– Здорово, – отвечал Васёка. И шел дальше.
   Дома он наскоро ужинал, уходил в горницу и не выходил оттуда до утра: вырезал Стеньку Разина.
   О Стеньке ему много рассказывал Вадим Захарович, учитель-пенсионер, живший по соседству. Захарыч, как его называл Васёка, был добрейшей души человек. Это он первый сказал, что Васёка талантливый. Он приходил к Васёке каждый вечер и рассказывал русскую историю. Захарыч был одинок, тосковал без работы. Последнее время начал попивать. Васёка глубоко уважал старика. До поздней ноченьки сиживал он на лавке, поджав под себя ноги, не шевелился – слушал про Стеньку.
   – …Мужик он был крепкий, широкий в плечах, легкий на ногу… чуточку рябоватый. Одевался так же, как все казаки. Не любил он, знаешь, разную там парчу… и прочее. Это ж был человек! Как развернется, как глянет исподлобья – травы никли. А справедливый был!.. Раз попали они так, что жрать в войске нечего. Варили конину. Ну и конины не всем хватало. И увидел Стенька: один казак совсем уж отощал, сидит у костра, бедный, голову свесил: дошел окончательно. Стенька толкнул его – подает свой кусок мяса. «На, – говорит, – ешь». Тот видит, что атаман сам почернел от голода. «Ешь сам, батька. Тебе нужнее». – «Бери!» – «Нет». Тогда Стенька как выхватил саблю – она аж свистнула в воздухе: «В три господа душу мать!.. Я кому сказал: бери!» Казак съел мясо. А?.. Милый ты, милый человек… душа у тебя была.
   Васёка, с повлажневшими глазами, слушал.
   – А княжну-то он как! – тихонько, шепотом, восклицал он. – В Волгу взял и кинул…
   – Княжну!.. – Захарыч, тщедушненький старичок с маленькой сухой головой, кричал: – Да он этих бояр толстопузых вот так покидывал! Он их как хотел делал! Понял? Сарынь на кичку! И все.
   …Работа над Стенькой Разиным подвигалась туго. Васёка аж с лица осунулся. Не спал ночами. Когда «делалось», он часами не разгибался над верстаком – строгал и строгал… швыркал носом и приговаривал тихонько:
   – Сарынь на кичку.
   Спину ломило. В глазах начинало двоиться. Васёка бросал нож и прыгал по горнице на одной ноге и негромко смеялся.
   А когда «не делалось», Васёка сидел неподвижно у раскрытого окна, закинув сцепленные руки за голову. Сидел час, два – смотрел на звезды и думал про Стеньку.
 
   Приходил Захарыч, спрашивал:
   – Василий Егорыч дома?
   – Иди, Захарыч! – кричал Васёка. Накрывал работу тряпкой и встречал старика.
   – Здоровеньки булы! – Так здоровался Захарыч – «по-казацки».
   – Здорово, Захарыч.
   Захарыч косился на верстак.
   – Не кончил еще?
   – Нет. Скоро уж.
   – Показать можешь?
   – Нет.
   – Нет? Правильно. Ты, Василий… – Захарыч садился на стул, – ты – мастер. Большой мастер. Только не пей. Это гроб! Понял? Русский человек талант свой может не пожалеть. Где смолокур? Дай…
   Васёка подавал смолокура и сам впивался ревнивыми глазами в свое произведение.
   Захарыч, горько сморщившись, смотрел на деревянного человечка.
   – Он не про Ермака поет, – говорил он. – Он про свою долю поет. Ты даже не знаешь таких песен. – И он неожиданно сильным красивым голосом запел:
 
О-о-эх, воля, моя воля!
Воля вольная моя.
Воля – сокол в поднебесьи,
Воля – милые края…
 
   У Васёки перехватывало горло от любви и горя.
   Он понимал Захарыча. Он любил свои родные края, горы свои, Захарыча, мать… всех людей. И любовь эта жгла и мучила – просилась из груди. И не понимал Васёка, что нужно сделать для людей. Чтобы успокоиться.
   – Захарыч… милый, – шептал Васёка побелевшими губами, и крутил головой, и болезненно морщился. – Не надо, Захарыч… Я не могу больше…
   Чаще всего Захарыч засыпал тут же, в горнице. А Васёка уходил к Стеньке.
   …День этот наступил.
   Однажды перед рассветом Васёка разбудил Захарыча.
   – Захарыч! Все… иди. Доделал я его.
   Захарыч вскочил, подошел к верстаку…
   Вот что было на верстаке:
   …Стеньку застали врасплох. Ворвались ночью с бессовестными глазами и кинулись на атамана. Стенька, в исподнем белье, бросился к стене, где висело оружие. Он любил людей, но он знал их. Он знал этих, которые ворвались: он делил с ними радость и горе. Но не с ними хотел разделить атаман последний час свой. Это были богатые казаки. Когда пришлось очень солоно, они решили выдать его. Они хотели жить. Это не братва, одуревшая в тяжком хмелю, вломилась за полночь качать атамана. Он кинулся к оружию… но споткнулся о персидский ковер, упал. Хотел вскочить, а сзади уже навалились, заламывали руки… Завозились. Хрипели. Негромко и страшно ругались. С великим трудом приподнялся Степан, успел прилобанить одному-другому… Но чем-то ударили по голове тяжелым… Рухнул на колени грозный атаман, и на глаза его пала скорбная тень.
   «Выбейте мне очи, чтобы я не видел вашего позора», – сказал он.
   Глумились. Топтали могучее тело. Распинали совесть свою. Били по глазам…
   Захарыч долго стоял над работой Васёки… не проронил ни слова. Потом повернулся и пошел из горницы. И тотчас вернулся.
   – Хотел пойти выпить, но… не надо.
   – Ну как, Захарыч?
   – Это… Никак. – Захарыч сел на лавку и заплакал горько и тихо. – Как они его… а? За что же они его?! За что?.. Гады они такие, гады! – Слабое тело Захарыча содрогалось от рыданий. Он закрыл лицо маленькими ладонями.
   Васёка мучительно сморщился и заморгал.
   – Не надо, Захарыч…
   – Что не надо-то? – сердито воскликнул Захарыч, и закрутил головой, и замычал. – Они же дух из него вышибают!..
   Васёка сел на табуретку и тоже заплакал – зло и обильно.
   Сидели и плакали.
   – Их же ж… их вдвоем с братом, – бормотал Захарыч. – Забыл я тебе сказать… Но ничего… ничего, паря. Ах, гады!..
   – И брата?
   – И брата… Фролом звали. Вместе их… Но брат – тот… Ладно. Не буду тебе про брата.
 
   Чуть занималось светлое утро. Слабый ветерок шевелил занавески на окнах.
   По поселку ударили третьи петухи.

Солнце, старик и девушка

   Дни горели белым огнем. Земля была горячая, деревья тоже были горячие. Сухая трава шуршала под ногами.
   Только вечерами наступала прохлада.
   И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний старик, садился всегда на одно место – у коряги – и смотрел на солнце.
   Солнце садилось за горы. Вечером оно было огромное, красное.
   Старик сидел неподвижно. Руки лежали на коленях – коричневые, сухие, в ужасных морщинах. Лицо тоже морщинистое, глаза влажные, тусклые. Шея тонкая, голова маленькая, седая. Под синей ситцевой рубахой торчат острые лопатки.
   Однажды старик, когда он сидел так, услышал сзади себя голос:
   – Здравствуйте, дедушка!
   Старик кивнул головой.
   С ним рядом села девушка с плоским чемоданчиком в руках.
   – Отдыхаете?
   Старик опять кивнул головой. Сказал:
   – Отдыхаю.
   На девушку не посмотрел.
   – Можно я вас буду писать? – спросила девушка.
   – Как это? – не понял старик.
   – Рисовать вас.
   Старик некоторое время молчал, смотрел на солнце, моргал красноватыми веками без ресниц.
   – Я ж некрасивый теперь, – сказал он.
   – Почему? – Девушка несколько растерялась. – Нет, вы красивый, дедушка.
   – Вдобавок хворый.
   Девушка долго смотрела на старика. Потом погладила мягкой ладошкой его сухую коричневую руку и сказала:
   – Вы очень красивый, дедушка. Правда.
   Старик слабо усмехнулся.
   – Рисуй, раз такое дело.
   Девушка раскрыла свой чемодан.
   Старик покашлял в ладонь.
   – Городская, наверно? – спросил он.
   – Городская.
   – Платют, видно, за это?
   – Когда как, вообще-то. Хорошо сделаю, заплатят.
   – Надо стараться.
   – Я стараюсь.
   Замолчали.
   Старик все смотрел на солнце.
   Девушка рисовала, всматриваясь в лицо старика сбоку.
   – Вы здешний, дедушка?
   – Здешный.
   – И родились здесь?
   – Здесь, здесь.
   – Вам сколько сейчас?
   – Годков-то? Восемьдесят.
   – Ого!
   – Много, – согласился старик и опять слабо усмехнулся. – А тебе?
   – Двадцать пять.
   Опять помолчали.
   – Солнце-то какое! – негромко воскликнул старик.
   – Какое? – не поняла девушка.
   – Большое.
   – А-а… Да. Вообще красиво здесь.
   – А вода вона, вишь, какая… У того берега-то…
   – Да, да.
   – Ровно крови подбавили.
   – Да. – Девушка посмотрела на тот берег. – Да.
   Солнце коснулось вершин Алтая и стало медленно погружаться в далекий синий мир. И чем глубже оно уходило, тем отчетливее рисовались горы. Они как будто придвинулись. А в долине – между рекой и горами – тихо угасал красноватый сумрак. И надвигалась от гор задумчивая мягкая тень. Потом солнце совсем скрылось за острым хребтом Бубурхана, и тотчас оттуда вылетел в зеленоватое небо стремительный веер ярко-рыжих лучей. Он держался недолго – тоже тихо угас. А в небе в той стороне пошла полыхать заря.
   – Ушло солнышко, – вздохнул старик.
   Девушка сложила листы в ящик.
   Некоторое время сидели просто так – слушали, как лопочут у берега маленькие торопливые волны.
   В долине большими клочьями пополз туман.
   В лесочке, неподалеку, робко вскрикнула какая-то ночная птица. Ей громко откликнулись с берега, с той стороны.
   – Хорошо, – сказал негромко старик.
   А девушка думала о том, как она вернется скоро в далекий милый город, привезет много рисунков. Будет портрет и этого старика. А ее друг, талантливый, настоящий художник, непременно будет сердиться: «Опять морщины!.. А для чего? Всем известно, что в Сибири суровый климат и люди там много работают. А что дальше? Что?..»
   Девушка знала, что она не бог весть как даровита. Но ведь думает она о том, какую трудную жизнь прожил этот старик. Вон у него какие руки… Опять морщины!
   «Надо работать, работать, работать…»
   – Вы завтра придете сюда, дедушка? – спросила она старика.
   – Приду, – откликнулся тот.
   Девушка поднялась и пошла в деревню.
   Старик посидел еще немного и тоже пошел.
   Он пришел домой, сел в своем уголочке, возле печки, и тихо сидел – ждал, когда придет с работы сын и сядут ужинать.
   Сын приходил всегда усталый, всем недовольный. Невестка тоже всегда чем-то была недовольна. Внуки выросли и уехали в город. Без них в доме было тоскливо.
   Садились ужинать.
   Старику крошили в молоко хлеб, он хлебал, сидя с краешку стола. Осторожно звякал ложкой о тарелку – старался не шуметь. Молчали.
   Потом укладывались спать.
   Старик лез на печку, а сын с невесткой уходили в горницу. Молчали. А о чем говорить? Все слова давно сказаны.
 
   На другой вечер старик и девушка опять сидели на берегу, у коряги. Девушка торопливо рисовала, а старик смотрел на солнце и рассказывал:
   – Жили мы всегда справно, грех жаловаться. Я плотничал, работы всегда хватало. И сыны у меня все плотники. Побило их на войне много – четырех. Два осталось. Ну вот с одним-то я теперь и живу, со Степаном. А Ванька в городе живет, в Бийске. Прорабом на новостройке. Пишет: ничего, справно живут. Приезжали сюда, гостили. Внуков у меня много. Любют меня. По городам все теперь…
   Девушка рисовала руки старика, торопилась, нервничала, часто стирала.
   – Трудно было жить? – невпопад спрашивала она.
   – Чего ж трудно? – удивлялся старик. – Я ж тебе рассказываю: хорошо жили.
   – Сыновей жалко?
   – А как же? – опять удивлялся старик. – Четырех таких положить – шутка нешто?
   Девушка не понимала: то ли ей жаль старика, то ли она больше удивлена его странным спокойствием и умиротворенностью.
   А солнце опять садилось за горы. Опять тихо горела заря.
   – Ненастье завтра будет, – сказал старик.
   Девушка посмотрела на ясное небо.
   – Почему?
   – Ломает меня всего.
   – А небо совсем чистое.
   Старик промолчал.
   – Вы придете завтра, дедушка?
   – Не знаю, – не сразу откликнулся старик. – Ломает чего-то всего.
   – Дедушка, как у вас называется вот такой камень? – Девушка вынула из кармана жакета белый, с золотистым отливом камешек.
   – Какой? – спросил старик, продолжая смотреть на горы.
   Девушка протянула ему камень. Старик, не поворачиваясь, подставил ладонь.
   – Такой? – спросил он, мельком глянув на камешек, и повертел его в сухих скрюченных пальцах. – Кремешок это. Это в войну, когда серянок не было, огонь из него добывали.
   Девушку поразила странная догадка: ей показалось, что старик слепой. Она не нашлась сразу, о чем говорить, молчала, смотрела сбоку на старика. А он смотрел туда, где село солнце. Спокойно, задумчиво смотрел.
   – На… камешек-то, – сказал он и протянул девушке камень. – Они еще не такие бывают. Бывают: весь белый, аж просвечивает, а снутри какие-то пятнушки. А бывают: яичко и яичко – не отличишь. Бывают: на сорочье яичко похож – с крапинками по бокам, а бывают, как у скворцов, – синенькие, тоже с рябинкой с такой.
   Девушка все смотрела на старика. Не решалась спросить: правда ли, что он слепой.
   – Вы где живете, дедушка?
   – А тут, не шибко далеко. Это Ивана Колокольникова дом, – старик показал дом на берегу, – дальше – Бедаревы, потом Волокитины, потом Зиновьевы, а там уж, в переулочке, – наш. Заходи, если чего надо. Внуки-то были, дак у нас шибко весело было.
   – Спасибо.
   – Я пошел. Ломает меня.
   Старик поднялся и пошел тропинкой в гору.
   Девушка смотрела вслед ему до тех пор, пока он не свернул в переулок. Ни разу старик не споткнулся, ни разу не замешкался. Шел медленно и смотрел под ноги.
   «Нет, не слепой, – поняла девушка. – Просто слабое зрение».
   На другой день старик не пришел на берег. Девушка сидела одна, думала о старике. Что-то было в его жизни, такой простой, такой обычной, что-то непростое, что-то большое, значительное. «Солнце – оно тоже просто встает и просто заходит, – думала девушка. – А разве это просто!» И она пристально посмотрела на свои рисунки. Ей было грустно.
   Не пришел старик и на третий день, и на четвертый.
   Девушка пошла искать его дом.
   Нашла.
   В ограде большого пятистенного дома под железной крышей, в углу, под навесом, рослый мужик лет пятидесяти обстругивал на верстаке сосновую доску.
   – Здравствуйте, – сказала девушка.
   Мужик выпрямился, посмотрел на девушку, провел большим пальцем по вспотевшему лбу, кивнул.
   – Здорово.
   – Скажите, пожалуйста, здесь живет дедушка…
   Мужик внимательно и как-то странно посмотрел на девушку. Та замолчала.
   – Жил, – сказал мужик. – Вот домовину ему делаю.
   Девушка приоткрыла рот.
   – Он умер, да?
   – Помер. – Мужик опять склонился к доске, шаркнул пару раз рубанком, потом посмотрел на девушку. – А тебе чего надо было?
   – Так… я рисовала его.
   – А-а. – Мужик резко зашаркал рубанком.
   – Скажите, он слепой был? – спросила девушка после долгого молчания.
   – Слепой.
   – И давно?
   – Лет десять уж. А что?
   – Так…
   Девушка пошла из ограды.
   На улице прислонилась к плетню и заплакала. Ей было жалко дедушку. И жалко было, что она никак не сумела рассказать о нем. Но она чувствовала сейчас какой-то более глубокий смысл и тайну человеческой жизни и подвига и, сама об этом не догадываясь, становилась намного взрослей.

Экзамен

   – Почему опоздали? – строго спросил профессор.
   – Знаете… извините, пожалуйста… прямо с работы… срочный заказ был… – Студент – рослый парняга с простым хорошим лицом – стоял в дверях аудитории, не решаясь пройти дальше. Глаза у парня правдивые и неглупые.
   – Берите билет. Номер?
   – Семнадцать.
   – Что там?
   – «Слово о полку Игореве» – первый вопрос. Второй…
   – Хороший билет, – профессору стало немного стыдно за свою строгость. – Готовьтесь.
   Студент склонился над бумагой, задумался.
   Некоторое время профессор наблюдал за ним. Перед его глазами за его длинную жизнь прошла не одна тысяча таких вот парней; он привык думать о них коротко – студент. А ведь ни один из этой многотысячной армии не походил на другого даже отдаленно. Все разные.
   «Все меняется. Древние профессора могли называть себя учителями, ибо имели учеников. А сегодня мы только профессора», – подумал профессор.
   – Вопросов ко мне нет?
   – Нет. Ничего.
   Профессор отошел к окну. Закурил. Хотел додумать эту мысль о древних профессорах, но вместо этого стал внимательно наблюдать за улицей.
   Вечерело. Улица жила обычной жизнью – шумела. Проехал трамвай. На повороте с его дуги посыпались красные искры. Перед семафором скопилось множество автомобилей; семафор подмигнул им, и они все сразу ринулись по улице. По тротуарам шли люди. Торопились. И машины торопились, и люди торопились.
   «Люди всегда будут торопиться. Будут перемещаться со сверхзвуковой скоростью, и все равно будут торопиться. Куда все это устремляется?..»
   – Кхм… – Студент пошевелился.
   – Готовы? Давайте. – Профессор отвернулся от окна. – Слушаю.
   Студент держал в толстых грубых пальцах узкую полоску бумаги – билет; билет мелко дрожал.
   «Волнуется, – понял профессор. – Ничего, поволнуйся».
   – «Слово о полку Игореве» – это великое произведение, – начал студент. – Это… шедевр… Относится к концу двенадцатого века… кхэ… Автор выразил здесь чаяния…
   Глядя на парня, на его крепкое, строгой чеканки лицо, профессор почему-то подумал, что автор «Слова» был юноша… совсем-совсем молодой.
   – … Князья были разобщены, и… В общем, Русь была разобщена, и когда половцы напали на Русь… – Студент закусил губу, нахмурился: должно быть, сам понимал, что рассказывает неинтересно, плохо. Он слегка покраснел.
   «Не читал, – профессор внимательно и сердито посмотрел в глаза студенту. – Да, не читал. Одно предисловие дурацкое прочитал. Черти полосатые! Вот вам – ягодки заочного обучения!» Профессор был противником заочного обучения. Пробовал в свое время выступить со статьей в газете – не напечатали. Сказали: «Что вы!» – «Вот вам – что вы! Вот вам – князья разобщены».
   – Читали?
   – Посмотрел… кхэ…
   – Как вам не стыдно? – с убийственным спокойствием спросил профессор и стал ждать ответа.
   Студент побагровел от шеи до лба.
   – Не успел, профессор. Работа срочная… заказ срочный…
   – Меня меньше всего интересует ваш заказ. Если хотите, меня интересует человек, русский человек, который не удосужился прочитать величайшее национальное произведение. Очень интересует! – Профессор чувствовал, что начинает ненавидеть здорового студента. – Вы сами пошли учиться?
   Студент поднял на профессора грустные глаза.
   – Сам, конечно.
   – Как вы себе это представляли?
   – Что?
   – Учебу. В люди хотел выйти? Да?
   Некоторое время они смотрели друг на друга.
   – Не надо, – тихонько сказал студент и опустил голову.
   – Что не надо?
   – Не надо так…
   – Нет, это колоссально! – воскликнул профессор, хлопнул себя по колену и поднялся. – Это колоссально. Хорошо, я не буду так. Меня интересует: вам стыдно или нет?
   – Стыдно.
   – Слава тебе, Господи!
   С минуту молчали. Профессор ходил около доски, фыркал и качал головой. Он даже как будто помолодел от злости.
   Студент сидел неподвижно, смотрел в билет… Минута была глупая и тяжкая.
   – Спросите еще что-нибудь. Я же готовился.
   – В каком веке создано «Слово»? – Профессор, когда сердился, упрямился и капризничал, как ребенок.
   – В двенадцатом. В конце.
   – Верно. Что случилось с князем Игорем?
   – Князь Игорь попал в плен.
   – Правильно! Князь Игорь попал в плен. Ах, черт возьми! – Профессор скрестил на груди руки и изобразил на лице великую досаду и оттого, что князь Игорь попал в плен, и оттого главным образом, что разговор об этом получился очень уж глупым. Издевательского тона у него не получилось – он действительно злился и досадовал, что вовлек себя и парня в эту школьную игру. Странное дело, но он сочувствовал парню и потому злился на него еще больше.
   – Ах, досада какая! Как же это он попал в плен?!
   – Ставьте мне, что положено, и не мучайтесь, – студент сказал это резким, решительным тоном. И встал.
   На профессора тон этот подействовал успокаивающе. Он сел. Парень ему нравился.
   – Давайте говорить о князе Игоре. Как он там себя чувствовал? Сядьте, во-первых.
   Студент остался стоять.
   – Ставьте мне двойку.
   – Как чувствовал себя в плену князь Игорь?! – почти закричал профессор, опять испытывая прилив злости. – Как чувствует себя человек в плену? Неужели даже этого не понимаете?!
   Студент, стоя некоторое время, непонятно смотрел на старика ясными серыми глазами.
   – Понимаю, – сказал он.
   – Так. Что понимаете?
   – Я сам в плену был.
   – Так… То есть как в плену были? Где?
   – У немцев.
   – Вы воевали?
   – Да.
   Профессор внимательно посмотрел на студента, и опять ему почему-то подумалось, что автор «Слова» был юноша с голубыми глазами. Злой и твердый.
   – Долго?
   – Три месяца.
   – Ну и что?
   – Что?
   Студент смотрел на профессора, профессор – на студента. Оба были сердиты.
   – Садитесь, чего вы стоите, – сказал профессор. – Бежали из плена?
   – Да. – Студент сел. Опять взял билет и стал смотреть в него. Ему хотелось скорей уйти.
   – Как бежали? Расскажите.
   – Ночью. С этапа.
   – Подробней, – приказал профессор. – Учитесь говорить, молодой человек! Ведь это тоже надо. Как бежали? Собственно, мне не техника этого дела интересна, а… психологический момент, что ли. Как чувствовали себя? Это ведь горько – попасть в плен? – Профессор даже поморщился… – Вы как попали-то? Ранены были?
   – Нет.
   Помолчали. Немножко дольше, чем требуется для беседы на такую тему.
   – А как же?
   – Попали в окружение. Это долго рассказывать, профессор.
   – Скажите, пожалуйста, какой он занятой!
   – Да не занятой, а…
   – Страшно было?
   – Страшно.
   – Да, да. – Профессору почему-то этот ответ очень понравился. Он закурил. – Закуривайте тоже. В аудитории, правда, не разрешается, но… ничего…
   – Я не хочу. – Студент улыбнулся, но тут же посерьезнел.
   – Деревня своя вспоминалась, конечно, мать?.. Вам сколько лет было?
   – Восемнадцать.
   – Вспоминалась деревня?
   – Я из города.
   – Ну? Я почему-то подумал – из деревни. Да…
   Замолчали. Студент все глядел в злополучный билет; профессор поигрывал янтарным мундштуком, рассматривал студента.
   – О чем вы там говорили между собой?
   – Где? – Студент поднял голову. Ему этот разговор явно становился в тягость.
   – В плену
   – Ни о чем. О чем говорить?
   – Черт возьми! Это верно! – профессор заволновался. Встал. Переложил мундштук из одной руки в другую. Прошелся около кафедры. – Это верно. Как вас зовут?
   – Николай.
   – Это верно, понимаете?
   – Что верно? – студент вежливо улыбнулся. Положил билет. Разговор принимал совсем странный характер – он не знал, как держать себя.
   – Верно, что молчали. О чем же говорить! У врага молчат. Это самое мудрое. Вам в Киеве приходилось бывать?
   – Нет.
   – Там есть район – Подол называется, – можно стоять и смотреть с большой высоты. Удивительная даль открывается. Всякий раз, когда я стою и смотрю, мне кажется, что я уже бывал там когда-то. Не в своей жизни даже, а давным-давно. Понимаете? – у профессора на лице отразилось сложное чувство – он как будто нечаянно проговорился о чем-то весьма сокровенном и теперь, во-первых, опасался, что его не поймут, во-вторых, был недоволен, что проговорился. Он смотрел на студента с тревогой, требовательно и заискивающе.
   Студент пожал плечами, признался:
   – Как-то сложно, знаете.
   – Ну, как же! Что тут сложного? – Профессор опять стал быстро ходить по аудитории. Он сердился на себя, но замолчать уже не мог. Заговорил отчетливо и громко: – Мне кажется, что я там ходил когда-то. Давно. Во времена Игоря. Если бы мне это казалось только теперь, в последние годы, я бы подумал, что это старческое. Но я и молодым так же чувствовал. Ну?
   Повисла неловкая пауза. Два человека смотрели друг на друга и не понимали, что им, собственно, требуется сейчас выяснить.
   – Я немного не понимаю, – осторожно заговорил студент, – при чем тут Подол?
   – При том, что мне показалось очень точным ваше замечание насчет того, что – молчали. Я в плену не был, даже не воевал никогда, но там, над Подолом, я каким-то образом постигал все, что относится к войне. Я додумался, что в плену – молчат. Не на допросах – я мог об этом много читать, – а между собой. Я многое там узнал и понял. Я, например, много думал над вопросом: как бесшумно снимать часовых? Мне думается, их надо пугать.
   Студент удивленно посмотрел на профессора.
   – Да. Подползти незаметно и что-нибудь очень тихо спросить. Например: «Сколько сейчас времени, скажите, пожалуйста?» Он в первую секунду ошалеет, и тут бросайся на него.
   Студент засмеялся, опустив голову.
   – Глупости говорю? – Профессор заглянул ему в глаза.
   Студент поторопился сказать:
   – Нет, почему… Мне кажется, я понимаю вас.
   «Врет. Не хочет обидеть», – понял профессор. И скис. Но счел необходимым добавить еще:
   – Это вот почему: наша страна много воюет. Трудно воюет. Это почти всегда народная война и народное горе. И даже тот, кто не принимает непосредственного участия в войне, все равно живет теми же чувствами и заботами, какими живет народ. Я это не из книжек вычитал, сами понимаете. Я это чувствую и верю этому.
   Долго после этого молчали – отходили. Надо было вернуться к исходному положению: к «Слову о полку Игореве», к тому, что это великое произведение постыдно не прочитано студентом. Однако профессор не удержался и задал еще два последних вопроса: