Страница:
– Сказка просто!
– Перед рассветом под окном пташка какая-то распевает, – невнятно проговорила Анна, забираясь под руку мужа. – До того красиво…
– Соловей?
– Какие же сейчас соловьи!
– Да, верно…
Замолчали.
Анна, крутившая весь день тяжелую веялку, скоро уснула.
Михайло полежал еще немного, потом осторожно высвободил свою руку, вылез из-под одеяла и на цыпочках вышел из избы.
Когда через полчаса Анна хватилась мужа и выглянула в окно, она увидела его у машины. На крыле ослепительно блестели под луной его белые кальсоны. Михайло продувал карбюратор.
Анна негромко окликнула его.
Михайло вздрогнул, сложил на крыло детали и мелкой рысью побежал в избу. Молчком залез под одеяло и притих.
Анна, устраиваясь около его бока, выговаривала ему:
– На одну ночь приедет и то норовит убежать! Я ее подожгу когда-нибудь, твою машину. Она дождется у меня!
Михайло ласково похлопал жену по плечу – успокаивал.
Когда обида малость прошла, он повернулся к ней и стал рассказывать шепотом:
– Там что, оказывается: ма-аленький клочочек ваты попал в жиклер. А он же, знаешь, жиклер… там иголка не пролезет.
– Ну, теперь-то все хоть?
– Конечно.
– Бензином опять несет! Ох… господи!..
Михайло хохотнул, но тут же замолчал.
Долго лежали молча. Анна опять стала дышать глубоко и ровно.
Михайло осторожно кашлянул, послушал дыхание жены и начал вытаскивать руку.
– Ты опять? – спросила Анна.
– Я попить хочу.
– В сенцах в кувшине – квас. Потом закрой его.
Михайло долго возился среди тазов, кадочек, нашел наконец кувшин, опустился на колени и, приложившись, долго пил холодный, с кислинкой квас.
– Хо-ох! Елки зеленые! Тебе надо?
– Нет, не хочу.
Михайло шумно вытер губы, распахнул дверь сеней…
Стояла удивительная ночь – огромная, светлая, тихая… По небу кое-где плыли легкие, насквозь пронизанные лунным светом облачка.
Вдыхая всей грудью вольный, настоянный на запахе полыни воздух, Михайло сказал негромко:
– Ты гляди, что делается!.. Ночь-то!..
Письмо любимой
Правда
Стенька Разин
– Перед рассветом под окном пташка какая-то распевает, – невнятно проговорила Анна, забираясь под руку мужа. – До того красиво…
– Соловей?
– Какие же сейчас соловьи!
– Да, верно…
Замолчали.
Анна, крутившая весь день тяжелую веялку, скоро уснула.
Михайло полежал еще немного, потом осторожно высвободил свою руку, вылез из-под одеяла и на цыпочках вышел из избы.
Когда через полчаса Анна хватилась мужа и выглянула в окно, она увидела его у машины. На крыле ослепительно блестели под луной его белые кальсоны. Михайло продувал карбюратор.
Анна негромко окликнула его.
Михайло вздрогнул, сложил на крыло детали и мелкой рысью побежал в избу. Молчком залез под одеяло и притих.
Анна, устраиваясь около его бока, выговаривала ему:
– На одну ночь приедет и то норовит убежать! Я ее подожгу когда-нибудь, твою машину. Она дождется у меня!
Михайло ласково похлопал жену по плечу – успокаивал.
Когда обида малость прошла, он повернулся к ней и стал рассказывать шепотом:
– Там что, оказывается: ма-аленький клочочек ваты попал в жиклер. А он же, знаешь, жиклер… там иголка не пролезет.
– Ну, теперь-то все хоть?
– Конечно.
– Бензином опять несет! Ох… господи!..
Михайло хохотнул, но тут же замолчал.
Долго лежали молча. Анна опять стала дышать глубоко и ровно.
Михайло осторожно кашлянул, послушал дыхание жены и начал вытаскивать руку.
– Ты опять? – спросила Анна.
– Я попить хочу.
– В сенцах в кувшине – квас. Потом закрой его.
Михайло долго возился среди тазов, кадочек, нашел наконец кувшин, опустился на колени и, приложившись, долго пил холодный, с кислинкой квас.
– Хо-ох! Елки зеленые! Тебе надо?
– Нет, не хочу.
Михайло шумно вытер губы, распахнул дверь сеней…
Стояла удивительная ночь – огромная, светлая, тихая… По небу кое-где плыли легкие, насквозь пронизанные лунным светом облачка.
Вдыхая всей грудью вольный, настоянный на запахе полыни воздух, Михайло сказал негромко:
– Ты гляди, что делается!.. Ночь-то!..
Письмо любимой
В пятнадцать лет я писал свое первое любовное письмо. Невероятное письмо. Голова у меня шла кругом, в жар кидало, когда писал, но – писал.
Как я влюбился.
Она была приезжая – это поразило мое воображение. Все сразу полюбилось мне в этой девочке: глаза, косы, походка… Нравилось, что она тихая, что учится в школе (я там уже не учился), что она – комсомолка. А когда у них там, в школе, один парень пытался из-за нее отравиться (потом говорили, только попугал), я совсем голову потерял.
Не помню теперь, как случилось, что я пошел провожать ее из клуба.
Помню, была весна… Я даже и не выламывался, молчал. Сердце в груди ворочалось, как картофелина в кипятке. Не верилось, что я иду с Марией (так ее все называли – Мария, и это тоже мне ужасно нравилось!), изумлялся своей смелости, страшился, что она передумает и скажет: «Не надо меня провожать», – и уйдет одна. И мучился – господи, как мучился! – что молчу. Молчу, как проклятый. Ни одного слова не могу из себя выдавить. А ведь умел и приврать при случае, и…
На прощанье только прижал Марию покрепче к груди и скорей-скорей домой, как на крыльях полетел. «Ну, гадство! – думал. – Теперь вы меня не возьмете!» Сильный был в ту ночь, добрый, всех любил… И себя тоже. Когда кого-нибудь любишь, то и себя заодно любишь.
Потом я дня три не видел Марию, она не ходила в клуб. «Ничего, – думал, – я за это время пока осмелею». Успел подраться с одним дураковатым парнем.
– Провожал Марию? – спросил он.
– Ну.
– Гну! Хватит. Теперь я буду.
Колун парень, ухмылка такая противная… Но здоровый. Я умел «брать на калган» – головой бить. Пока он махал своими граблями, я его пару раз «взял на калган», он отстал.
А Марии – нет. (Потом узнали, что отец не стал пускать ее на улицу.) А я думал, что ни капли ей не понравился и она не хочет видеть меня, молчуна. Или – тоже возможно – опасается: выйдет, а я ей всыплю за то, что не хочет со мной дружить. Так делали у нас: не хочет девка дружить с парнем и бегает от него задами и переулками, пока не сыщется заступник.
И вот тогда-то и сел я за письмо.
«Слушай, Мария, – писал я, – ты что, с этим Иваном П. начала дружить? Ты с ума сошла! Ты же не знаешь этого парня – он надсмеется над тобой и бросит. Его надо опасаться, как огня, потому что он уже испорченный. А ты девочка нежная. А у него отец родной – враг народа, и он сам на ножах ходит. Так что смотри. Мой тебе совет: заведи себе хорошего мальчика, скромного, будете вместе ходить в школу и одновременно дружить. А этого дурака ты даже из головы выкинь – он опасный. Почему он бросил школу? Думаешь, правда, по бедности? А ху-ху не хо-хо? Он побывал в городе, снюхался там с урками, и теперь ему одна дорожка – в тюрьму. Так что смотри. С какими ты глазами пойдешь потом в школу, когда ему выездная сессия сунет в клубе лет пять? Ты же со стыда сгоришь. Что скажут тебе твои родные мать с отцом, когда его повезут в тюрьму? А его повезут, вот увидишь. У него все мысли направлены – где бы только своровать или кого-нибудь пырнуть ножом. Ну, тебя он, конечно, не пырнет, но научит плохому. Какая про тебя славушка пойдет! А ты еще молодая, тебе жить да жить. А его песенка спета. Опасайся его. Никогда с ним не дружи и обходи стороной. Он знается с такими людьми, которые могут и квартиру вашу обчистить, тем более что вы – богатенькие. Вот он на вас-то и наведет их. А случись – ночное дело – прирезать могут. А он будет смотреть и улыбаться. Ты никогда не узнаешь, кто это тебе писал, но писал знающий человек. И он желает тебе только добра».
Вот так.
Много лет спустя Мария, моя бывшая жена, глядя на меня грустными, добрыми глазами, сказала, что я разбил ее жизнь. Сказала, что желает мне всего хорошего, посоветовала не пить много вина – тогда у меня будет все в порядке. Мне стало нестерпимо больно – жалко стало Марию, и себя тоже. Грустно стало. Я ничего не ответил.
А письмо это я тогда не послал.
Как я влюбился.
Она была приезжая – это поразило мое воображение. Все сразу полюбилось мне в этой девочке: глаза, косы, походка… Нравилось, что она тихая, что учится в школе (я там уже не учился), что она – комсомолка. А когда у них там, в школе, один парень пытался из-за нее отравиться (потом говорили, только попугал), я совсем голову потерял.
Не помню теперь, как случилось, что я пошел провожать ее из клуба.
Помню, была весна… Я даже и не выламывался, молчал. Сердце в груди ворочалось, как картофелина в кипятке. Не верилось, что я иду с Марией (так ее все называли – Мария, и это тоже мне ужасно нравилось!), изумлялся своей смелости, страшился, что она передумает и скажет: «Не надо меня провожать», – и уйдет одна. И мучился – господи, как мучился! – что молчу. Молчу, как проклятый. Ни одного слова не могу из себя выдавить. А ведь умел и приврать при случае, и…
На прощанье только прижал Марию покрепче к груди и скорей-скорей домой, как на крыльях полетел. «Ну, гадство! – думал. – Теперь вы меня не возьмете!» Сильный был в ту ночь, добрый, всех любил… И себя тоже. Когда кого-нибудь любишь, то и себя заодно любишь.
Потом я дня три не видел Марию, она не ходила в клуб. «Ничего, – думал, – я за это время пока осмелею». Успел подраться с одним дураковатым парнем.
– Провожал Марию? – спросил он.
– Ну.
– Гну! Хватит. Теперь я буду.
Колун парень, ухмылка такая противная… Но здоровый. Я умел «брать на калган» – головой бить. Пока он махал своими граблями, я его пару раз «взял на калган», он отстал.
А Марии – нет. (Потом узнали, что отец не стал пускать ее на улицу.) А я думал, что ни капли ей не понравился и она не хочет видеть меня, молчуна. Или – тоже возможно – опасается: выйдет, а я ей всыплю за то, что не хочет со мной дружить. Так делали у нас: не хочет девка дружить с парнем и бегает от него задами и переулками, пока не сыщется заступник.
И вот тогда-то и сел я за письмо.
«Слушай, Мария, – писал я, – ты что, с этим Иваном П. начала дружить? Ты с ума сошла! Ты же не знаешь этого парня – он надсмеется над тобой и бросит. Его надо опасаться, как огня, потому что он уже испорченный. А ты девочка нежная. А у него отец родной – враг народа, и он сам на ножах ходит. Так что смотри. Мой тебе совет: заведи себе хорошего мальчика, скромного, будете вместе ходить в школу и одновременно дружить. А этого дурака ты даже из головы выкинь – он опасный. Почему он бросил школу? Думаешь, правда, по бедности? А ху-ху не хо-хо? Он побывал в городе, снюхался там с урками, и теперь ему одна дорожка – в тюрьму. Так что смотри. С какими ты глазами пойдешь потом в школу, когда ему выездная сессия сунет в клубе лет пять? Ты же со стыда сгоришь. Что скажут тебе твои родные мать с отцом, когда его повезут в тюрьму? А его повезут, вот увидишь. У него все мысли направлены – где бы только своровать или кого-нибудь пырнуть ножом. Ну, тебя он, конечно, не пырнет, но научит плохому. Какая про тебя славушка пойдет! А ты еще молодая, тебе жить да жить. А его песенка спета. Опасайся его. Никогда с ним не дружи и обходи стороной. Он знается с такими людьми, которые могут и квартиру вашу обчистить, тем более что вы – богатенькие. Вот он на вас-то и наведет их. А случись – ночное дело – прирезать могут. А он будет смотреть и улыбаться. Ты никогда не узнаешь, кто это тебе писал, но писал знающий человек. И он желает тебе только добра».
Вот так.
Много лет спустя Мария, моя бывшая жена, глядя на меня грустными, добрыми глазами, сказала, что я разбил ее жизнь. Сказала, что желает мне всего хорошего, посоветовала не пить много вина – тогда у меня будет все в порядке. Мне стало нестерпимо больно – жалко стало Марию, и себя тоже. Грустно стало. Я ничего не ответил.
А письмо это я тогда не послал.
Правда
На межрайонном совещании председателей колхозов и директоров совхозов Николай Алексеевич Аксенов, председатель колхоза «Пламя коммунизма», – Аксеныч, как его попросту называли, – выдал такую огневую речь, что сам потом удивился.
Он то гремел с трибуны, подвергая беспощадной критике недостатки в своем колхозе, то, указывая прокуренным пальцем на аудиторию, тихо и строго предупреждал: «Но учтите, дорогие товарищи, мы все это исправим. Исправим». Под конец, правда, он дал маху: забыл в пылу выступления, что кукурузу называют «королевой полей», и назвал ее «русской красавицей». В зале засмеялись и долго хлопали Аксенову.
Сейчас, копаясь в моторе своего «козла», Аксеныч с удовольствием думал: «Могу, язви тя в легкое!»
Сзади кто-то негромко спросил:
– Вы к себе сейчас едете?
Аксенов обернулся: спрашивал невысокий, бритый наголо, с серым лицом, большеротый. Смотрел спокойно, чуть насмешливо. Аксенов узнал: новый директор Березовского совхоза, сосед Аксенова.
– Подбросить, что ли?
– Да.
– Сейчас… – Аксенов опять уткнулся в мотор. – Свечи закидало… – Он вывернул запальную свечу, подчистил ножом контакты-усики, поскоблил, протер, продул и ввернул опять.
Большеротый все стоял и смотрел ему в спину.
«Как же его фамилия?» – пытался вспомнить Аксеныч. Он еще не был знаком с новым директором, но слышал о нем как о человеке странном. В чем заключалась эта странность, он сейчас не мог вспомнить, так же как и фамилию директора.
Во время совещания прошел хороший дождь, дороги размыло.
Пока выбирались на гравийную дорогу, молчали. Задок «козла» заносило из стороны в сторону. Аксеныч ожесточенно крутил баранку и ворчал:
– Черт-те надавал!.. В районном центре не могут дорогу сделать как следует. Ты гляди!..
Большеротый сидел с ним рядом, курил, безучастно смотрел вперед.
Когда наконец выбрались на гравий и машина пошла ровно, Аксеныч откинулся на спинку сиденья, достал одной рукой папиросы, закурил.
– Слышал, как я выступал? – спросил он, опять с удовольствием вспомнив свое выступление.
– Слышал, – откликнулся большеротый.
Аксеныч подождал, не скажет ли он чего еще, и, не дождавшись, спросил:
– Как, по-твоему?
– Что?
– Выступил-то.
– По-моему, плохо. – Большеротый повернул голову к Аксенычу и посмотрел ему прямо в глаза, просто и спокойно.
Аксеныч на секунду-две забыл про штурвал: засмотрелся на чистые, незлые, насмешливые глаза нового соседа. Взгляд этих глаз был тверд.
Директор первый отвернулся, показал глазами на дорогу. Аксеныч круто вывернул руль, сбавил скорость.
«Завидует, лысан! Сам не умеет выступать и завидует другим», – подумал Аксеныч, но не успокоился от этой мысли.
– Почему плохо?
– А вы думаете, хорошо?
– Я ничего не думаю, – обозлился Аксенов, – я просто спрашиваю, почему плохо, и все.
– Плохо потому, что ничего конкретного. Одни возгласы да обещания. Недостатки, положим, были названы, но… и то, я вам скажу, схитрили вы здесь.
– Как это?
– Назвали такие недостатки, за которые головы не снимают. – Большеротый повернулся к Аксенову и улыбнулся. – Так ведь?
Аксенов презрительно прищурил глаза.
– Чего так? – Он чувствовал себя глупо.
– Клуб не достроили – это полбеды. За это можно бить себя в грудь.
– А еще что? Что я утаил, например?
– А мор свиней в прошлом месяце?.. Это же не стихийное бедствие, это безалаберность. Халатность. – Директор выговорил эти два слова твердым, спокойным голосом – он их не выбирал и ни на мгновение не задумался: говорить ли этими или подыскать другие? – У вас есть акт ветврача об этом. Скрыли.
У Аксенова от злости засосало под ложечкой. Особенно возмутил его этот спокойный, уверенный тон директора. Он некоторое время молчал.
– Что же ты не сказал об этом?
Директор ответил тоже не сразу.
– Скажу. Вот осмотрюсь немного – начну говорить.
– Достанется нам тогда на орехи! – воскликнул Аксеныч. Он хотел еще добавить: «Таким большим ртом можно мно-ого наговорить всякой всячины». Но удержался. С этой минуты он горячо невзлюбил директора и даже забыл подумать, откуда новичку известны такие факты, как припрятанный до поры до времени акт о падеже свиней в колхозе «Пламя коммунизма», в котором есть и эти слова: «безалаберность» и «халатное отношение». – Несдобровать нам тогда! А? – Аксеныч окинул насмешливым взглядом соседа. Он тоже решил казаться насмешливым.
– Не знаю, как насчет сдобровать, но акты из столов… – тут директор несколько замялся, – акты придется вытащить. Они не для того пишутся, чтобы лежать в столах. Правильно? – Директор засмеялся и хлопнул Аксенова по плечу: он отчего-то развеселился.
Аксенов резко шевельнул плечом, скидывая руку директора.
– Не лапай, я не баба.
– О!
«Запугать хочет. Как с ребенком разговаривает, стервец. Стреляный воробей, вообще-то говоря, – думал Аксенов. – В секретари метит. Как бы тебя ущемить, черта лысого? Высажу сейчас посреди дороги. Скажу, что в другую сторону надо». Но вместо этого неожиданно для себя Аксеныч покосился на директора и усмехнулся.
– Поглядим, сосед, как ты развернешься. Ой, поглядим!
– Развернемся! – Директор улыбнулся бескровными губами. И так хорошо он улыбнулся, что Аксенов почему-то вдруг поверил: этот развернется. Что-то такое было у него припрятано про запас – и чувствуешь, но не понимаешь, что именно. Развернется и будет все такой же насмешливый и спокойный.
– Посмотрим, посмотрим! – еще раз сказал Аксенов, и таким тоном, точно обещал новичку верную каторгу через год-другой.
Но удивительное дело: сам он не поверил в то, в чем хотел убедить нового директора, и почувствовал фальшь в своем самонадеянном, ни на чем не основанном тоне, когда произнес это «посмотрим». «Черт его знает… пугаю к чему-то человека».
Горечь от сознания, что человек, сидящий рядом с ним, имеет смелость быть правдивым и прямо смотреть ему в глаза, прошла у Аксенова; эта горечь сменилась теперь острым желанием и самому заглянуть в глаза новому человеку, послушать его, понять, откуда у него такая уверенность в себе и в своих будущих делах на новом месте. Аксенов вовсе не струсил и не заискивал перед новым соседом – он сам был достаточно силен и крут, чтобы не заискивать, – просто захотел узнать этого человека поближе.
– Откуда сам?
– Из Калуги.
– Инженер?
– Точно.
– К нам… по охоте аль неволей?
– По охоте, почему же неволей! – Новичок повернулся к Аксенову, и на его сером квадратном лице изобразилось удивление.
«Значит, инженер так себе. Хорошего не отпустят с завода, – не без ехидства подумал Аксеныч. – Воображаешь ты много, друг милый».
– А все-таки зря ты легко смотришь на свое, так сказать, ближайшее будущее, – не удержался и еще раз сказал Аксенов. – Наше дело сложное, посложней заводского.
– Ничего, – сказал новичок, и Аксенова опять взяла досада: в конце концов не мешало бы новичку прислушаться к словам опытных людей. Едет, как к теще на блины.
Подъехали тем временем к чайной на окраине большого села. Остановились.
– Закусим?
– С удовольствием! – оживился новый директор. – Есть хочется.
Сидели друг против друга за маленьким квадратным столиком, ждали официантку.
Директор, склонив большую полированную голову, изучал синие кружочки на клеенке. Аксенов смотрел на него. И в нем родилась вдруг озорная мысль.
– По сто пятьдесят, что ли, закажем?
Директор поднял голову.
– Не пью.
«Брось ты… Поставить себя хочешь».
– В чайной или вообще?
Директор усмехнулся.
– Вообще. А вот курить не могу бросить. – Директор полез за папиросами. – Три раза бросал – не вышло.
– Ты, наверно, думаешь, – начал Аксенов, пошевелившись на стуле, – вот, мол, припугнул председателя актом, он теперь виляет передо мной, выпить предлагает. Так?
– Нет, не так. Акт – это само собой. Между нами, я бы все-таки не полез на твоем месте на трибуну с такой речью. Совесть же надо иметь, елки с палкой! Я, грешным делом, смекнул там, на совещании: может, думаю, у него пересмотрели это дело с падежом, комиссия какая-нибудь была. А в машине понял, что никакой комиссии не было – акт лежит у тебя под сукном.
– Тебе бы следователем работать, – съязвил Аксенов, чувствуя, как к сердцу снизу подмыла едкая волна – стыд. Стыд и злость опять овладели им. – Так вот, слушай: акт этот я опротестовал и на самом деле жду комиссию. Чтоб ты знал. – Аксенов сказал это, в упор глядя на директора, не скрывая злости.
Этот человек бесил его и вместе с тем привлекал. Аксенов знал, что не смог бы сейчас встать и уйти, оставив за спиной эти спокойные, правдивые глаза. Хотелось уж теперь досидеться до той поры, когда самому возможно будет прямо взглянуть в них, в эти глаза, и чувствовать себя при этом спокойным и уверенным. Но как это сделать, он не знал. Насчет комиссии он соврал, то есть не то чтоб соврал – он действительно был не согласен с актом ветврача и действительно хотел пригласить комиссию, но он еще не пригласил и акта официально не опротестовывал. В сущности, Аксенов, конечно, соврал и испытывал сейчас такое чувство, точно его, взрослого человека, застали за мелким воровством, будто кто-то неслышно подошел сзади и спросил: «Ты что здесь делаешь?»
«Сегодня же, сейчас же, как только приеду, вызову комиссию, черт ее задери!» – поклялся себе Аксенов.
Услышав, что Аксенов опротестовал акт и вызвал комиссию, директор внимательно посмотрел на него и сказал коротко, деловито:
– Это другое дело.
У Аксенова слабо зарозовели скулы. Ах, до чего, черт возьми, – до зуда в груди – захотелось быть с этим человеком на равных, захотелось вдруг сказать ему какие-нибудь обыкновенные слова, вроде: «Это не так, директор» или: «Это другое дело!»
«Нет, к чертям собачьим!.. Надо кончать со всякими такими актами». Аксенов на минуту представил себе, каким спокойным, прямо счастливым он чувствовал бы себя сейчас, если б за душой не было этого темного дела с актом, если б был он чист. Он бы сейчас толково и обстоятельно рассказал новичку, как трудно управлять большим, сложным хозяйством, чего не надо делать поначалу и что надо сделать сразу, немедля… Он улыбнулся.
– Знаешь, о чем тебя попрошу: как только первый раз где-нибудь словчишь, скажи мне. Только по-честному. Мне охота узнать: проживешь ты без этого или нет?
Директор выслушал, тоже улыбнулся.
– Договорились. Ты думаешь, без этого нельзя?
У Аксенова стало легче на душе.
– Как тебе сказать… Можно, конечно. – Аксеныч опять улыбнулся. – Вообще-то так и надо… Эх!.. Забыл, как твоя фамилия?
– Воловик, Николай.
– Тезки с тобой. Я тебе так скажу, Микола: можно. Мы тут ведь уж подолгу работаем, вросли, так сказать, корнями в дела эти колхозные да совхозные, переплелись друг с другом… Ну и случится иной раз: сказал бы про него, подлеца, правду, да у самого рыло, как говорится, в пуху – смолчишь. Но ты не думай, пожалуйста, что мы тут только и делаем, что скрываем грехи друг от друга.
– Господи!.. Кто же так думает! Дела у вас хорошие, большие. – Воловик говорил серьезно, искренне. – Потому и захотелось попробовать тут свои силенки. Я о том, что обидно, елки с палкой, когда в таких делах случаются…
– Случаются, – перебил Аксеныч и нахмурился, глядя в стол. – Случаются, Микола.
– Вообще совещание мне понравилось. Некоторые очень толково говорили, конкретно.
Аксенов опять покраснел: вспомнил свое выступление.
– У нас есть люди… Первый секретарь – дельный мужик: знает хозяйство. Со вторым нам не повезло малость: суетливый какой-то, шумит много…
Подошла официантка. Заказали два борща, две порции котлет, по кружке пива.
– Борщец тут у нас знатный делают, – похвастал Аксеныч. – В Калуге такого… Хотя ты ж с Украины, наверно?
– Нет, калужанин коренной. Отец украинец был, а жил тоже в Калуге.
– Ты с семьей здесь или один пока?
– Один пока.
– Как устроился-то? Слушай, приезжай сегодня ко мне! Этак к вечерку. Баньку протопим, с неводишком на речку сбегаем… Небось стосковался без своих-то? Я тебе поподробнее расскажу про все наши дела, введу, так сказать, в курс дела… Ты поверишь, нет, я чего-то до смерти рад, что познакомился с тобой. Не подумай, что я насчет этого дурацкого акта боюсь. Я всегда оправдаюсь. Чего-то ты мне поглянулся, честное слово… – Давно уж Аксеныч не говорил таких простых, хороших слов, давно уж не испытывал такого горячего, участливого уважения к человеку.
Воловик подумал немного и согласился.
– Только… я, понимаешь, не один приеду, если разрешишь. Ко мне дружок заехал… офицер с Дальнего Востока. Демобилизовался. Тоже дела человек ищет. Я думаю, мы ему вдвоем как-нибудь поможем присмотреться. Мне хочется, чтобы он здесь остался… Толковый парень!
На сердце у Аксенова расцвела хорошая, благодарная радость.
– Конечно!.. Господи, да мы его тут враз с делом окрутим. Покажу вам свое хозяйство. У меня хозяйство хорошее, Микола. Ферма!.. Ты знаешь, какая у меня ферма! Вся начисто механизирована! – Аксеныч широко повел правой рукой; в глазах его засветился счастливый огонек. – Ребята-дояры – вот такие! Комсомольцы. Ты правильно сделал, Микола, что приехал сюда. Поможем! Трудно будет первое время – это точно. Поможем. Я не зря говорю…
Директор слушал, кивал большой гладкой головой – соглашался. Смотрел на Аксенова доверчиво.
Он то гремел с трибуны, подвергая беспощадной критике недостатки в своем колхозе, то, указывая прокуренным пальцем на аудиторию, тихо и строго предупреждал: «Но учтите, дорогие товарищи, мы все это исправим. Исправим». Под конец, правда, он дал маху: забыл в пылу выступления, что кукурузу называют «королевой полей», и назвал ее «русской красавицей». В зале засмеялись и долго хлопали Аксенову.
Сейчас, копаясь в моторе своего «козла», Аксеныч с удовольствием думал: «Могу, язви тя в легкое!»
Сзади кто-то негромко спросил:
– Вы к себе сейчас едете?
Аксенов обернулся: спрашивал невысокий, бритый наголо, с серым лицом, большеротый. Смотрел спокойно, чуть насмешливо. Аксенов узнал: новый директор Березовского совхоза, сосед Аксенова.
– Подбросить, что ли?
– Да.
– Сейчас… – Аксенов опять уткнулся в мотор. – Свечи закидало… – Он вывернул запальную свечу, подчистил ножом контакты-усики, поскоблил, протер, продул и ввернул опять.
Большеротый все стоял и смотрел ему в спину.
«Как же его фамилия?» – пытался вспомнить Аксеныч. Он еще не был знаком с новым директором, но слышал о нем как о человеке странном. В чем заключалась эта странность, он сейчас не мог вспомнить, так же как и фамилию директора.
Во время совещания прошел хороший дождь, дороги размыло.
Пока выбирались на гравийную дорогу, молчали. Задок «козла» заносило из стороны в сторону. Аксеныч ожесточенно крутил баранку и ворчал:
– Черт-те надавал!.. В районном центре не могут дорогу сделать как следует. Ты гляди!..
Большеротый сидел с ним рядом, курил, безучастно смотрел вперед.
Когда наконец выбрались на гравий и машина пошла ровно, Аксеныч откинулся на спинку сиденья, достал одной рукой папиросы, закурил.
– Слышал, как я выступал? – спросил он, опять с удовольствием вспомнив свое выступление.
– Слышал, – откликнулся большеротый.
Аксеныч подождал, не скажет ли он чего еще, и, не дождавшись, спросил:
– Как, по-твоему?
– Что?
– Выступил-то.
– По-моему, плохо. – Большеротый повернул голову к Аксенычу и посмотрел ему прямо в глаза, просто и спокойно.
Аксеныч на секунду-две забыл про штурвал: засмотрелся на чистые, незлые, насмешливые глаза нового соседа. Взгляд этих глаз был тверд.
Директор первый отвернулся, показал глазами на дорогу. Аксеныч круто вывернул руль, сбавил скорость.
«Завидует, лысан! Сам не умеет выступать и завидует другим», – подумал Аксеныч, но не успокоился от этой мысли.
– Почему плохо?
– А вы думаете, хорошо?
– Я ничего не думаю, – обозлился Аксенов, – я просто спрашиваю, почему плохо, и все.
– Плохо потому, что ничего конкретного. Одни возгласы да обещания. Недостатки, положим, были названы, но… и то, я вам скажу, схитрили вы здесь.
– Как это?
– Назвали такие недостатки, за которые головы не снимают. – Большеротый повернулся к Аксенову и улыбнулся. – Так ведь?
Аксенов презрительно прищурил глаза.
– Чего так? – Он чувствовал себя глупо.
– Клуб не достроили – это полбеды. За это можно бить себя в грудь.
– А еще что? Что я утаил, например?
– А мор свиней в прошлом месяце?.. Это же не стихийное бедствие, это безалаберность. Халатность. – Директор выговорил эти два слова твердым, спокойным голосом – он их не выбирал и ни на мгновение не задумался: говорить ли этими или подыскать другие? – У вас есть акт ветврача об этом. Скрыли.
У Аксенова от злости засосало под ложечкой. Особенно возмутил его этот спокойный, уверенный тон директора. Он некоторое время молчал.
– Что же ты не сказал об этом?
Директор ответил тоже не сразу.
– Скажу. Вот осмотрюсь немного – начну говорить.
– Достанется нам тогда на орехи! – воскликнул Аксеныч. Он хотел еще добавить: «Таким большим ртом можно мно-ого наговорить всякой всячины». Но удержался. С этой минуты он горячо невзлюбил директора и даже забыл подумать, откуда новичку известны такие факты, как припрятанный до поры до времени акт о падеже свиней в колхозе «Пламя коммунизма», в котором есть и эти слова: «безалаберность» и «халатное отношение». – Несдобровать нам тогда! А? – Аксеныч окинул насмешливым взглядом соседа. Он тоже решил казаться насмешливым.
– Не знаю, как насчет сдобровать, но акты из столов… – тут директор несколько замялся, – акты придется вытащить. Они не для того пишутся, чтобы лежать в столах. Правильно? – Директор засмеялся и хлопнул Аксенова по плечу: он отчего-то развеселился.
Аксенов резко шевельнул плечом, скидывая руку директора.
– Не лапай, я не баба.
– О!
«Запугать хочет. Как с ребенком разговаривает, стервец. Стреляный воробей, вообще-то говоря, – думал Аксенов. – В секретари метит. Как бы тебя ущемить, черта лысого? Высажу сейчас посреди дороги. Скажу, что в другую сторону надо». Но вместо этого неожиданно для себя Аксеныч покосился на директора и усмехнулся.
– Поглядим, сосед, как ты развернешься. Ой, поглядим!
– Развернемся! – Директор улыбнулся бескровными губами. И так хорошо он улыбнулся, что Аксенов почему-то вдруг поверил: этот развернется. Что-то такое было у него припрятано про запас – и чувствуешь, но не понимаешь, что именно. Развернется и будет все такой же насмешливый и спокойный.
– Посмотрим, посмотрим! – еще раз сказал Аксенов, и таким тоном, точно обещал новичку верную каторгу через год-другой.
Но удивительное дело: сам он не поверил в то, в чем хотел убедить нового директора, и почувствовал фальшь в своем самонадеянном, ни на чем не основанном тоне, когда произнес это «посмотрим». «Черт его знает… пугаю к чему-то человека».
Горечь от сознания, что человек, сидящий рядом с ним, имеет смелость быть правдивым и прямо смотреть ему в глаза, прошла у Аксенова; эта горечь сменилась теперь острым желанием и самому заглянуть в глаза новому человеку, послушать его, понять, откуда у него такая уверенность в себе и в своих будущих делах на новом месте. Аксенов вовсе не струсил и не заискивал перед новым соседом – он сам был достаточно силен и крут, чтобы не заискивать, – просто захотел узнать этого человека поближе.
– Откуда сам?
– Из Калуги.
– Инженер?
– Точно.
– К нам… по охоте аль неволей?
– По охоте, почему же неволей! – Новичок повернулся к Аксенову, и на его сером квадратном лице изобразилось удивление.
«Значит, инженер так себе. Хорошего не отпустят с завода, – не без ехидства подумал Аксеныч. – Воображаешь ты много, друг милый».
– А все-таки зря ты легко смотришь на свое, так сказать, ближайшее будущее, – не удержался и еще раз сказал Аксенов. – Наше дело сложное, посложней заводского.
– Ничего, – сказал новичок, и Аксенова опять взяла досада: в конце концов не мешало бы новичку прислушаться к словам опытных людей. Едет, как к теще на блины.
Подъехали тем временем к чайной на окраине большого села. Остановились.
– Закусим?
– С удовольствием! – оживился новый директор. – Есть хочется.
Сидели друг против друга за маленьким квадратным столиком, ждали официантку.
Директор, склонив большую полированную голову, изучал синие кружочки на клеенке. Аксенов смотрел на него. И в нем родилась вдруг озорная мысль.
– По сто пятьдесят, что ли, закажем?
Директор поднял голову.
– Не пью.
«Брось ты… Поставить себя хочешь».
– В чайной или вообще?
Директор усмехнулся.
– Вообще. А вот курить не могу бросить. – Директор полез за папиросами. – Три раза бросал – не вышло.
– Ты, наверно, думаешь, – начал Аксенов, пошевелившись на стуле, – вот, мол, припугнул председателя актом, он теперь виляет передо мной, выпить предлагает. Так?
– Нет, не так. Акт – это само собой. Между нами, я бы все-таки не полез на твоем месте на трибуну с такой речью. Совесть же надо иметь, елки с палкой! Я, грешным делом, смекнул там, на совещании: может, думаю, у него пересмотрели это дело с падежом, комиссия какая-нибудь была. А в машине понял, что никакой комиссии не было – акт лежит у тебя под сукном.
– Тебе бы следователем работать, – съязвил Аксенов, чувствуя, как к сердцу снизу подмыла едкая волна – стыд. Стыд и злость опять овладели им. – Так вот, слушай: акт этот я опротестовал и на самом деле жду комиссию. Чтоб ты знал. – Аксенов сказал это, в упор глядя на директора, не скрывая злости.
Этот человек бесил его и вместе с тем привлекал. Аксенов знал, что не смог бы сейчас встать и уйти, оставив за спиной эти спокойные, правдивые глаза. Хотелось уж теперь досидеться до той поры, когда самому возможно будет прямо взглянуть в них, в эти глаза, и чувствовать себя при этом спокойным и уверенным. Но как это сделать, он не знал. Насчет комиссии он соврал, то есть не то чтоб соврал – он действительно был не согласен с актом ветврача и действительно хотел пригласить комиссию, но он еще не пригласил и акта официально не опротестовывал. В сущности, Аксенов, конечно, соврал и испытывал сейчас такое чувство, точно его, взрослого человека, застали за мелким воровством, будто кто-то неслышно подошел сзади и спросил: «Ты что здесь делаешь?»
«Сегодня же, сейчас же, как только приеду, вызову комиссию, черт ее задери!» – поклялся себе Аксенов.
Услышав, что Аксенов опротестовал акт и вызвал комиссию, директор внимательно посмотрел на него и сказал коротко, деловито:
– Это другое дело.
У Аксенова слабо зарозовели скулы. Ах, до чего, черт возьми, – до зуда в груди – захотелось быть с этим человеком на равных, захотелось вдруг сказать ему какие-нибудь обыкновенные слова, вроде: «Это не так, директор» или: «Это другое дело!»
«Нет, к чертям собачьим!.. Надо кончать со всякими такими актами». Аксенов на минуту представил себе, каким спокойным, прямо счастливым он чувствовал бы себя сейчас, если б за душой не было этого темного дела с актом, если б был он чист. Он бы сейчас толково и обстоятельно рассказал новичку, как трудно управлять большим, сложным хозяйством, чего не надо делать поначалу и что надо сделать сразу, немедля… Он улыбнулся.
– Знаешь, о чем тебя попрошу: как только первый раз где-нибудь словчишь, скажи мне. Только по-честному. Мне охота узнать: проживешь ты без этого или нет?
Директор выслушал, тоже улыбнулся.
– Договорились. Ты думаешь, без этого нельзя?
У Аксенова стало легче на душе.
– Как тебе сказать… Можно, конечно. – Аксеныч опять улыбнулся. – Вообще-то так и надо… Эх!.. Забыл, как твоя фамилия?
– Воловик, Николай.
– Тезки с тобой. Я тебе так скажу, Микола: можно. Мы тут ведь уж подолгу работаем, вросли, так сказать, корнями в дела эти колхозные да совхозные, переплелись друг с другом… Ну и случится иной раз: сказал бы про него, подлеца, правду, да у самого рыло, как говорится, в пуху – смолчишь. Но ты не думай, пожалуйста, что мы тут только и делаем, что скрываем грехи друг от друга.
– Господи!.. Кто же так думает! Дела у вас хорошие, большие. – Воловик говорил серьезно, искренне. – Потому и захотелось попробовать тут свои силенки. Я о том, что обидно, елки с палкой, когда в таких делах случаются…
– Случаются, – перебил Аксеныч и нахмурился, глядя в стол. – Случаются, Микола.
– Вообще совещание мне понравилось. Некоторые очень толково говорили, конкретно.
Аксенов опять покраснел: вспомнил свое выступление.
– У нас есть люди… Первый секретарь – дельный мужик: знает хозяйство. Со вторым нам не повезло малость: суетливый какой-то, шумит много…
Подошла официантка. Заказали два борща, две порции котлет, по кружке пива.
– Борщец тут у нас знатный делают, – похвастал Аксеныч. – В Калуге такого… Хотя ты ж с Украины, наверно?
– Нет, калужанин коренной. Отец украинец был, а жил тоже в Калуге.
– Ты с семьей здесь или один пока?
– Один пока.
– Как устроился-то? Слушай, приезжай сегодня ко мне! Этак к вечерку. Баньку протопим, с неводишком на речку сбегаем… Небось стосковался без своих-то? Я тебе поподробнее расскажу про все наши дела, введу, так сказать, в курс дела… Ты поверишь, нет, я чего-то до смерти рад, что познакомился с тобой. Не подумай, что я насчет этого дурацкого акта боюсь. Я всегда оправдаюсь. Чего-то ты мне поглянулся, честное слово… – Давно уж Аксеныч не говорил таких простых, хороших слов, давно уж не испытывал такого горячего, участливого уважения к человеку.
Воловик подумал немного и согласился.
– Только… я, понимаешь, не один приеду, если разрешишь. Ко мне дружок заехал… офицер с Дальнего Востока. Демобилизовался. Тоже дела человек ищет. Я думаю, мы ему вдвоем как-нибудь поможем присмотреться. Мне хочется, чтобы он здесь остался… Толковый парень!
На сердце у Аксенова расцвела хорошая, благодарная радость.
– Конечно!.. Господи, да мы его тут враз с делом окрутим. Покажу вам свое хозяйство. У меня хозяйство хорошее, Микола. Ферма!.. Ты знаешь, какая у меня ферма! Вся начисто механизирована! – Аксеныч широко повел правой рукой; в глазах его засветился счастливый огонек. – Ребята-дояры – вот такие! Комсомольцы. Ты правильно сделал, Микола, что приехал сюда. Поможем! Трудно будет первое время – это точно. Поможем. Я не зря говорю…
Директор слушал, кивал большой гладкой головой – соглашался. Смотрел на Аксенова доверчиво.
Стенька Разин
Его звали – Васёка. Васёка имел двадцать четыре года от роду, один восемьдесят пять рост, большой утиный нос… и невозможный характер. Он был очень странный парень – Васёка.
Кем он только не работал после армии! Пастухом, плотником, прицепщиком, кочегаром на кирпичном заводе. Одно время сопровождал туристов по окрестным горам. Нигде не нравилось. Поработав месяц-другой на новом месте, Васёка приходил в контору и брал расчет.
– Непонятный ты все-таки человек, Васёка. Почему ты так живешь? – интересовались в конторе.
Васёка, глядя куда-то выше конторщиков, пояснял кратко:
– Потому что я талантливый.
Конторщики, люди вежливые, отворачивались, пряча улыбки. А Васёка, небрежно сунув деньги в карман (он презирал деньги), уходил. И шагал по переулку с независимым видом.
– Опять? – спрашивали его.
– Что «опять»?
– Уволился?
– Так точно! – Васёка козырял по-военному. – Еще вопросы будут?
– Куклы пошел делать? Хэх…
На эту тему – о куклах – Васёка ни с кем не разговаривал.
Дома Васёка отдавал деньги матери и говорил:
– Все.
– Господи!.. Ну что мне с тобой делать, верста коломенская? Журавь ты такой! А?
Васёка пожимал плечами: он сам пока не знал, что теперь делать – куда пойти еще работать.
Проходила неделя-другая, и дело отыскивалось.
– Поедешь на бухгалтера учиться?
– Можно.
– Только… это очень серьезно!
– К чему эти возгласы?
«Дебет… Кредит… Приход… Расход… Заход… Обход… – И деньги! деньги! деньги!..»
Васёка продержался четыре дня. Потом встал и ушел прямо с урока.
– Смехота, – сказал он. Он решительно ничего не понял в блестящей науке хозяйственного учета.
Последнее время Васёка работал молотобойцем.
И тут, помахав недели две тяжелой кувалдой, Васёка аккуратно положил ее на верстак и заявил кузнецу:
– Все!
– Что?
– Пошел.
– Почему?
– Души нету в работе.
– Трепло, – сказал кузнец. – Выйди отсюда.
Васёка с изумлением посмотрел на старика кузнеца.
– Почему ты сразу переходишь на личности?
– Балаболка, если не трепло. Что ты понимаешь в железе? «Души нету»… Даже злость берет.
– А что тут понимать-то? Этих подков я тебе без всякого понимания накую сколько хочешь.
– Может, попробуешь?
Васёка накалил кусок железа, довольно ловко выковал подкову, остудил в воде и подал старику.
– Прошу.
Кузнец легко, как свинцовую, смял ее в руках и выбросил из кузницы.
– Иди корову подкуй такой подковой.
Васёка взял подкову, сделанную стариком, попробовал тоже погнуть ее – не тут-то было.
– Что?
– Ничего.
Васёка остался в кузнице.
– Ты, Васёка, парень – ничего, но болтун, – сказал ему кузнец. – Чего ты, например, всем говоришь, что ты талантливый?
– Это верно: я очень талантливый.
– А где твоя работа сделанная?
– Я ее никому, конечно, не показываю.
– Почему?
– Они не понимают. Один Захарыч понимает.
– Принеси мне. Я гляну.
На другой день Васёка принес в кузницу какую-то штукенцию с кулак величиной, завернутую в тряпку.
– Вот.
Кузнец развернул тряпку… и положил на огромную ладонь человечка, вырезанного из дерева. Человечек сидел на бревне, опершись руками на колени. Голову опустил на руки; лица не видно. На спине человечка, под ситцевой рубахой – синей, с белыми горошинами – торчат острые лопатки. Худой, руки черные, волосы лохматые, с подпалинами. Рубаха тоже прожжена в нескольких местах. Шея тонкая и жилистая.
Кузнец долго разглядывал его.
– Смолокур, – сказал он.
– Ага. – Васёка глотнул пересохшим горлом.
– Таких нету теперь.
– Я знаю.
– А я помню таких. Это что он?.. Думает, что ли?
– Песню поет.
– Помню таких, – еще раз сказал кузнец. – А ты-то откуда их знаешь?
– Рассказывали.
Кузнец вернул Васёке смолокура.
– Похожий.
– Это что! – воскликнул Васёка, заворачивая смолокура в тряпку. – У меня разве такие есть!
– Все смолокуры?
– Почему?.. Есть солдат, артистка одна есть, тройка… еще солдат, раненый. А сейчас я Стеньку Разина вырезаю.
– А у кого ты учился?
– А сам… ни у кого.
– А откуда ты про людей знаешь? Про артистку, например…
– Я все про людей знаю. – Васёка гордо посмотрел сверху на старика. – Они все ужасно простые.
– Вон как! – воскликнул кузнец и засмеялся.
– Скоро Стеньку сделаю… поглядишь.
– Смеются над тобой люди.
– Это ничего. – Васёка высморкался в платок. – На самом деле они меня любят. И я их тоже люблю.
Кузнец опять рассмеялся.
– Ну и дурень ты, Васёка! Сам про себя говорит, что его любят! Кто же так делает?
– А что?
– Совестно небось так говорить.
– Почему совестно? Я же их тоже люблю. Я даже их больше люблю.
– А какую он песню поет? – без всякого перехода спросил кузнец.
– Смолокур-то? Про Ермака Тимофеевича.
– А артистку ты где видел?
– В кинофильме. – Васёка прихватил щипцами уголек из горна, прикурил. – Я женщин люблю. Красивых, конечно.
– А они тебя?
Васёка слегка покраснел.
– Тут я затрудняюсь тебе сказать.
– Хэ!.. – Кузнец стал к наковальне. – Чудной ты парень, Васёка! Но разговаривать с тобой интересно. Ты скажи мне: какая тебе польза, что ты смолокура этого вырезал? Это ж все-таки кукла.
Васёка ничего не сказал на это. Взял молот и тоже стал к наковальне.
– Не можешь ответить?
– Не хочу. Я нервничаю, когда так говорят, – ответил Васёка.
…С работы Васёка шагал всегда быстро. Размахивал руками – длинный, нескладный. Он совсем не уставал в кузнице. Шагал и в ногу – на манер марша – подпевал:
Кем он только не работал после армии! Пастухом, плотником, прицепщиком, кочегаром на кирпичном заводе. Одно время сопровождал туристов по окрестным горам. Нигде не нравилось. Поработав месяц-другой на новом месте, Васёка приходил в контору и брал расчет.
– Непонятный ты все-таки человек, Васёка. Почему ты так живешь? – интересовались в конторе.
Васёка, глядя куда-то выше конторщиков, пояснял кратко:
– Потому что я талантливый.
Конторщики, люди вежливые, отворачивались, пряча улыбки. А Васёка, небрежно сунув деньги в карман (он презирал деньги), уходил. И шагал по переулку с независимым видом.
– Опять? – спрашивали его.
– Что «опять»?
– Уволился?
– Так точно! – Васёка козырял по-военному. – Еще вопросы будут?
– Куклы пошел делать? Хэх…
На эту тему – о куклах – Васёка ни с кем не разговаривал.
Дома Васёка отдавал деньги матери и говорил:
– Все.
– Господи!.. Ну что мне с тобой делать, верста коломенская? Журавь ты такой! А?
Васёка пожимал плечами: он сам пока не знал, что теперь делать – куда пойти еще работать.
Проходила неделя-другая, и дело отыскивалось.
– Поедешь на бухгалтера учиться?
– Можно.
– Только… это очень серьезно!
– К чему эти возгласы?
«Дебет… Кредит… Приход… Расход… Заход… Обход… – И деньги! деньги! деньги!..»
Васёка продержался четыре дня. Потом встал и ушел прямо с урока.
– Смехота, – сказал он. Он решительно ничего не понял в блестящей науке хозяйственного учета.
Последнее время Васёка работал молотобойцем.
И тут, помахав недели две тяжелой кувалдой, Васёка аккуратно положил ее на верстак и заявил кузнецу:
– Все!
– Что?
– Пошел.
– Почему?
– Души нету в работе.
– Трепло, – сказал кузнец. – Выйди отсюда.
Васёка с изумлением посмотрел на старика кузнеца.
– Почему ты сразу переходишь на личности?
– Балаболка, если не трепло. Что ты понимаешь в железе? «Души нету»… Даже злость берет.
– А что тут понимать-то? Этих подков я тебе без всякого понимания накую сколько хочешь.
– Может, попробуешь?
Васёка накалил кусок железа, довольно ловко выковал подкову, остудил в воде и подал старику.
– Прошу.
Кузнец легко, как свинцовую, смял ее в руках и выбросил из кузницы.
– Иди корову подкуй такой подковой.
Васёка взял подкову, сделанную стариком, попробовал тоже погнуть ее – не тут-то было.
– Что?
– Ничего.
Васёка остался в кузнице.
– Ты, Васёка, парень – ничего, но болтун, – сказал ему кузнец. – Чего ты, например, всем говоришь, что ты талантливый?
– Это верно: я очень талантливый.
– А где твоя работа сделанная?
– Я ее никому, конечно, не показываю.
– Почему?
– Они не понимают. Один Захарыч понимает.
– Принеси мне. Я гляну.
На другой день Васёка принес в кузницу какую-то штукенцию с кулак величиной, завернутую в тряпку.
– Вот.
Кузнец развернул тряпку… и положил на огромную ладонь человечка, вырезанного из дерева. Человечек сидел на бревне, опершись руками на колени. Голову опустил на руки; лица не видно. На спине человечка, под ситцевой рубахой – синей, с белыми горошинами – торчат острые лопатки. Худой, руки черные, волосы лохматые, с подпалинами. Рубаха тоже прожжена в нескольких местах. Шея тонкая и жилистая.
Кузнец долго разглядывал его.
– Смолокур, – сказал он.
– Ага. – Васёка глотнул пересохшим горлом.
– Таких нету теперь.
– Я знаю.
– А я помню таких. Это что он?.. Думает, что ли?
– Песню поет.
– Помню таких, – еще раз сказал кузнец. – А ты-то откуда их знаешь?
– Рассказывали.
Кузнец вернул Васёке смолокура.
– Похожий.
– Это что! – воскликнул Васёка, заворачивая смолокура в тряпку. – У меня разве такие есть!
– Все смолокуры?
– Почему?.. Есть солдат, артистка одна есть, тройка… еще солдат, раненый. А сейчас я Стеньку Разина вырезаю.
– А у кого ты учился?
– А сам… ни у кого.
– А откуда ты про людей знаешь? Про артистку, например…
– Я все про людей знаю. – Васёка гордо посмотрел сверху на старика. – Они все ужасно простые.
– Вон как! – воскликнул кузнец и засмеялся.
– Скоро Стеньку сделаю… поглядишь.
– Смеются над тобой люди.
– Это ничего. – Васёка высморкался в платок. – На самом деле они меня любят. И я их тоже люблю.
Кузнец опять рассмеялся.
– Ну и дурень ты, Васёка! Сам про себя говорит, что его любят! Кто же так делает?
– А что?
– Совестно небось так говорить.
– Почему совестно? Я же их тоже люблю. Я даже их больше люблю.
– А какую он песню поет? – без всякого перехода спросил кузнец.
– Смолокур-то? Про Ермака Тимофеевича.
– А артистку ты где видел?
– В кинофильме. – Васёка прихватил щипцами уголек из горна, прикурил. – Я женщин люблю. Красивых, конечно.
– А они тебя?
Васёка слегка покраснел.
– Тут я затрудняюсь тебе сказать.
– Хэ!.. – Кузнец стал к наковальне. – Чудной ты парень, Васёка! Но разговаривать с тобой интересно. Ты скажи мне: какая тебе польза, что ты смолокура этого вырезал? Это ж все-таки кукла.
Васёка ничего не сказал на это. Взял молот и тоже стал к наковальне.
– Не можешь ответить?
– Не хочу. Я нервничаю, когда так говорят, – ответил Васёка.
…С работы Васёка шагал всегда быстро. Размахивал руками – длинный, нескладный. Он совсем не уставал в кузнице. Шагал и в ногу – на манер марша – подпевал:
– Здравствуй, Васёка! – приветствовали его.
Пусть говорят, что я ведра починяю,
Эх, пусть говорят, что я дорого беру!
Две копейки – донышко,
Три копейки – бок…