Свалится как снег на голову этаким франтом, при часах с цепочкой, еще и с брелоком... Что, не к лицу ему? Ого! Все к лицу, когда есть деньги, даже суконный сюртук среди недели. Наступает суббота. Он в синагоге, стоит у восточной стены [Восточная стена в синагоге - самое почетное место] и щедрой рукой жертвует на нужды божьего храма и бедных прихожан. Знай наших! Эх, Гедале-Губа лопнул бы от зависти! Мол, как это так? Давно ли он лошадей у меня погонял...
   В приливе великодушия Зелик начинает понемногу оделять всю свою нищую родню.
   "Все бедняки, без гроша сидят..."
   Он дает на синагогу, на извозчичью молельню, на погребальное братство... "Почему бы и нет? Если, с божьей помощью, будут деньги..."
   И баню он выстроит, не баню - дворец! Пусть будет в местечке порядочная баня...
   - Правее, эй! Правее держи! - сердито кричали за его спиной.
   Но, углубившись в мечты, Зелик не слышал предостерегающего окрика и продолжал тихонько толкать тележку.
   - Правее, дубина, тебе говорят, оболтус безмозглый!
   Зелик обернулся и прямо над своей головой увидел две взмыленные лошадиные морды и разъяренное лицо кучера, который изо всех сил сдерживал лошадей.
   Растерявшийся, испуганный, Зелик начал пгспешно сворачивать вправо, но в эту минуту дышло омнибуса ударило его между лопаток, и он ничком повалился на землю.
   Он почувствовал, как что-то громадное и тяжелое - такое же тяжелое, казалось ему, как здание банка, надвинулось на него и дробит его ноги на тысячу кусков. Жгучие искры пробежали по всему телу, к голове горячей струей прихлынула кровь - и вокруг стало темно.
   Очнулся Зелик только на второй день, в больнице, и с ужасом обнаружил, что у него не хватает правой ноги.
   - Слезами горю не поможешь, - утешал его доктор. - Лучше остаться в живых с одной ногой, чем отправиться на тот свет на двух. Будьте мужчиной и постарайтесь поскорее выздороветь. И предъявите омнибусной компании иск за отрезанную ногу. От слез она у вас не вырастет.
   Слез, положим, Зелик пролил немало, но о совете доктора не забыл и, выйдя спустя два месяца из больницы, нашел себе благодетеля адвоката, который взялся высудить у компании денежное вознаграждение за отрезанную ногу - с тем, что треть этих денег пойдет ему. Зелик принял его условие.
   Долго тянулось судебное дело, однако под конец ногу благополучно оценили в сто пятьдесят фунтов стерлингов, из которых адвокат получил обусловленную треть за труды.
   Всю жизнь Зелик слыл туповатым малым, недаром же его звали Бык. Но когда он лишился ноги, оказалось, что голова у него не так уж плоха. Деньгами он распорядился с умом: приобрел лавчонку, нашел себе постоянных покупателей, сумел получить кредит, - а чем больше он входил в силу, тем больше набирался важности и, само собою, ума.
   Постепенно он стал видным человеком в своем землячестве, где считался одним из самых зажиточных. Со временем прежний Зелик-Бык выветрился у всех из памяти, да и сам он его забыл. Теперь всякому был известен мистер Пупкис - владелец лавки, мистер Пупкис - староста синагоги, преуспевающий делец, который умеет блюсти интересы общины так же, как и свои собственные, и которому пальца в рот не клади: он уже и в политике смыслит.
   10
   После работы Хаим часто заходит в лавку к мистеру Пушшсу, просто так, посидеть.
   - Хелло! - приветствует его мистер Пупкис. - Что новенького, Хейман? Вот тебе сигарета, закури.
   Сунув большие пальцы в проймы жилета, он смотрит на Хаима с самодовольным видом и ждет, чтобы тот сказал ему что-нибудь приятное.
   Хаиму хочется плюнуть на него и убежать. Тошно смотреть, как эта бычья башка пыжится, барина из себя корчит.
   Давно ли он сам считал за честь сбегать за сигаретами для рабочего, доски подносил, работал как лошадь, за тридцать шиллингов в неделю? А теперь, смотри ты, сколько важности: "Хел-ло! -сказал, точно осчастливил тебя! Взять да и плюнуть и больше никогда не видеть эту мерзкую рожу!"кипятится про себя Хаим.
   Но он не уходит. Лавка Зелика притягивает его к себе как магнит. Все его заветные мечты о верном куске хлеба, об обеспеченной старости, об уважении земляков воплотились в Зелике. Сидя в его лавке, он испытывает какое-то болезненное наслаждение, словно нарочно мучает себя, сравнивая положение Зелика со своим и выслушивая его глупые советы и наставления.
   "Везет же людям, - думает Хаим с завистью, глядя на сыгого, самодовольного Зелика. - Стоит себе этакая образина и сигары покуривает, не знает, куда деваться от безделья. А ты, потомственный краснодеревец, пропадай на фабрике ради куска хлеба, да и того не всегда поешь вдоволь. У Быка квартира из пяти комнат, с мебелью, с фгртепьянами и диванами, а ты ютись в тесноте и темноте, в грязи и дрожи oт страха, как бы и этого не потерять. С каждым годом Бык все молодеет и хорошеет, скоро станет поперек себя шире, а ты, хотя тебе еще нет и пятидесяти, должен красить бороду, чтобы мастер не заметил появившейся седины... На фабрике стариков не любят. И так уж придираются. "Ты что-то стал неповоротлив..."
   - Ну как, Хейман, что у тебя слышно? Что поделывает твоя старуха? спрашивает мистер Пупкис, перекатывая сигару из одного угла рта в другой.
   - Что ей делать? Житья не дает, говорит, мало денег приношу, хе-хе, Отвечает Хаим с подобострастным смешком.
   - Все они такие. Мужчине положено зарабатывать, женщине положено тратить, - философствует мистер Пупкис.
   - Ну, а как быть, если зарабатываешь мало или когда вовсе нет работы? как будто оправдывается Хаим, что не может сравниться с мистером Пупкисом в заработках.
   - Надо больше! - не уступает Пупкис. - Надо больше, если у тебя жена и дети. Твоим мальчикам тоже пора зарабатывать. Все должны работать, а как же!
   Хаиму хочется спросить: "Почему же твои дети не работают, балда?", но вместо этого он продолжает оправдываться и сетовать на свою несчастную жизнь.
   - Мои мальчики! Лучше бы вы о них не говорили!
   В могилу они меня сведут, эти мальчики!
   - А что, распустились?
   - Мало сказать - распустились. Обнаглели, издеваются над собственным отцом, в глаза деревенщиной называют, - жалуется Хаим.
   - Сам виноват, - решает Зелик. - Детей надо знать, как вести. Узда на них нужна и хорошие вожжи, хорошие вожжи! - со вкусом повторяет бывший возчик, переходя на зчакомый по старому промыслу язык.
   - Да я прямо не пойму, что с ними стряслось. Были такие послушные, тихие дети. Слово отца было для них свято, о матери и говорить нечего, та только посмотрит на них, а они уже всё поняли и делают как надо. Да что там, их весь город называл благословением божьим. А здесь - сглазили их, что ли, - ни тебе уважения, ни постушания, дикие какие-то стали. Бокс, футбол, шмутСол, - черт их там разберет, здешние названия, - выучились лупить ногами по мячу и больше ничего знать не хотят.
   - Это потому, что ты неправильно их ведешь, - разъясняет ему Зелик. Взял бы в руки кнут да нахлестал им хорошенько бока - живо прошла бы охота ко всяким футболам, понятно?
   - Что вы, мистер Пупкис! Странно даже слышать от вас такое. Как это я его буду бить? Не только бить - слова против сказать нельзя! Возьмет да и уйдет из дому, и попробуй с ним что-нибудь сделать. Ведь здесь, в этой распрекрасной стране, каждый сам себе хозяин.
   - То есть как это - уйдет? Я бы таких вожжами к кровати привязывал! Я бы им показал - уходить!
   - Ну-ну, попробуйте его привязать. Вы к нему с вожжами, а он на вас в комитет по охране детства или как его там... Этого еще мне не хватало. Мы ведь живем в свободной стране, здесь отец с матерью собственное дитя наказать не смей, - желчно усмехается Хаим.
   - Пусть тебя не беспокоит наша свобода, и пусть тебя не беспокоят комитеты. Говорю тебе, если бы это мои жеребчики начали так брыкаться, да я бы им такой комитет прописал, что они целый месяц не могли бы сесть на свои...
   комитеты!
   - С моими разбойниками и вам бы не сладить, мистер Пупкис.
   - Ого! Посмотрел бы ты только! У меня бы они стали людьми! Сколько твоему старшему? Пятнадцать? Пора парню поступать на работу. А младшему тринадцать? Тоже мог бы уже помогать семье. Оф коре, конечно, пусть себе ходит в школу, но в свободное время... Мог бы продавать газеты или что-нибудь другое... Дети должны помогать.
   - Помогать... Бог с пей, с помощью, только бы они не были такие непутевые... Мой младший уже продает газеты.
   И знаете, что он делает со своим заработком? Покупает себе папиросы, конфеты, играет в кости... Я его заработка и не вижу.
   - Вот же я и говорю, не умеешь ты с ними обращаться.
   Детей надо держать в узде, понимаешь? А это не всякий умеет...
   - Нет, мистер Пупкис, говорите что хотите во всем виновата ваша Англия. Не может быть толку от детей в стране, где они могут делать все, что им вздумается.
   - Глупости! - сердится мистер Пупкис, задетый нападками Хаима на "его" Англию. - Не страна виновата, а тот, кто сам пентюх, растяпа, чуть что, руки опускает...
   Почему у меня путные дети? Мои дочки учатся в колледже, учительницами будут, старший сын помогает вести дело, младшие тоже - дай бог всякому. Сам будь человеком, так и страна покажется хороша. Пусть бы у Николая Второго была такая страна, не пришлось бы нам ехать сюда.
   Мистер Пупкис не может пожаловаться на Англию и всегда рад случаю показать свой патриотизм.
   Хаима возмущает его прокровительственный тон, его советы и поучения. Он злится, что незаметно для себя начал говорить ему "вы", между тем как тот по-прежнему его "тыкает". Его уязвляет пренебрежение, которое ему выказывает Пупкис, хвастливое самодовольство, с которым он говорит о себе и своих "путных" детях. Но больше всего он страдает оттого, что повезло не ему, а этому хвастливому животному.
   "Нет, - думает Хаим, - так больше нельзя. От работы на фабрике проку не будет. Надо подумать о будущем. Ничего, ума и смекалки у меня не меньше, чем у Зелика. Я тоже мог бы открыть лавчонку, торговать чем-нибудь... Только вот где взять денег? А что, если..."
   И он принимается строить планы, один другого несуразнее, думает, ломает голову, пока мысли не начинают путаться. Зелик, фабрика, беспутные дети, мастер, лавочка ..
   В памяти всплывает родное местечко, старый дом - и опять все то же бесконечное, бесплодное кружение.
   Хаим чувствует, что к добру это не приведет. Он и на работе стал задумываться, мастер уже несколько раз заставал его врасплох. Так недолго и свихнуться, упаси бог. Надо перестать думать, решает он. Будь что будет, как-нибудь проживем. Но мысль, чем же все это кончится, и страх, как бы его не уволили, преследуют Хаима везде и всюду. Даже во сне он видит фабрику, Зелика и его лавку.
   11
   Первое время Хаим делился своими планами с Гнесей, Но Гнеся, женщина неглупая и практичная, скоро поняла, что пустые фантазии могут завести ее мужа бог знает куда.
   Испугавшись, она начала кричать, чтобы он выбил свои бредни из головы. Кончилось тем, что Хаим совсем перестал с нею разговаривать.
   Вот он пришел с работы. Похлебает супу, в котором крупинка крупинку не догонит, съест свою скудную порцию мяса или жареной свежей селедки, а потом подопрет голову руками, уставится глазами в одну точку - и молчит. Так он сидит час, другой, третий, не произнося ни слова.
   У Гнеси сердце болит, когда она смотрит на мужа. Ведь когда-то он был такой веселый, жизнерадостный, а уж балагур - бывало, все за бока хватались, когда он начинал сыпать шутками да прибаутками. А теперь перед ней чужой человек: мрачный, озлобленный, замкнутый... Гнесе хочется успокоить его, сказать, что не надо так отчаиваться, подбодрить. Но всякий раз, когда она пробует с ним заговорить, дело кончается ссорой.
   - Хаим, - окликает она мужа, - лег бы ты лучше в постель, чем спать сидя.
   - Кто спит? - ворчит Хаим, недовольный, что ему помешали.
   - Что ты все сидишь и думаешь? Люди приходят домой, они и с женой потолкуют, и с ребенком время проведут - ведь дети целый день тебя не видят. А ты сидишь и молчишь весь вечер, как бирюк.
   - О чем это мне с тобой толковать? Не о чем нам толковать.
   - Но нельзя же сидеть и думать день и ночь! Что ты придумаешь? Машинку, чтобы деньги печатала?
   - Я все о нем думаю... - говорит Хаим, больше себе, чем Гнесе.
   - О ком? О Быке своем, что ли?
   - Вот-вот... Ну что ты о нем скажешь все-таки, а?
   - Да что с тобой такое! Нашел о чем голову ломать. Почему ты о себе не подумаешь, о жене и детях, которые слова доброго от тебя не слышат, света ясного из-за тебя не видят...
   - О себе думать нечего, все равно не поможет... А ты видела, как он расширил свою лавку? - возвращается Хаим к предмету, который непрестанно занимает его мысли.
   Но Гнеся тоже издергана, озлоблена вечной нуждой, непослушанием детей, попреками мужа, который не можег ей простить, что она "сослала его в этот каторжный край", - и ее ненадолго хватает. Против воли у нее вырываются обидные слова.
   - Видно, тебе чужое богатство глаза колет, - говорит она таким тоном, словно для нее это - тьфу, вещь, не стоящая внимания. А у самой чуть сердце не разрывается, когда она вспоминает, сколько у рябой Хьены, жены Зелика, драгоценностей - увешана точно идол... Ее-то растяпа за все годы даже колечка ей не купил...
   - Человек богатеет не по дням, а по часам... Ты бы посмотрела, как он живет! По-королевски! - В голосе Хаима слышится восторг, как будто он хвастает своим собственным богатством.
   - Нашел кому завидовать! Калеке с деревянной ногой! - утешает Гнеся не столько мужа, сколько себя самое.
   - Нужна ему эта нога! Что ему, доски на фабрике таскать? Взвесить пять фунтов сахара у себя в лавке или деньги считать он может и без ноги... Да что там говорить, счастливый человек.
   - Дай бог моим врагам такого счастья! - желает Гнеся. Но в глубине души, не смея признаться себе в этом, она согласна с мужем.
   - Дай бог мне! - откликается Хаим.
   - Типун тебе на язык! Не дожить тебе до этого, дурак несчастный!
   - Лучше, по-твоему, тянуть лямку в мастерской или на фабрике, откуда тебя каждую минуту могут выгнать?
   Это замечание еще больше ожесточает Гнесю. Она вспоминает, что рябой Хьене в самом деле живется лучше, чем ей, - и, вместо того чтобы утешить мужа, подбодрить его, как ей вначале хотелось, она обрушивается на него с упреками:
   - Кто виноват, когда ты такая бестолочь, мозгами пошевелить не умеешь. Недаром говорится: пока глупый киснет, умный все промыслит... Был бы ты как Зелик, мы и жили бы по-другому.
   - Ага, уже начала... Что я могу сделать? Что? Церковь пойти ограбить?
   Гнеся не знает, что на это ответить. Одно она знает: с тех пор как она приехала сюда, у нее почти ни одного светлого дня не было. И виноват в этом он, ее неудачник муж.
   - Что делать, спрашиваешь? Да хоть под колеса бросайся, хоть с моста в воду, хоть в петлю полезай! - кричит она, срывая на нем накопившуюся обиду.
   Хаим тоже выходит из себя, стучит кулаком по столу и... удирает к Зелику в лавку, отвести с ним душу.
   12
   Хаим стоял у своей пилы и распиливал доски на ровные четырехугольники. К кому попадут от него эти доски, он не знал. Он даже толком не знал, для чего они предназначены. Его делом было выпилить столько-то четырехугольников такого-то размера, согласно полученному чертежу.
   Когда-то сознание, что фабрика сделала из него робота, причиняло Хаиму страдание. Теперь он уже привык к этому.
   Робот так робот. Все равно, проку от его работы никакого.
   Если не удастся наладить жизнь по-другому, выйти в люди, как Зелик, он пропал.
   Он стоит у пилы, смотрит на доску, которую держит в руках, и на ее поверхности, словно в зеркале, видит целую вереницу Зеликов: Зелик, с толстой сигарой в зубах, стоит у себя в лавке за кассой; Зелик в синагоге, сидит, развалясь в кресле старосты, на самом почетном месте; мистер Пупкис председательствует на собрании Старобинского землячества; мистер Пупкис, в праздничном цилиндре, идет в гости к уважаемым членам общины; рсб Зелик Пупкис и в священном писании смыслит, с самим раввином на короткой коге всюду он желанный гость, все его встречают с почетом.
   А он, Хаим, всюду лишний, никому он не нужен. Не нужен на фабрике, где мастер ждет случая уволить его, потому что у него седая борода; не нужен дома, где жена отравляет ему жизнь; а дети стыдятся собственного отца; даже в синагоге, где, казалось бы, все равны перед богом, бедняк на последнем месте...
   "Надо же, чтобы человеку так повезло..." - в тысячный раз возвращается Хаим к мысли о Зелике. И все из-за какойто несчастной ноги. На что бы он годился с обеими ногами?
   Если бы не нога, он по сей день оставался бы Зеликом-Быком и погибал бы в этом аду, как Хаим. А долго ли выдержишь фабричную каторгу? Здесь стариков не любят.
   Здесь нужны молодые, ловкие... Еще четыре года, пять лет - и Зелику-Быку тоже пришел бы конец. Стал бы Зелик нищим, который для вида продавал бы на улицах спички и шнурки для ботинок. Ведь в этой благословенной стране даже просить милостыню запрещено.
   "Пойди угадай, где тебя ждет счастье... И все из-за какой-то ноги... ноги..."
   Хаим несколько раз повторил последнее слово вслух.
   Он чувствовал, что в его смятенном мозгу рождается пока еще смутная, страшная мысль.
   "Я тоже мог бы... Я тоже могбыполучить много денет открыть лавку..."
   И мысль, которая давно дремала в укромных клеточках его мозга, теперь явилась перед ним с беспощадной отчетливостью.
   "А что, если я суну под пилу палец, а? Одна секунда, а за это несколько сот фунтов, обеспеченная старость?"
   Подумал и испугался. Инстинктивно он отпрянул назад, словно боялся, что машина подслушает его мысли и сама отрежет ему палец.
   Но прошла минута, и он снова боролся с этой мыслью.
   Он гнал ее от себя, а она возвращалась.
   "Боже милостивый, что это на меня нашло? Самому над собой сотворить такое... сохрани господь! Надо же, в голову взбрело..."
   Хорошо, но что же делать, что делать? Не сегодня-завтра его выгонят, и куда ему тогда податься? Кто его возьмет с седой бородой? Поди доказывай, что тебе еще нет и пятидесяти. Что же остается? Милостыню просить или ждать, что дети прокормят... Лучше не дожить! А что будет с Гнесей и малышами? Дочь Мирл дома не засидится, тоже ищет, где лучше... недаром всё волосы себе завивает, пудрится, красится, в танцклассы ходит да в клубы. Радости от нее уже не дождешься, только не было бы позора... Старшим сыновьям тоже дом опостылел, того и гляди уйдут. Останутся одни малыши, беспомощные, - а чем он им поможет? Долго он здесь не продержится, - по всему видно, мастер к нему уже с каких пор присматривается. Куда им тогда деться?
   "А что, если я все-таки сделаю это? - снова поддается он искушению, Опасно? Э! Делали же при Николае. Люди и по два и по три пальца себе отрубали, лишь бы уйти от солдатчины, и ничего. Стой, а может, в самом деле - два?
   Одного мало, скажут - и так можно работать. Да, нужно два. Чего уж там, все равно .. Господи, что это я, с ума схожу? Что со мной? Надо думать о чем-нибудь другом".
   Но как он ни заставлял себя думать о другом, в голове упорно вертелось одно и то же.
   "Что мне остается? Ложиться и помирать. И, опять же, не так уж это страшно. У Зелика целую ногу отняли, и ничего, живет... Мне бы так жить. Что там два пальца: за месяц заживут, а я получу хорошие деньги, куплю себе лавку и буду сыт до конца своих дней..."
   - Нет, не могу, не могу! Не хочу! - громко воскликнул Хаим.
   "И потом, ведь это грех - все равно что руки на себя наложить... Тогда что же - по миру идти?"
   Хаим чувствует, что снова катится в бездну, и в отчаянии хватается за соломинку. Бог! Бог его не оставит. Что, в самом деле, голову себе ломать, бог никого не оставляет в беде, - пытается он разбудить в себе прежнюю веру.
   "На чудеса надеешься?" - слышится ему голос Гнеси, и он горько качает головой. Бедняком ты жил, бедняком и умрешь. Может, еще и в чужом саване похоронят... Жизнь, а? Что ж, все в твоих руках, Хаим. Было же в старину, люди за веру на костер шли... Хотел бы я знать, на кого они остаачяли своих детей? Нет, не то, не то... Стой, погоди...
   Ага! Он уже идет сюда, душегуб... Опять привяжется:
   "Криво держишь доску! Поворачивайся живее! Хари ап!"
   Только и смотрит, как бы от меня отделаться, я ему надоел! Ох, а вы мне как надоели, вы все! Жить надоело!
   Жить!
   "Сироты! - отчетливо мелькнуло в сумятице мыслей. - Господи, призрей сироту... Как же, жди, пока он пошлет тебе манну небесную... Красть надо тогда и хлеб у тебя будет. Не умеешь красть - пальцы себе руби. Искалечишь себя - и будешь жить как мистер Пупкнс. Будет у тебя хлеб, будет лавка, будут деньги, почет... Лавка... лавка...
   Два пальца это не нога... Можно обойтись и без пальцев.
   На что мне пальцы, когда вот у меня две здоровые, крепкие руки, они все умеют делать, а делать им скоро будет нечего...
   Что-то со мной неладно... Я схожу с )ма... Господи, когда же это кончится! Я больше не могу!"
   Хаим схватился за голову. Каждый мускул, каждый нерв в его теле были напряжены, сердце билось так, точно хотело выскочить из груди. Глаза застилал красный туман, он мешал ему видеть машину, рабочих и мастера, который уже несколько минут стоял поодаль и внимательно смотрел на него. Лишь блестящий диск пилы вращался перед его глазами с такой ужасающей быстротой, что острые стальные зубья сливались в сплошную полоску.
   Хаим закрыл глаза; эти острые зубья искушали его, подмигивали: "Кончай... кончай... Отдай нам два пальца, а взамен мы дадим тебе спокойную старость. Хочешь? Боишься?" "Я с ума схожу", - снова подумал Хаим. Он открыл глаза и невольно посмотрел на свои пальцы, словно желая убедиться, что они еще целы.
   Металлический диск пилы вращался быстро-быстро и как будто дразнил его: "Ага, испугался!" Он хотел было взяться за работу, но его руки дрожали, и он боялся, что, если приблизит их к пиле, она сама отхватит несколько пальцев.
   Тут он почувствовал на себе холодный и, как ему показалось, испытующий взгляд мастера. "Он следит за мной, он читает мои мысли!" - вздрогнул Хаим и лихорадочно принялся за работу.
   - Поторапливайся! Нечего ворон ловить! - сухо бросил ему мастер, проходя мимо и отводя глаза в сторону.
   В субботу, в день ближайшей получки, Хаиму вручили конверт, где кроме обычного недельного заработка лежал листок с хорошо знакомым каждому рабочему стереотипным текстом: "Ввиду недостатка заказов мы вынуждены сократить число рабочих и поэтому временно..."
   - Временно, временно... - прошептал Хаим побелевшими губами. - Моя старость уже обеспечена...
   1909-1959
   УГЛОВОЙ ЖИЛЕЦ
   Еле брезжит рассвет в окне. Все жильцы нашей большой холодной комнаты крепко спят. Типографский рабочий, закинув одну руку за голову, а другую прижав к открытой, густо заросшей груди, храпит так, будто его душат. Сапожник спит тихо, даже его дыхания не слышно. Лицо у него изжелта-бледное, точно у мертвеца. Еще двое спят на одной кровати. Оба дружно похрапывают и посвистывают, один альтом, другой дискантом. Своеобразный дуэт.
   Я им завидую. Они приходят с работы усталые, измотанные, ужинают, ложатся и сразу засыпают. Спят как убитые, с боку на бок не перевернутся, пока миссис - так мы зовем нашу квартирную хозяйку - не разбудит их, чтобы не опоздали на работу.
   Один я плохо сплю - нервно, беспокойно. Уже больше трех месяцев я без работы и задолжал нашей миссис за несколько недель. Поэтому я всячески избегаю попадаться ей на глаза.
   Вчера я вернулся поздно, когда она уже спала, и благополучно прокрался в свой угол. Всю ночь меня тревожила мысль, как бы утром ускользнуть незамеченным.
   Я часто просыпался и смотрел в окно, боясь, что не успею уйти до того, как проснется хозяйка.
   Моя миссис не бранится, не скандалит, не требует квартирной платы, не гонит меня из моего угла. Она только говорит. Не со мной говорит, а так, в пространство. Совершенно не заботясь, здесь я или нет, она обстоятельно и нудно излагает свое мнение обо мне.
   Склонившись над лоханью с бельем, умывая или причесывая ребенка, она скрипит своим тягучим голосом:
   - Любой дурак, хоть бы он вчера только приехал, делает в Америке деньги. Один он, на всю Америку, не может заработать себе на жизнь. Надо быть последним растяпой, чтобы в Америке не суметь себя прокормить. Деньги мне его нужны, что ли, его полтора доллара в неделю? Но чтобы не суметь заработать в Америке? Я, несчастная вдова, и то, слава богу, живу, ни у кого не прошу. Держу квартирантов, стираю на них, готовлю - нелегкий хлеб, что и говорить, но хлеб! Каким же это никчемным человеком надо быть, чтобы в Америке не заработать на к"сок хлеба...
   Так она говорит, говорит, и, глядя на ее худую шею с набухшими жилами, я начинаю чувствовать, что, если сейчас же не уйду из дому, я схвачу ее за горло и заставлю замолчать...
   Я беру шапку и поспешно выхожу. Скрипучий голос хозяйки преследует меня и на лестнице:
   - Куда это вы так торопитесь, мис-тер? Боитесь, что дела от вас убегут, а, мис-те-ер?
   Обращаясь ко мне, она употребляет это слово через два на третье и всегда произносит его по слогам и нараспев, уничтожающе-ироническим тоном: мол, тоже "мистер" называется.
   В комнате душно. От спертого воздуха к горлу подступает тошнота. Я бросаю взгляд на своих соночлежников и начинаю одеваться. Тихо-тихо, словно на ногах у меня открытые раны, я натягиваю брюки. Не товарищи меня беспокоят - я боюсь разбудить миссис.
   Держа свои стоптанные ботинки в руках, я на цыпочках крадусь к двери. Делая шаг, я балансирую на одной ноге, точно канатоходец. Скрипнул пол, и я замираю, не дыша, со страдальческой гримасой на лице, как в приступе острой зубной боли. Вот я уже миновал проходную комнату, где спят девушки-квартирантки: у одной густые рыжие волосы и широкое веснушчатое лицо, у другой, худенькой и бледной, черные волосы рассыпались по подушке в не слишком чистой наволочке.