихо гасли. И тишина стояла ночами… И сладко и больно сжимала грудь эта тишина.
Летом Колька спал в сарайчике, одна стена которого выходила на улицу.
Однажды к этой стене прислонилась парочка. Кольку ткнуло в сердце – он сразу почему-то узнал Глашку, хотя те, за стеной, долго сперва молчали. Потом он лежал и слушал их бессмысленный шепот и хихиканье. Он проклял в эту ночь свои костыли. Он плакал, уткнувшись в подушку. Он не мог больше так жить!
Когда совсем рассвело, он пошел к фельдшеру на дом. Он знал его – не один раз охотились и рыбачили вместе.
– Ты чего ни свет ни заря поднялся? – спросил фельдшер.
Колька сел на крыльцо, потыкал концом костыля в землю…
– Капсюлей нету лишних? У меня все кончились.
– Капсюлей? Надо посмотреть. – Фельдшер ушел в дом и через минуту вынес горстку капсюлей. – На.
Колька ссыпал капсюли в карман, закурил… Как-то странно внимательно, с кривой усмешкой посмотрел на фельдшера. Поднялся.
– Спасибо за капсюли.
– На здоровье. Сам бы поохотничал сейчас… – вздохнул фельдшер и почесал лысину. – Но… но отпуск только в августе.
Колька вышел за ворота, остановился. Долго стоял, глядя вдоль улицы.
Повернулся и пошел обратно.
– На́ капсюли-то, – сказал он фельдшеру. – У меня своих хоть отбавляй.
Фельдшер сделал брови «домиком»:
– Что-то непонятно.
Колька нахмурился.
– Посмотри ногу… хочу протез попробовать. Надоело так.
– А-а. – Фельдшер глянул Кольке в глаза… и сам смутился. – Давай ее сюда.
Вместе долго рассматривали ногу.
– Здесь чувствуешь?
– Чувствую.
– А здесь?
– Ну-ка еще… Чувствую.
– Пошевели. Еще. А теперь – вбок. Подвигай, подвигай. Так. – Фельдшер выпрямился. – Вообще-то… я тебе так скажу: попробуй. Я затрудняюсь сейчас точно сказать, но попробовать можно. Ее придется отнять вот по этих пор. Понимаешь?
– Понимаю.
– Попробуй. Сразу, может, конечно, не получится. Придется поработать. Понимаешь?
Колька пришел домой и стал собираться в дорогу – в город, в больницу. Матери не сказал, зачем едет, а отца вызвал на улицу и объяснил:
– Поеду ногу отрублю.
– То есть как? – Андрей вытаращил глаза.
– Протез хочу попробовать.
Через неделю Кольке отпилили ногу. Осталась култышка в двадцать семь сантиметров.
Когда рана малость поджила, он начал шевелить култышкой под одеялом – тренировал.
Приехал отец попроведать. Долго сидел около койки… Не смотрел на обрубок: какая-никакая, все-таки была нога. Теперь вовсе никакой.
Потом Колька, не заезжая домой, отправился в Н-ск.
Домой явился через полмесяца… С какой-то длинной штукой в мешке.
Мать так и ахнула, увидев Кольку «без ноги». Колька засмеялся…
Развязал мешок и брякнул на пол сверкающий лаком протез.
– Вот… нога. Ноженция.
Все с интересом стали разглядывать протез. А Колька стоял в сторонке и улыбался: он уже насмотрелся на него дорогой.
– Блестит весь… Господи! – сказала мать.
Отец как механик забрал протез в руки и стал детально изучать.
– Добрая штука, – заключил он. – Не то что у деда Кузьмы – деревяшка.
Всем очень понравился протез. Все верили – и Колька верил, – что на таком-то протезе дурак пойдет. Уж очень добротно, точно, крепко, изящно он был сработан: весь так и сверкал лаком и всяческими пристежками и винтами.
– Когда попробуешь? – спросил отец, взвешивая протез на руке.
– Подживет нога хорошенько – попробую. Не велели торопиться.
Стояла темная ночь. Далеко-далеко мерцали зарницы. Колька рано ушел в свой сарай. Лег и стал ждать. Стихло во всей деревне.
Колька подождал еще немного, зажег лампу и стал надевать протез. Надел. Закурил… Курил и смотрел на протез.
– Ничего себе… ноженька. Хэх! – Улыбнулся.
Старательно погасил окурок. Встал. Его шатнуло в сторону, как пьяного. Он удержался руками за спинку кровати. Постоял, шагнул здоровой ногой. А левую, с протезом, не мог сдвинуть. Стал падать. Опять схватился за кровать… подтянул протезную ногу. Сердце сильно колотилось.
– Ничего. Придется, конечно, поработать, – сказал сам себе.
Еще одна попытка – нет. Левая нога не шагала. Тогда Колька далеко шагнул правой и что было силы рванулся всем телом вперед, подтягивая левую. Упал. Долго лежал, вцепившись руками в землю. Левая нога не шагала. Нисколько. Даже на полшажка.
– Ну ничего… Паразитка. С непривычки… – Поднялся. Еще попытка. И еще. Нет.
Колька устал.
– Перекурим это дело. – Он говорил зло. Он уже не верил в успех, но признаться в этом было страшно. Просто невозможно. Нет! Как же?..
Покурил и снова с остервенением стал пытаться пройти на протезе. И снова – нет. Нет и нет.
Колька матерно выругался и лег на кровать. Ему бросилось в глаза ружье, висевшее на стенке, над кроватью… Он поднялся… И снова стал пробовать двигать левой ногой.
– Пойдешь, милая. Ну-ка… Оп-п! Паразитка! – тихо ругался он.
Натруженная култышка горела огнем, как сплошной нарыв. Колька отстегнул протез и стал дуть на култышку. Потом, превозмогая боль, снова пристегнул протез.
– А сейчас?.. Ну-ка!.. Опять нет?
Светало.
– Гадина, – сказал Колька и лег на кровать. И закрыл глаза, чтобы ничего не видеть. Чья-то сальная, безобразная морда склонилась над ним и улыбнулась поганым ртом. Колька открыл глаза… – Ах ты гадство, – тихо повторил он. И снял со стенки ружье…
Отец узнал о несчастье на другой день, к вечеру (он ездил в район насчет запасных частей). Ему сказали, когда он подъезжал к дому. Он развернул коня и погнал в больницу.
– Сейчас лучше бы не надо, – пояснил приезжему доктор. – Сейчас он…
Отец отстранил доктора и пошел в палату.
Колька лежал на спине весь забинтованный… Бледный, незнакомый какой-то – как чужой. Он был совсем безнадежный на вид. В палате пахло йодом.
Отец вспотел от горя.
– Попросил бы меня – я бы попал куда надо… Чтоб сразу уж… – Голос отца подсекся… Он вытер со лба пот, сел на табуретку рядом с кроватью.
Колька скосил на него глаза… Пошевелил губами…
– Болит? – спросил отец.
Колька прикрыл глаза: болит.
– Эх… – Отец поднялся и пошел из палаты.
– Вот как обстоит дело: все зависит от того, как сильно захочет жить он сам. Понимаете? Сам организм должен…
Отец обезумел от горя, взял доктора за грудки:
– А ты для чего здесь? Организм!..
– Не нужно так. Отпустите. Мы сделаем все, что можно будет сделать.
Отец отпустил доктора, хотел еще раз войти в палату, но перед самой дверью остановился, постоял… и пошел из больницы. Он уже далеко отошел, потом вспомнил, что приехал сюда на лошади. Вернулся, сел на дрожки, подстегнул коня…
Мать Кольки лежала в постели – захворала с горя.
– Как он там? – слабым голосом спросила она мужа, когда тот вошел в избу.
– Если помрет, тебе тоже несдобровать. Убью. Возьму топор и зарублю. – Андрей был бледный и страшный в своем отчаянии.
Мать заплакала.
– Господи, господи…
– Господи, господи!.. Только и знаешь своего господа! Одного ребенка не могла родить как следует… с двумя ногами! Я этому твоему господу шею сейчас сверну. – Андрей снял с божницы икону Николая-угодника и трахнул ее об пол. – Вот ему!.. Гад такой!
– Андрюша!.. Господи… Это из-за Глашки он. Полюбилась она ему, змея подколодная… Был парень как парень, а тут как иглу съел.
Андрей некоторое время тупо смотрел на жену.
– Какую Глашку?
– Какую Глашку!.. Одна у нас Глашка.
Андрей повернулся и побежал к Глашке.
– Дядя Андрей, миленький!.. Да неужели из-за меня это он? А что делать-то теперь?
– Он поправится. – Андрей шаркнул ладонью по щеке. – Если бы ему сказать… кхе… он бы поправился. И за такого, мол, пойду… Врач говорит: сам захочет если… Соври ему. А?
Глашка заплакала:
– Не могу я. Мне его до смерти самой жалко, а не могу. Другому сказала уж…
Андрей поднялся:
– Ты только не реви… Моду взяли: чуть чего, так реветь сразу. Не можешь, – значит, не можешь. Чего плакать-то? Не говори никому, что я был у тебя. – Андрей снова пошел в больницу.
Колька лежал в том же положении, смотрел в потолок, вытянув вдоль тела руки.
– Был сейчас дома… – Андрей погладил жесткой ладонью тугой сгиб колена… поправил голенище сапога. – К Глашке зашел по пути…
Колька повел на отца удивленные глаза.
– Плачет она. Что же, говорит, он, дурак такой, не сказал мне ничего. Я бы, говорит, с радостью пошла за него…
Колька слабо зарумянился в скулах… закрыл глаза и больше не открывал их.
Отец сидел и ждал, долго ждал: не понимал, почему сын не хочет слушать.
– Сынок, – позвал он.
– Не надо, – одними губами сказал Колька. Глаз не открыл. – Не ври, тятя… а то и так стыдно.
Андрей поднялся и пошел из палаты сгорбившись. Недалеко от больницы повстречал Глашку. Та бежала ему навстречу.
– Скажу я ему, дядя Андрей… пусть! Скажу, что согласная, – пусть поправляется.
– Не надо, – сказал Андрей. Хмуро посмотрел себе под ноги. – Он так поправится. Врать будем – хуже.
Колька поправился.
Через пару недель он уже сидел в кровати и ковырялся пинцетом в часах – сосед по палате попросил посмотреть.
В окно палаты в упор било яркое солнце. Августовский полдень вызванивал за окнами светлую тихую музыку жизни. Пахло мятой и крашеной жестью, догоряча нагретой солнцем. В больничном дворе то и дело горланил одуревший от жары петух.
– Не зря он так орет, – сказал кто-то. – Курица ему изменила. Я сам видел: подошел красный петух, взял ее под крылышко и увел.
– А этот куда смотрел, который орет сейчас?
– Этот?.. Он в командировке был – в соседней ограде.
Колька тихонько хохотал, уткнувшись в подушку. Когда его кто-нибудь спрашивал, как это с ним получилось, Колька густо краснел и отвечал неохотно:
– Нечаянно. – И склонялся к часам.
Отец каждый день приходил в больницу… Подолгу сидел на табуретке около кровати. Смотрел, как сын ковыряется в часах.
– Как там дома? – спрашивал Колька.
– Ничего. В порядке. Потеряешь колесико-то… – Отец с трудом ловил на одеяле крошечное колесико и подавал сыну.
– Это маятник называется.
– До чего же махонькое! Как только ухитряются делать такие?
– Делают. На заводе все делают.
– Меня, например, хоть убей, ни в жизнь не сделал бы такое.
Колька улыбался:
– То ты. А там умеют.
Андрей тоже улыбался… гладил ладонью колено и говорил:
– Да… там – конечно… Там умеют. Там все умеют.
Охота жить
Поляна на взгорке, на поляне – избушка. Избушка – так себе, амбар рядов в тринадцать-четырнадцать, в одно оконце, без сеней, а то и без крыши. Кто их издревле рубит по тайге?.. Приходят по весне какие-то люди, валят сосняк поровней, ошкуривают… А ближе к осени погожими днями за какую-нибудь неделю в три-четыре топора срубят. Найдется и глина поблизости, и камни – собьют камелек, трубу на крышу выведут, и нары сколотят – живи не хочу!
Зайдешь в такую избушку зимой – жилым духом не пахнет. На стенах, в пазах, куржак в ладонь толщиной, промозглый запах застоялого дыма.
Но вот затрещали в камельке поленья… Потянуло густым волглым запахом оттаивающей глины; со стен каплет. Угарно. Лучше набить полный камелек и выйти пока на улицу, нарубить загодя дровишек. Через полчаса в избушке теплее и не тяжко. Можно скинуть полушубок и наторкать в камелек еще дополна. Стены слегка парят, от камелька пышет жаром. И охватывает человека некое тихое блаженство, радость. «А-а!.. – хочется сказать. – Вот так-то». Теперь уж везде почти сухо, но доски нар еще холодные. Ничего – скоро. Можно пока кинуть на них полушубок, под голову мешок с харчами, ноги – к камельку. И дремота охватит – сил нет. Лень встать и подкинуть еще в камелек. А надо.
В камельке целая огненно-рыжая горка углей. Поленья сразу вспыхивают, как береста. Тут же, перед камельком, чурбачок. Можно сесть на него, закурить и – думать. Одному хорошо думается. Темно. Только из щелей камелька светится; свет этот играет на полу, на стенах, на потолке. И вспоминается бог знает что! Вспомнится вдруг, как первый раз провожал девку. Давно было, интересно… И сам не заметишь, что сидишь и ухмыляешься. Черт ее знает – хорошо!
Совсем тепло. Можно чайку заварить. Кирпичного, зеленого. Он травой пахнет, лето вспоминается.
Так в сумерки сидел перед камельком старик Никитич, посасывал трубочку.
В избушке было жарко. А на улице – морозно. На душе у Никитича легко. С малых лет таскался он по тайге – промышлял. Белковал, а случалось, медведя-шатуна укладывал. Для этого в левом кармане полушубка постоянно носил пять-шесть патронов с картечным зарядом. Любил тайгу. Особенно зимой. Тишина такая, что маленько давит. Но одиночество не гнетет, свободно делается; Никитич, прищурившись, оглядывался кругом – знал: он один безраздельный хозяин этого большого белого царства.
…Сидел Никитич, курил.
Прошаркали на улице лыжи, потом стихло. В оконце вроде кто-то заглянул. Потом опять скрипуче шаркнули лыжи – к крыльцу. В дверь стукнули два раза палкой.
– Есть кто-нибудь?
Голос молодой, осипший от мороза и долгого молчания – не умеет человек сам с собой разговаривать.
«Не охотник», – понял Никитич, охотник не станет спрашивать – зайдет, и все.
– Есть!
Тот, за дверью, отстегнул лыжи, приставил их к стене, скрипнул ступенькой крыльца… Дверь приоткрылась, и в белом облаке пара Никитич едва разглядел высокого парня в подпоясанной стеганке, в ватных штанах, в старой солдатской шапке.
– Кто тут?
– Человек. – Никитич поджег лучину, поднял над головой.
Некоторое время молча смотрели друг на друга.
– Один, что ли? – спросил пришелец.
– Один. Проходи, чего в дверях расшиперился!
Парень прошел к камельку, снял рукавицы, взял их под мышку, протянул руки к плите.
– Мороз, черт его…
– Мороз. – Тут только заметил Никитич, что парень без ружья. Нет, не охотник. Не похож. Ни лицом, ни одежкой. – Март – он ишо свое возьмет.
– Какой март? Апрель ведь.
– Это по-новому. А по-старому – март. У нас говорят: марток – надевай двое порток. Легко одетый. – Что ружья нет, старик промолчал.
– Ничего, – сказал парень. – Один здесь?
– Один. Ты уж спрашивал.
Парень ничего не сказал на это.
– Садись. Чайку щас поставим.
– Отогреюсь малость… – Выговор у парня не здешний, «расейский». Старика разбирало любопытство, но вековой обычай – не лезть сразу с расспросами – был сильнее любопытства.
Парень отогрел руки, закурил папироску.
– Хорошо у тебя. Тепло.
Зайдешь в такую избушку зимой – жилым духом не пахнет. На стенах, в пазах, куржак в ладонь толщиной, промозглый запах застоялого дыма.
Но вот затрещали в камельке поленья… Потянуло густым волглым запахом оттаивающей глины; со стен каплет. Угарно. Лучше набить полный камелек и выйти пока на улицу, нарубить загодя дровишек. Через полчаса в избушке теплее и не тяжко. Можно скинуть полушубок и наторкать в камелек еще дополна. Стены слегка парят, от камелька пышет жаром. И охватывает человека некое тихое блаженство, радость. «А-а!.. – хочется сказать. – Вот так-то». Теперь уж везде почти сухо, но доски нар еще холодные. Ничего – скоро. Можно пока кинуть на них полушубок, под голову мешок с харчами, ноги – к камельку. И дремота охватит – сил нет. Лень встать и подкинуть еще в камелек. А надо.
В камельке целая огненно-рыжая горка углей. Поленья сразу вспыхивают, как береста. Тут же, перед камельком, чурбачок. Можно сесть на него, закурить и – думать. Одному хорошо думается. Темно. Только из щелей камелька светится; свет этот играет на полу, на стенах, на потолке. И вспоминается бог знает что! Вспомнится вдруг, как первый раз провожал девку. Давно было, интересно… И сам не заметишь, что сидишь и ухмыляешься. Черт ее знает – хорошо!
Совсем тепло. Можно чайку заварить. Кирпичного, зеленого. Он травой пахнет, лето вспоминается.
Так в сумерки сидел перед камельком старик Никитич, посасывал трубочку.
В избушке было жарко. А на улице – морозно. На душе у Никитича легко. С малых лет таскался он по тайге – промышлял. Белковал, а случалось, медведя-шатуна укладывал. Для этого в левом кармане полушубка постоянно носил пять-шесть патронов с картечным зарядом. Любил тайгу. Особенно зимой. Тишина такая, что маленько давит. Но одиночество не гнетет, свободно делается; Никитич, прищурившись, оглядывался кругом – знал: он один безраздельный хозяин этого большого белого царства.
…Сидел Никитич, курил.
Прошаркали на улице лыжи, потом стихло. В оконце вроде кто-то заглянул. Потом опять скрипуче шаркнули лыжи – к крыльцу. В дверь стукнули два раза палкой.
– Есть кто-нибудь?
Голос молодой, осипший от мороза и долгого молчания – не умеет человек сам с собой разговаривать.
«Не охотник», – понял Никитич, охотник не станет спрашивать – зайдет, и все.
– Есть!
Тот, за дверью, отстегнул лыжи, приставил их к стене, скрипнул ступенькой крыльца… Дверь приоткрылась, и в белом облаке пара Никитич едва разглядел высокого парня в подпоясанной стеганке, в ватных штанах, в старой солдатской шапке.
– Кто тут?
– Человек. – Никитич поджег лучину, поднял над головой.
Некоторое время молча смотрели друг на друга.
– Один, что ли? – спросил пришелец.
– Один. Проходи, чего в дверях расшиперился!
Парень прошел к камельку, снял рукавицы, взял их под мышку, протянул руки к плите.
– Мороз, черт его…
– Мороз. – Тут только заметил Никитич, что парень без ружья. Нет, не охотник. Не похож. Ни лицом, ни одежкой. – Март – он ишо свое возьмет.
– Какой март? Апрель ведь.
– Это по-новому. А по-старому – март. У нас говорят: марток – надевай двое порток. Легко одетый. – Что ружья нет, старик промолчал.
– Ничего, – сказал парень. – Один здесь?
– Один. Ты уж спрашивал.
Парень ничего не сказал на это.
– Садись. Чайку щас поставим.
– Отогреюсь малость… – Выговор у парня не здешний, «расейский». Старика разбирало любопытство, но вековой обычай – не лезть сразу с расспросами – был сильнее любопытства.
Парень отогрел руки, закурил папироску.
– Хорошо у тебя. Тепло.