Страница:
Когда Аслан Мидоев выехал за передовую линию наших окопов, боевая душа его испытала упоительный восторг одиночества перед невидимым, многочисленным врагом. Нет, когда тебя гонят, как зверя – это совсем другое чувство. Свободный мир ускользает от тебя, и только быстрые копыта твое го коня и твоих преследователей скрадывают его или увеличивают. А сейчас он ехал навстречу врагам, и вольная воля была в его власти. Доехал до оврага – и половины мира, как не бывало. А доедет до рощи, и нет ничего – кольцо замкнется. Бой! Прокладывай шашкой себе свободу! Вот когда жизнь чувствуешь уже ниточкой, паутинкой, бьющейся еле заметно у виска. А вырвешься из кучи серых мундиров с кровавой сталью в руке – и жизнь опять нахлынет на тебя волной. Понесет, как щепку по бурным волнам родного Терека…
Два уцелевших крыла ветряной мельницы висели вниз, как растерянно разведенные руки. За мельницей тянулись какие-то культурные кустарники, виднелся невысокий забор. Позади забора с некоторым отступлением начинался фруктовый сад. А там уж краснели черепичные крыши, маковка церкви непонятно какой конфессии. Там, за мельницей, словно и войны не было.
Ошибался Давлет-хан, новый командир, осторожничал. Австрийцы давно отошли и за рощу, и за ту дальнюю гряду холмов. А что если заехать на обратном пути в сад, в этот мирный уголок? Нарвать фруктов друзьям-джигитам? А если…
Конь под ним вдруг заволновался, повернул голову и покосился на хозяина тревожно вытаращенным глазом. Аслан и сам теперь заметил едва заметное шевеление за мельницей, а также слева в траве, а еще там сбоку. Теперь он видел уже не песчаную бороздку, а бруствер траншеи. Серые кепи повернулись козырьками в его сторону, недоуменно смотрят на одинокого всадника, который едет к ним словно в гости.
Как же он умудрился так близко подъехать к австрийцам? Неужели это Давлет-хан сумел усыпить его бдительность, умело поиграл на струнах Аслановой гордости и хитро вывел прямо на австрийские пулеметы? Нет, сам виноват. С трезвой головой надо ехать на разведку, а не упиваться вольной волей и мирным видом фруктовых садов и черепичных крыш. Сам виноват, Аслан! Но теперь уж трезветь поздно. Еще бандитская жизнь абрека приучила его – если уж играть, так играть до конца.
Аслан остановил вороного, сорвал с головы шапку, помахал удивленным австрийцам. Потом он поднял коня на дыбы, развернул его на двух ногах, завыл по-шакальи, а когда почувствовал, что тишина непременно расколется в следующее мгновение выстрелами, кинул коня в сторону. Австрийские пули прошли мимо. Тогда Аслан повторил прежний фокус, но в другом направлении. Опять несколько пуль прошли стороной. Мидоев привстал в стременах и сделал в сторону австрийских траншей тот неприличный жест, который подсмотрел у русских пехотинцев.
После этого развернулся и, как ни в чем не бывало, неторопливо поехал назад к русским позициям. Во фруктовом саду вдруг бабахнуло, еще раз, еще… Неужели австрийцы не пожалеют залпа целой батареи на одинокого всадника? Пронзительный звук, который и был ответом на вопрос, стремительно нарастал. Земля дрогнула. Между Асланом и русскими позициями возник огромный земляной куст. А сзади уже визжал пострашнее атакующих чеченцев второй снаряд. Словно Давлет-хан наводит!
Вороного подхватила под брюхо огромная рука, выросшая из земли, но успела не только подбросить, но и смять живую плоть. Аслану показалось, что его вытянули по спине сразу несколько нагаек. Он куда-то летел, но не вверх, а вниз, потому что черная земля давила на него, увлекая все ниже и ниже. И только кто-то маленький тянул его назад, плакал и кричал где-то очень далеко:
– Аслан мой… Аслан… Не смей… Не уходи так… Какой же ты тогда друг… Аслан мой…
Он совсем ее не боялся. Он боялся чего-то другого.
И она догадывалась чего. Боялся он как раз жизни.
Миле часто казалось, что все это какая-то болезнь. И симптомы этой болезни грозно наступали на нее по ночам. Свой диагноз она назвала просто и понятно – камни в голове. Колики начинались тогда, когда все нормальные люди сладко спали. Она же ворочалась. Вставала в постели на четвереньки и зарывалась лицом в подушку. Мысли в голове давили на мозг своими шероховатыми краями. А потом как-то отпускало. И даже засыпала она по-детски крепко.
Ночью в моменты этих острых перекатов она понимала, что существуют на свете слова, которые болят, воспоминания, которые саднят. И анальгина к ним еще не придумали. Да – можно отрезать. Ей все больше нравился этот способ решения проблем. Можно запретить себе. Наверно, можно. Только как? Напиться? Уколоться? Или удариться головой об стену?
Тетка внушила ей одну простую мысль. Лучшее средство от романа – контр-роман. Но так же, как в Чечне война велась столетиями, так и у Милы занятые чеченцем в ее душе позиции без боя не сдавались. А искусственно созданный контр-роман с Шамисом, обессиленный, отползал в сторону.
Мысли теперь Мила делила на ночные и дневные. Различались они так же, как лебеди от сов.
Ночью ей казалось, что все просто, как пареная репа. И хотелось вскочить, одеться, поехать к нему, который, вот ведь удача, живет в этом же городе, один! Поехать и объяснить все так, чтобы ему стало ясно. Что он мужчина, а она женщина. Что никак нельзя бросаться подарками, которые делает тебе жизнь, нельзя кривить морду, когда тебя любят. Нельзя плевать на знаки судьбы. А то, что судьба подала ей знак, она не сомневалась.
Сколько раз она хваталась за телефон. Ночью. Но так ни разу и не позволила себе совершить этот простой и естественный поступок. Она не знала, что иногда их ночные порывы совпадали до доли секунды. А если бы и узнала, то наверняка бы не поверила.
А днем… Днем она иногда даже не хотела, чтобы что-то в их отношениях определялось. Днем ей хотелось работать. И пока не вышел срок годности этой гремучей смеси ожидания, острой привязанности и болезненной несправедливости, она старалась успеть. Успеть использовать этот динамит в качестве топлива для вдохновения. Было в этом что-то нечистое. Так же, как в том, что актерам иногда приходится ворошить свои самые тяжкие воспоминания для того, чтобы хорошо сыграть роль. Какая-то спекуляция на живой крови. Но сухим кормом искусство не питается. Оно топится реальными страстями.
Она желала его видеть. Страстно. А потому мешала свои краски и пыталась вызволить его на свет, чтобы заглянуть в его атомные глаза.
Они вышли из Левшиновского подъезда. И тут Мила остановилась, как вкопанная. На обочине стояла его машина. А он сидел за рулем. Она просто не могла поверить, что он сидит и ждет. На него это было так не похоже…
Она тронула Настю за руку и сказала ей:
– Иди одна. Я, кажется, не смогу, Наська. Прости.
Сказала таким голосом, что никаких лишних вопросов у Насти не возникло. Она соображала быстро. Только проследила за взглядом подруги и тут же все поняла.
– Ни пуха…
– К черту…
Она подошла к машине. Встала, положив свою папку на капот, и смотрела на него прямо через лобовое стекло.
И он на нее смотрел. Долго.
– Позвони матери. Скажи, что ночевать домой не приедешь, – сказал он.
И только потом повернулся к ней и посмотрел в глаза.
Что-то в его взгляде поменялось. Мерцали в нем какие-то угли готовых разгореться страстей. И от размаха возможных бедствий, которые обещали ей эти глаза, Миле стало по-настоящему страшно.
Она судорожно вцепилась в висящий на шее телефон и зачем-то стала набирать цифры вручную, забыв о том, что это можно было бы сделать гораздо проще, в одно касание. Откашлялась. Ей показалось, что она не говорила год. И постаралась сделать так, чтобы голос ее не выдал того, что с ней на самом деле происходило.
– Мамуля, привет! Я сегодня домой не приеду. Останусь у Насти. Нам надо тут кое-что сделать. Хорошо. Я еще позвоню. Целую.
Она закончила. Взглянула на него несмело. Он чуть заметно сузил глаза и покачал головой. Она поняла. Не нравилось ему, когда она так легко врала. Но сам ведь просил. Просил? Разве он о чем-нибудь ее вообще просит? Велит – это гораздо вернее.
Ехали куда-то довольно долго. Она плохо понимала куда. Потому что он был рядом. В голове было как-то празднично прибрано. Ни одной соринки лишних мыслей, ни одного следа воспоминания. Одна торжественная звенящая пустота. И только перекатывались по телу от горла до пяток равномерные, как прибой, волны ужаса пополам с восторгом…
Он привез ее к какой-то гостинице на окраине Москвы. Оставил в машине. Сказал:
– Посиди.
Она ожидала чего угодно, только не этого. Вспомнила собственные слова о вымышленном герое: «Приедет на выходные. Снимет номер в гостинице». Но таким тоном, каким она говорила, говорить об этом было невозможно. Тогда она об этом не знала.
Когда он пришел за ней, она уже готова была сбежать. Чувствовала, что стоит ей оторвать пятки от пола, как ноги начинают мелко по-заячьи дрожать. Но он открыл дверь, протянул ей свою руку и тем самым лишил ее права выбора. Когда ее рука потонула в его твердой ладони, она твердо знала, что, конечно, никуда не уйдет. Рука его действовала на нее завораживающе.
У него уже были ключи. Он быстро провел ее к лифту. Она заметила только, что за стойкой в гостинице явно был его соплеменник.
Она понимала, что молчание начинает ее тяготить. И что она чувствует себя как-то странно. На фоне этого молчания даже непонятно было, зачем им вдвоем нужно подниматься в номер. Но когда они зашли в лифт и она, не поднимая глаз, встала с ним рядом, он обнял ее одной рукой за плечо, привлек к себе и крепко прижал. Она с истеричным облегчением зажмурилась, уткнувшись лицом ему в шею, и все-таки малодушно подумала: «Хорошо бы, чтобы лифт застрял».
Но он не застрял. Он исправно открыл двери и вытолкнул их в коридор. И Аслан повел ее за собой прямиком к двери под номером 878. Она успела подумать о том, что когда она выйдет отсюда, наверно у нее снова начнется новая жизнь. В который уже раз… Одно слово – самсара.
Она запомнила все до мельчайших подробностей. Рисунок на обоях. Рельеф многоэтажки в окне и две торчащие за нею трубы. И, конечно, удивительную расщелину на потолке, которая, как извилистая тропинка, вела от одной стены к другой.
И долгожданные слова, сказанные его голосом. Голосом, от которого она… Но это не важно.
Она никогда раньше не слышала, чтобы он так много говорил. Он покончил с ее невинностью так, будто рассказал ей сказку, укутывая в пронзительное нежное кружево ласки и слов. Было в этой сказке, как и положено, страшное местечко. Но чтобы она так уж не боялась, как раз в это время он прижимал ее к себе особенно крепко. Видимо, акт многословия для него был совершенно интимным процессом. А она слушала и слушала, удивляясь тому дару, который заподозрить в нем заранее было абсолютно невозможно. Слушала и боялась пропустить хоть слово, когда он говорил совсем тихо, почти шепотом, возле самого ее уха. Так, под анестезией его низкого хрипловатого голоса, она и начала свою главную новую жизнь. И была ему за это бесконечно признательна…
– Позвони домой. Скажи, что скоро приедешь. – Он протягивал ей телефон, который только что, чуть не задавив ее, нашарил на тумбочке возле кровати. – Опять вечер.
– А я что, скоро приеду? – прошептала она с недоверием. – Я не хочу…
– Хотеть не обязательно, – ответил он, целуя ее в голову и устраивая у себя на плече. – А возвращаться придется…
На этот раз она решила схитрить и просто послать маме сообщение. Потому что, как она ни репетировала «Алло» на разных нотах, все равно выходило неубедительно. Голос капитально осип… Еще бы!
Он думал, что войны в его жизни больше не будет. Он больше не хотел туда возвращаться. Там не осталось ничего, что хоть немного напоминало бы его родину. Там не было даже могил предков – все было перепахано воронками от взрывов. Там на каждом шагу его ждали кошмары из прошлого. И деревья, наверное, растут там теперь с жирными и сочными плодами, напитавшиеся человеческой кровью.
Но Вахид сказал ему, что убили Зелимхана, по несусветной глупости своей отправившегося в Чечню на «заработки». И по закону адата за брата никто, кроме него, отомстить не мог. Закон кровной мести нарушить нельзя.
Если бы он узнал об этом раньше… Он бы никогда не сделал того, что уже сделал. Он просто на время забыл, что у него нет никакого права на жизнь. Он уже давно успел с этим смириться. И стоило ему лишь на секунду забыть об этом, попробовать начать все заново, как его сразу одернули. Он знал. Так жизнь мстит ему за то зло, которое он сам приносил другим.
А теперь ему надо было уезжать. На все воля Аллаха. И чем скорее, тем лучше. Потому что каждый лишний день, проведенный здесь, все глубже и глубже вонзает в него гарпун совершенно ненужных и непрошенных чувств. Чувств, которые делали его слабым.
А быть сильным – единственное, к чему он сознательно стремился с тех самых пор, как себя помнил.
Глава 16
В первый же вечер Катя прочитала ей главу из своего будущего романа. Люда часто останавливала ее и переспрашивала – слишком много было в нем просторечных выражений и местных оборотов. Ей казалось, что текст слишком перегружен казачьей лексикой, и автор старается спрятать за ней свои робость и неумение, как когда-то многие из знакомых ей поэтов прятали свою бездарность за высокопарностью, символами и мистическим туманом.
Но постепенно она свыклась со стилем Хуторной и увидела сквозь нагромождение слов и казачью станицу Новомытнинскую, и пасущиеся табуны лошадей, и бегущую в море реку, и горные вершины вдали. На противоположной стороне Терека, среди высокого камыша, показалась черная мохнатая шапка и широченные плечи в бурке. Вот высунулась из прибрежных зарослей черная морда коня с белым пятном над ноздрями. Всадник стал переезжать реку в брод. Он приближался, и Людмила видела уже его черную бороду, орлиный нос, тонкие хищные губы. Только глаз его она не могла увидеть – длинный мех шапки заслонял. Страшный всадник ехал прямо на нее, надо было отступать в сторону, за дерево, или просто бежать назад, но что-то удерживало ее. Людмиле было очень страшно, но она хотела, ей непременно было нужно, чтобы черный всадник ее заметил. Какое сладкое томительное волнение почувствовала она, когда вороной конь с белыми пятнами на морде и гриве ступил на этот берег. Сердце ее забилось в бешеной скачке…
– Что с тобой, Люда? – услышала она голос Катерины. – Мне показалось, что ты заснула. А ты вся дрожишь…
– Я не заснула, а только закрыла глаза, чтобы лучше представлять.
– Тебе понравилось?
– Сначала не очень, мне это показалось каким-то чужим, местным. А потом я стала переживать вместе с тобой. А вот когда ты стала читать про чеченца, мне стало страшно… Нет, не страшно, а… Как бы тебе сказать? И страшно тоже…
– Я так и не поняла. Тебе понравилось или нет? – Хуторная была настойчива.
– У меня в Петербурге был знакомый литературный критик, – ответила, улыбаясь, Людмила, – так он на вопрос – вам нравится? – всегда отвечал: «Нравятся девочки!». По-моему, ты пишешь по-настоящему. У тебя все получается живое, дышащее, пахну шее. Так и надо. Я не сразу это поняла, только к концу главы, а вот Алексей Борский разглядел тебя сразу. Он – большой поэт. Ты ему можешь верить.
– Я не только верю ему, но и люблю. Но мне кажется, он сам любит другую женщину. Свою жену… первую. До сих пор. Мне он ничего о ней не рассказывал, говорил, что все в его стихах и больше прибавить нечего. Знаю, что зовут ее так же, как и тебя – Людмила…
– А фотографий ее ты не видела?
– Нет, он никогда мне их не показывал. Будто бы их и не было.
– Твое лицо в его простой оправе своей рукой убрал я со стола, – тихо проговорила Ратаева. – Вот у тебя в книге будут черкесы…
– Чеченцы, – поправила Катерина.
– Они правда такие страшные, дикие, как про них рассказывают?
– Обычные люди. Просто живут по другому, обычаи у них совершенно другие. Вот и кажутся они вам дикими. А казаки живут рядом, многое у нас похожее. Потому они нам кажутся обычными людьми, привыкли к ним, соседствуем. Мы же с ними сейчас не воюем, у нас женятся некоторые на чеченках. А абреки есть и среди казаков. Правда, как раз перед тем, как я в Петербург с Терека уезжала, появилась на Северном Кавказе банда Меченого. Говорят, он сам чеченец, но в банде у него были всякие народности. Вроде, и казак терский был, если не брешут, конечно. От нашей станицы банда Меченого целый табун увела. Да так ловко… Я об этом в романе обязательно напишу.
– А ты хотела бы замуж за чеченца? – неожиданно спросила Людмила.
– Нет, Люда. Я свою дорогу выбрала. Решила, что стану знаменитой на весь свет писательницей, и обязательно стану. Вот увидишь! Мы, казаки – народ упертый. Вот закончится война, поеду в Петербург, Москву. Нет, Чечня, Кавказ – не для меня. Отдам рукопись, ее напечатают, выйдет моя книга. Значит, стану я известной писательницей, приду тогда к Алексею Алексеевичу. Пройду в комнату его, сяду напротив за стол. «Ну, вот, – скажу, – твоя ученица Катена Хуторная стала писательницей. Вот она – эта книга, посмотри на первую страницу». Он откроет книгу, а там красивым шрифтом напечатано: «Посвящается моему мужу А.А.Борскому, любимому и единственному до смерти».
– До смерти… Накаркаешь еще. А ты видела, в палате для тяжело раненых лежит горец Мидоев из Дикой дивизии?
– Это осколками посеченный? Так он и есть настоящий чеченец, как в моей книге. Видела я его, конечно. А что?
– Да так, ничего… Просто…
Действительно, ничего. Ничего особенного. Просто когда на следующий день Людмила шла между разнообразно изуродованных войной людей к койке чеченца, она почувствовала тот же, какой-то особенный, незнакомый страх и непонятное волнение. Она даже остановилась на полпути с тазиком в руках, прислушиваясь к себе: не признаки ли это приближающегося обморока?
– Люда, ты сейчас куда? – услышала она голос Катерины.
– Мидоева надо обмыть. Доктор Витченко велел готовить его к очередной операции.
– А, ладно. Тогда потом. А мне газету дали, там новые стихи Борского. Хотела с тобой вместе почитать. Тогда потом…
Нет, все в порядке. Никакого предобморочного состояния и в помине не было. Просто немного устала. Но кто же сейчас работает отдохнувшим? Витченко вот не спит уже вторые сутки. Хирургов не хватает… Сестер не хватает…
Она и раньше обмывала раненых, но делала это в полубредовом состоянии, направляя все силы своего организма на преодоление отвращения. А сейчас, когда она подходила к чеченцу, то испытывала совсем незнакомое ощущение, еще не понимая, надо с ним бороться или нет.
Людмила начала с лица. От влажного прикосновения Мидоев открыл глаза, попросил пить. Люда подложила ему под голову руку, чувствовала, как голова вздрагивает от жадных, больших глотков. Уложила его на подушку, перехватив его взгляд, поняла, что он смотрит куда-то вдаль, мимо нее, совсем ее не замечая. Странно, но она даже обиделась на это почти мертвое тело, когда-то ловкое и сильное, а теперь совершенно беспомощное.
Рука у него была волосатая, жилистая, с твердыми, будто веревочными, мышцами, но с длинными, как у пианиста, пальцами. Когда Людмила вынула ее из тазика, вода потекла по пальцам вниз. Ей вспомнились первые уроки игры на фортепиано. Учительница музыки ставит Люле руки, говорит, что она должна быть похожа на горку, по которой катятся саночки… Рука раненого была послушна и музыкальна.
Она долго возилась, поворачивая его с боку на бок. Сестер и санитаров не хватало. Чеченец страшно скрипел зубами и ругался на раскатистом и одновременно шипящем языке. Тело его было очень жесткое, железное, словно он не был начинен осколками от снаряда, а сам был таким огромным осколком.
Людмила вспомнила, как на том юношеском спектакле Алеша Борский втягивал ее в седло Мальчика, а потом не удержал и рухнул с ней в траву. Как противно лезла в рот его крашенная красной краской борода, она еще торчала как-то по-идиотски в сторону. Жалкое подобие… Кого? Того черного чеченского всадника, образ которого преследовал ее с самого детства, и который странно волнует ее теперь? Ее как током ударило. Ведь этот самый черный всадник лежит сейчас перед ней в окровавленных бинтах и скрипит зубами от боли. Она видела жалкую пародию на него в том спектакле, она смотрела на его изображение в детском календаре, она встречала в разное время его тень, отражение в реке жизни, и вот он лежит перед ней. Это он…
И что же теперь? Сверху она уже обмыла его. Стараясь не думать об этом, она оставляла эту процедуру на потом. Она ведь мыла это раньше, быстро, брезгливо. А вот теперь оттягивала, будто дразнила себя… Но рука ее, снимая бинты с ноги, случайно дотронулась до чего-то, что тут быть не должно. Ей, по крайней мере, так казалось. Она заставила себя посмотреть. Потом осмотрелась по сторонам. Все были заняты своими делами: ругались, перевязывали, шутили, стонали, умирали… А Людмила смотрела на обнаженное мужское тело, как когда-то тайно от всех смотрела в зеркалах на свое…
Русское наступление внесло обычный беспорядок в госпитальную жизнь. Часть госпиталя снялась и двинулась вслед за уходящей на Запад линией фронта. Ушла вместе с ней и Катерина Хуторная, плача и обещая непременно встретиться с Ратаевой после войны. Катерина уехала, а Людмила осталась с теми же медленно выздоравливающими и еще медленнее умирающими ранеными, с покладистыми во всех отношениях сестрами милосердия, которых она сторонилась, и со своим странным чеченцем, не похожим ни на кого, а только на ее видения и тайные мечты.
Она теперь знала, что звали его Аслан Мидоев, что служил он рядовым в чеченском полку Дикой дивизии, что был он награжден Георгиевским крестом, за какой подвиг, он, правда, не сказал. Но, к удивлению всего медперсонала, однажды к Мидоеву прибыл очень важный курьер, который привез посылку. В коробке были сладости, табак, кисет, хотя чеченец не курил, а также подушка из темно-красного бархата с золотым шитьем: «От благодарной матери за спасенного сына. М.Ф.» и гербом дома Романовых.
Начальник госпиталя велел сестре Ратаевой уделять раненому Мидоеву особенное внимание, раз у него такие высокие связи. И его веление совпало с ее пока не совсем ясными желаниями. Благодаря ли трем прекрасно проведенным операциям полевого хирурга Витченко, своему ли железному здоровью, или молитвам самой императрицы Марии Федоровны, но Аслан Мидоев стал поправляться.
Вставать он еще не мог, и Людмила, выполняя указание доктора, сидела около него и читала газеты со старыми фронтовыми сводками. Нельзя было и придумать что-нибудь более скучного, но Аслан слушал внимательно и кивал головой. Людмиле же нужно было что-нибудь, хотя бы старая газета, чтобы не смотреть на его длинные, красивые пальцы, чтобы заслониться пожелтевшей бумагой от его черных, пронзительных глаз.
Но скоро они несколько попривыкли друг к другу. Аслан улыбался и даже пытался хоть чуть-чуть приподняться, приветствуя сестру милосердия, Людмила уже сидела рядом просто так, рассказывая всякую безделицу – какая погода на улице, кто из раненых поправился и выписался, что говорят о будущей революции.
Тогда она решила пересказывать Аслану книги. Так она рассказала ему о жизни и замечательных приключениях Робинзона Крузо, здорово переврав сюжет, но сохранив настроение, потом «Трех мушкетеров». Попробовала пересказывать русскую классику, но уже на «Преступлении и наказании» поняла, что русский психологический роман простому пересказу не поддается.
Два уцелевших крыла ветряной мельницы висели вниз, как растерянно разведенные руки. За мельницей тянулись какие-то культурные кустарники, виднелся невысокий забор. Позади забора с некоторым отступлением начинался фруктовый сад. А там уж краснели черепичные крыши, маковка церкви непонятно какой конфессии. Там, за мельницей, словно и войны не было.
Ошибался Давлет-хан, новый командир, осторожничал. Австрийцы давно отошли и за рощу, и за ту дальнюю гряду холмов. А что если заехать на обратном пути в сад, в этот мирный уголок? Нарвать фруктов друзьям-джигитам? А если…
Конь под ним вдруг заволновался, повернул голову и покосился на хозяина тревожно вытаращенным глазом. Аслан и сам теперь заметил едва заметное шевеление за мельницей, а также слева в траве, а еще там сбоку. Теперь он видел уже не песчаную бороздку, а бруствер траншеи. Серые кепи повернулись козырьками в его сторону, недоуменно смотрят на одинокого всадника, который едет к ним словно в гости.
Как же он умудрился так близко подъехать к австрийцам? Неужели это Давлет-хан сумел усыпить его бдительность, умело поиграл на струнах Аслановой гордости и хитро вывел прямо на австрийские пулеметы? Нет, сам виноват. С трезвой головой надо ехать на разведку, а не упиваться вольной волей и мирным видом фруктовых садов и черепичных крыш. Сам виноват, Аслан! Но теперь уж трезветь поздно. Еще бандитская жизнь абрека приучила его – если уж играть, так играть до конца.
Аслан остановил вороного, сорвал с головы шапку, помахал удивленным австрийцам. Потом он поднял коня на дыбы, развернул его на двух ногах, завыл по-шакальи, а когда почувствовал, что тишина непременно расколется в следующее мгновение выстрелами, кинул коня в сторону. Австрийские пули прошли мимо. Тогда Аслан повторил прежний фокус, но в другом направлении. Опять несколько пуль прошли стороной. Мидоев привстал в стременах и сделал в сторону австрийских траншей тот неприличный жест, который подсмотрел у русских пехотинцев.
После этого развернулся и, как ни в чем не бывало, неторопливо поехал назад к русским позициям. Во фруктовом саду вдруг бабахнуло, еще раз, еще… Неужели австрийцы не пожалеют залпа целой батареи на одинокого всадника? Пронзительный звук, который и был ответом на вопрос, стремительно нарастал. Земля дрогнула. Между Асланом и русскими позициями возник огромный земляной куст. А сзади уже визжал пострашнее атакующих чеченцев второй снаряд. Словно Давлет-хан наводит!
Вороного подхватила под брюхо огромная рука, выросшая из земли, но успела не только подбросить, но и смять живую плоть. Аслану показалось, что его вытянули по спине сразу несколько нагаек. Он куда-то летел, но не вверх, а вниз, потому что черная земля давила на него, увлекая все ниже и ниже. И только кто-то маленький тянул его назад, плакал и кричал где-то очень далеко:
– Аслан мой… Аслан… Не смей… Не уходи так… Какой же ты тогда друг… Аслан мой…
2003 год. Москва
С ним она каждый раз ощущала себя так, как будто одной рукой схватилась за оголенный провод, а другой за батарею. Шарахало ее здорово. Но было это похоже на тот электрический разряд, который не убивает, а вновь заставляет сердце биться. Потому что каждый раз после встречи с ним в голове была песнь – жизнь прекрасна. Прекрасна не потому, что у них любовь. А просто прекрасна, потому что могло этой жизни уже и не быть. Так остро она чувствовала, что жизнь погранична смерти только будучи рядом с ним. А когда они расставались, то смерть выбирала его и продолжала над ним кружиться.Он совсем ее не боялся. Он боялся чего-то другого.
И она догадывалась чего. Боялся он как раз жизни.
Миле часто казалось, что все это какая-то болезнь. И симптомы этой болезни грозно наступали на нее по ночам. Свой диагноз она назвала просто и понятно – камни в голове. Колики начинались тогда, когда все нормальные люди сладко спали. Она же ворочалась. Вставала в постели на четвереньки и зарывалась лицом в подушку. Мысли в голове давили на мозг своими шероховатыми краями. А потом как-то отпускало. И даже засыпала она по-детски крепко.
Ночью в моменты этих острых перекатов она понимала, что существуют на свете слова, которые болят, воспоминания, которые саднят. И анальгина к ним еще не придумали. Да – можно отрезать. Ей все больше нравился этот способ решения проблем. Можно запретить себе. Наверно, можно. Только как? Напиться? Уколоться? Или удариться головой об стену?
Тетка внушила ей одну простую мысль. Лучшее средство от романа – контр-роман. Но так же, как в Чечне война велась столетиями, так и у Милы занятые чеченцем в ее душе позиции без боя не сдавались. А искусственно созданный контр-роман с Шамисом, обессиленный, отползал в сторону.
Мысли теперь Мила делила на ночные и дневные. Различались они так же, как лебеди от сов.
Ночью ей казалось, что все просто, как пареная репа. И хотелось вскочить, одеться, поехать к нему, который, вот ведь удача, живет в этом же городе, один! Поехать и объяснить все так, чтобы ему стало ясно. Что он мужчина, а она женщина. Что никак нельзя бросаться подарками, которые делает тебе жизнь, нельзя кривить морду, когда тебя любят. Нельзя плевать на знаки судьбы. А то, что судьба подала ей знак, она не сомневалась.
Сколько раз она хваталась за телефон. Ночью. Но так ни разу и не позволила себе совершить этот простой и естественный поступок. Она не знала, что иногда их ночные порывы совпадали до доли секунды. А если бы и узнала, то наверняка бы не поверила.
А днем… Днем она иногда даже не хотела, чтобы что-то в их отношениях определялось. Днем ей хотелось работать. И пока не вышел срок годности этой гремучей смеси ожидания, острой привязанности и болезненной несправедливости, она старалась успеть. Успеть использовать этот динамит в качестве топлива для вдохновения. Было в этом что-то нечистое. Так же, как в том, что актерам иногда приходится ворошить свои самые тяжкие воспоминания для того, чтобы хорошо сыграть роль. Какая-то спекуляция на живой крови. Но сухим кормом искусство не питается. Оно топится реальными страстями.
Она желала его видеть. Страстно. А потому мешала свои краски и пыталась вызволить его на свет, чтобы заглянуть в его атомные глаза.
Они вышли из Левшиновского подъезда. И тут Мила остановилась, как вкопанная. На обочине стояла его машина. А он сидел за рулем. Она просто не могла поверить, что он сидит и ждет. На него это было так не похоже…
Она тронула Настю за руку и сказала ей:
– Иди одна. Я, кажется, не смогу, Наська. Прости.
Сказала таким голосом, что никаких лишних вопросов у Насти не возникло. Она соображала быстро. Только проследила за взглядом подруги и тут же все поняла.
– Ни пуха…
– К черту…
Она подошла к машине. Встала, положив свою папку на капот, и смотрела на него прямо через лобовое стекло.
И он на нее смотрел. Долго.
А потом он потянулся к той двери, в которую ей надлежало сесть, и открыл ее. Выходить не стал. Просто кивнул головой. Садись, мол. И она села. Молча. Зачем они – тысячи слов? Ей казалось, что она уже научилась молчать правильно и осмысленно.
Она противиться не смела,
Слабела, таяла, горела
От неизвестного огня,
Как белый снег от взоров дня!
– Позвони матери. Скажи, что ночевать домой не приедешь, – сказал он.
И только потом повернулся к ней и посмотрел в глаза.
Что-то в его взгляде поменялось. Мерцали в нем какие-то угли готовых разгореться страстей. И от размаха возможных бедствий, которые обещали ей эти глаза, Миле стало по-настоящему страшно.
Она судорожно вцепилась в висящий на шее телефон и зачем-то стала набирать цифры вручную, забыв о том, что это можно было бы сделать гораздо проще, в одно касание. Откашлялась. Ей показалось, что она не говорила год. И постаралась сделать так, чтобы голос ее не выдал того, что с ней на самом деле происходило.
– Мамуля, привет! Я сегодня домой не приеду. Останусь у Насти. Нам надо тут кое-что сделать. Хорошо. Я еще позвоню. Целую.
Она закончила. Взглянула на него несмело. Он чуть заметно сузил глаза и покачал головой. Она поняла. Не нравилось ему, когда она так легко врала. Но сам ведь просил. Просил? Разве он о чем-нибудь ее вообще просит? Велит – это гораздо вернее.
Ехали куда-то довольно долго. Она плохо понимала куда. Потому что он был рядом. В голове было как-то празднично прибрано. Ни одной соринки лишних мыслей, ни одного следа воспоминания. Одна торжественная звенящая пустота. И только перекатывались по телу от горла до пяток равномерные, как прибой, волны ужаса пополам с восторгом…
Он привез ее к какой-то гостинице на окраине Москвы. Оставил в машине. Сказал:
– Посиди.
Она ожидала чего угодно, только не этого. Вспомнила собственные слова о вымышленном герое: «Приедет на выходные. Снимет номер в гостинице». Но таким тоном, каким она говорила, говорить об этом было невозможно. Тогда она об этом не знала.
Когда он пришел за ней, она уже готова была сбежать. Чувствовала, что стоит ей оторвать пятки от пола, как ноги начинают мелко по-заячьи дрожать. Но он открыл дверь, протянул ей свою руку и тем самым лишил ее права выбора. Когда ее рука потонула в его твердой ладони, она твердо знала, что, конечно, никуда не уйдет. Рука его действовала на нее завораживающе.
У него уже были ключи. Он быстро провел ее к лифту. Она заметила только, что за стойкой в гостинице явно был его соплеменник.
Она понимала, что молчание начинает ее тяготить. И что она чувствует себя как-то странно. На фоне этого молчания даже непонятно было, зачем им вдвоем нужно подниматься в номер. Но когда они зашли в лифт и она, не поднимая глаз, встала с ним рядом, он обнял ее одной рукой за плечо, привлек к себе и крепко прижал. Она с истеричным облегчением зажмурилась, уткнувшись лицом ему в шею, и все-таки малодушно подумала: «Хорошо бы, чтобы лифт застрял».
Но он не застрял. Он исправно открыл двери и вытолкнул их в коридор. И Аслан повел ее за собой прямиком к двери под номером 878. Она успела подумать о том, что когда она выйдет отсюда, наверно у нее снова начнется новая жизнь. В который уже раз… Одно слово – самсара.
Она запомнила все до мельчайших подробностей. Рисунок на обоях. Рельеф многоэтажки в окне и две торчащие за нею трубы. И, конечно, удивительную расщелину на потолке, которая, как извилистая тропинка, вела от одной стены к другой.
И долгожданные слова, сказанные его голосом. Голосом, от которого она… Но это не важно.
Она никогда раньше не слышала, чтобы он так много говорил. Он покончил с ее невинностью так, будто рассказал ей сказку, укутывая в пронзительное нежное кружево ласки и слов. Было в этой сказке, как и положено, страшное местечко. Но чтобы она так уж не боялась, как раз в это время он прижимал ее к себе особенно крепко. Видимо, акт многословия для него был совершенно интимным процессом. А она слушала и слушала, удивляясь тому дару, который заподозрить в нем заранее было абсолютно невозможно. Слушала и боялась пропустить хоть слово, когда он говорил совсем тихо, почти шепотом, возле самого ее уха. Так, под анестезией его низкого хрипловатого голоса, она и начала свою главную новую жизнь. И была ему за это бесконечно признательна…
– Позвони домой. Скажи, что скоро приедешь. – Он протягивал ей телефон, который только что, чуть не задавив ее, нашарил на тумбочке возле кровати. – Опять вечер.
– А я что, скоро приеду? – прошептала она с недоверием. – Я не хочу…
– Хотеть не обязательно, – ответил он, целуя ее в голову и устраивая у себя на плече. – А возвращаться придется…
На этот раз она решила схитрить и просто послать маме сообщение. Потому что, как она ни репетировала «Алло» на разных нотах, все равно выходило неубедительно. Голос капитально осип… Еще бы!
Он думал, что войны в его жизни больше не будет. Он больше не хотел туда возвращаться. Там не осталось ничего, что хоть немного напоминало бы его родину. Там не было даже могил предков – все было перепахано воронками от взрывов. Там на каждом шагу его ждали кошмары из прошлого. И деревья, наверное, растут там теперь с жирными и сочными плодами, напитавшиеся человеческой кровью.
Но Вахид сказал ему, что убили Зелимхана, по несусветной глупости своей отправившегося в Чечню на «заработки». И по закону адата за брата никто, кроме него, отомстить не мог. Закон кровной мести нарушить нельзя.
Если бы он узнал об этом раньше… Он бы никогда не сделал того, что уже сделал. Он просто на время забыл, что у него нет никакого права на жизнь. Он уже давно успел с этим смириться. И стоило ему лишь на секунду забыть об этом, попробовать начать все заново, как его сразу одернули. Он знал. Так жизнь мстит ему за то зло, которое он сам приносил другим.
А теперь ему надо было уезжать. На все воля Аллаха. И чем скорее, тем лучше. Потому что каждый лишний день, проведенный здесь, все глубже и глубже вонзает в него гарпун совершенно ненужных и непрошенных чувств. Чувств, которые делали его слабым.
А быть сильным – единственное, к чему он сознательно стремился с тех самых пор, как себя помнил.
И слишком горд я, чтоб просить
У бога вашего прощенья:
Я полюбил мои мученья
И не могу их разлюбить.
Глава 16
Шамана встреча и Венеры
Была так кратка и ясна:
Она вошла во вход пещеры,
Порывам радости весна.
В ее глазах светла отвага
И страсти гордый, гневный зной:
Она пред ним стояла нага,
Блестя роскошной пеленой…
Велимир Хлебников
1914 год. Галиция
Сестры милосердия Ратаева и Хуторная подружились. Теперь они вместе дежурили в палате для тяжело раненых, и по настоянию Людмилы казачка переехала к ней в небольшую светлую комнатку с лиловыми занавесками и обязательными цветами или веточками в бутылке на столе.В первый же вечер Катя прочитала ей главу из своего будущего романа. Люда часто останавливала ее и переспрашивала – слишком много было в нем просторечных выражений и местных оборотов. Ей казалось, что текст слишком перегружен казачьей лексикой, и автор старается спрятать за ней свои робость и неумение, как когда-то многие из знакомых ей поэтов прятали свою бездарность за высокопарностью, символами и мистическим туманом.
Но постепенно она свыклась со стилем Хуторной и увидела сквозь нагромождение слов и казачью станицу Новомытнинскую, и пасущиеся табуны лошадей, и бегущую в море реку, и горные вершины вдали. На противоположной стороне Терека, среди высокого камыша, показалась черная мохнатая шапка и широченные плечи в бурке. Вот высунулась из прибрежных зарослей черная морда коня с белым пятном над ноздрями. Всадник стал переезжать реку в брод. Он приближался, и Людмила видела уже его черную бороду, орлиный нос, тонкие хищные губы. Только глаз его она не могла увидеть – длинный мех шапки заслонял. Страшный всадник ехал прямо на нее, надо было отступать в сторону, за дерево, или просто бежать назад, но что-то удерживало ее. Людмиле было очень страшно, но она хотела, ей непременно было нужно, чтобы черный всадник ее заметил. Какое сладкое томительное волнение почувствовала она, когда вороной конь с белыми пятнами на морде и гриве ступил на этот берег. Сердце ее забилось в бешеной скачке…
– Что с тобой, Люда? – услышала она голос Катерины. – Мне показалось, что ты заснула. А ты вся дрожишь…
– Я не заснула, а только закрыла глаза, чтобы лучше представлять.
– Тебе понравилось?
– Сначала не очень, мне это показалось каким-то чужим, местным. А потом я стала переживать вместе с тобой. А вот когда ты стала читать про чеченца, мне стало страшно… Нет, не страшно, а… Как бы тебе сказать? И страшно тоже…
– Я так и не поняла. Тебе понравилось или нет? – Хуторная была настойчива.
– У меня в Петербурге был знакомый литературный критик, – ответила, улыбаясь, Людмила, – так он на вопрос – вам нравится? – всегда отвечал: «Нравятся девочки!». По-моему, ты пишешь по-настоящему. У тебя все получается живое, дышащее, пахну шее. Так и надо. Я не сразу это поняла, только к концу главы, а вот Алексей Борский разглядел тебя сразу. Он – большой поэт. Ты ему можешь верить.
– Я не только верю ему, но и люблю. Но мне кажется, он сам любит другую женщину. Свою жену… первую. До сих пор. Мне он ничего о ней не рассказывал, говорил, что все в его стихах и больше прибавить нечего. Знаю, что зовут ее так же, как и тебя – Людмила…
– А фотографий ее ты не видела?
– Нет, он никогда мне их не показывал. Будто бы их и не было.
– Твое лицо в его простой оправе своей рукой убрал я со стола, – тихо проговорила Ратаева. – Вот у тебя в книге будут черкесы…
– Чеченцы, – поправила Катерина.
– Они правда такие страшные, дикие, как про них рассказывают?
– Обычные люди. Просто живут по другому, обычаи у них совершенно другие. Вот и кажутся они вам дикими. А казаки живут рядом, многое у нас похожее. Потому они нам кажутся обычными людьми, привыкли к ним, соседствуем. Мы же с ними сейчас не воюем, у нас женятся некоторые на чеченках. А абреки есть и среди казаков. Правда, как раз перед тем, как я в Петербург с Терека уезжала, появилась на Северном Кавказе банда Меченого. Говорят, он сам чеченец, но в банде у него были всякие народности. Вроде, и казак терский был, если не брешут, конечно. От нашей станицы банда Меченого целый табун увела. Да так ловко… Я об этом в романе обязательно напишу.
– А ты хотела бы замуж за чеченца? – неожиданно спросила Людмила.
– Нет, Люда. Я свою дорогу выбрала. Решила, что стану знаменитой на весь свет писательницей, и обязательно стану. Вот увидишь! Мы, казаки – народ упертый. Вот закончится война, поеду в Петербург, Москву. Нет, Чечня, Кавказ – не для меня. Отдам рукопись, ее напечатают, выйдет моя книга. Значит, стану я известной писательницей, приду тогда к Алексею Алексеевичу. Пройду в комнату его, сяду напротив за стол. «Ну, вот, – скажу, – твоя ученица Катена Хуторная стала писательницей. Вот она – эта книга, посмотри на первую страницу». Он откроет книгу, а там красивым шрифтом напечатано: «Посвящается моему мужу А.А.Борскому, любимому и единственному до смерти».
– До смерти… Накаркаешь еще. А ты видела, в палате для тяжело раненых лежит горец Мидоев из Дикой дивизии?
– Это осколками посеченный? Так он и есть настоящий чеченец, как в моей книге. Видела я его, конечно. А что?
– Да так, ничего… Просто…
Действительно, ничего. Ничего особенного. Просто когда на следующий день Людмила шла между разнообразно изуродованных войной людей к койке чеченца, она почувствовала тот же, какой-то особенный, незнакомый страх и непонятное волнение. Она даже остановилась на полпути с тазиком в руках, прислушиваясь к себе: не признаки ли это приближающегося обморока?
– Люда, ты сейчас куда? – услышала она голос Катерины.
– Мидоева надо обмыть. Доктор Витченко велел готовить его к очередной операции.
– А, ладно. Тогда потом. А мне газету дали, там новые стихи Борского. Хотела с тобой вместе почитать. Тогда потом…
Нет, все в порядке. Никакого предобморочного состояния и в помине не было. Просто немного устала. Но кто же сейчас работает отдохнувшим? Витченко вот не спит уже вторые сутки. Хирургов не хватает… Сестер не хватает…
Она и раньше обмывала раненых, но делала это в полубредовом состоянии, направляя все силы своего организма на преодоление отвращения. А сейчас, когда она подходила к чеченцу, то испытывала совсем незнакомое ощущение, еще не понимая, надо с ним бороться или нет.
Людмила начала с лица. От влажного прикосновения Мидоев открыл глаза, попросил пить. Люда подложила ему под голову руку, чувствовала, как голова вздрагивает от жадных, больших глотков. Уложила его на подушку, перехватив его взгляд, поняла, что он смотрит куда-то вдаль, мимо нее, совсем ее не замечая. Странно, но она даже обиделась на это почти мертвое тело, когда-то ловкое и сильное, а теперь совершенно беспомощное.
Рука у него была волосатая, жилистая, с твердыми, будто веревочными, мышцами, но с длинными, как у пианиста, пальцами. Когда Людмила вынула ее из тазика, вода потекла по пальцам вниз. Ей вспомнились первые уроки игры на фортепиано. Учительница музыки ставит Люле руки, говорит, что она должна быть похожа на горку, по которой катятся саночки… Рука раненого была послушна и музыкальна.
Она долго возилась, поворачивая его с боку на бок. Сестер и санитаров не хватало. Чеченец страшно скрипел зубами и ругался на раскатистом и одновременно шипящем языке. Тело его было очень жесткое, железное, словно он не был начинен осколками от снаряда, а сам был таким огромным осколком.
Людмила вспомнила, как на том юношеском спектакле Алеша Борский втягивал ее в седло Мальчика, а потом не удержал и рухнул с ней в траву. Как противно лезла в рот его крашенная красной краской борода, она еще торчала как-то по-идиотски в сторону. Жалкое подобие… Кого? Того черного чеченского всадника, образ которого преследовал ее с самого детства, и который странно волнует ее теперь? Ее как током ударило. Ведь этот самый черный всадник лежит сейчас перед ней в окровавленных бинтах и скрипит зубами от боли. Она видела жалкую пародию на него в том спектакле, она смотрела на его изображение в детском календаре, она встречала в разное время его тень, отражение в реке жизни, и вот он лежит перед ней. Это он…
И что же теперь? Сверху она уже обмыла его. Стараясь не думать об этом, она оставляла эту процедуру на потом. Она ведь мыла это раньше, быстро, брезгливо. А вот теперь оттягивала, будто дразнила себя… Но рука ее, снимая бинты с ноги, случайно дотронулась до чего-то, что тут быть не должно. Ей, по крайней мере, так казалось. Она заставила себя посмотреть. Потом осмотрелась по сторонам. Все были заняты своими делами: ругались, перевязывали, шутили, стонали, умирали… А Людмила смотрела на обнаженное мужское тело, как когда-то тайно от всех смотрела в зеркалах на свое…
Русское наступление внесло обычный беспорядок в госпитальную жизнь. Часть госпиталя снялась и двинулась вслед за уходящей на Запад линией фронта. Ушла вместе с ней и Катерина Хуторная, плача и обещая непременно встретиться с Ратаевой после войны. Катерина уехала, а Людмила осталась с теми же медленно выздоравливающими и еще медленнее умирающими ранеными, с покладистыми во всех отношениях сестрами милосердия, которых она сторонилась, и со своим странным чеченцем, не похожим ни на кого, а только на ее видения и тайные мечты.
Она теперь знала, что звали его Аслан Мидоев, что служил он рядовым в чеченском полку Дикой дивизии, что был он награжден Георгиевским крестом, за какой подвиг, он, правда, не сказал. Но, к удивлению всего медперсонала, однажды к Мидоеву прибыл очень важный курьер, который привез посылку. В коробке были сладости, табак, кисет, хотя чеченец не курил, а также подушка из темно-красного бархата с золотым шитьем: «От благодарной матери за спасенного сына. М.Ф.» и гербом дома Романовых.
Начальник госпиталя велел сестре Ратаевой уделять раненому Мидоеву особенное внимание, раз у него такие высокие связи. И его веление совпало с ее пока не совсем ясными желаниями. Благодаря ли трем прекрасно проведенным операциям полевого хирурга Витченко, своему ли железному здоровью, или молитвам самой императрицы Марии Федоровны, но Аслан Мидоев стал поправляться.
Вставать он еще не мог, и Людмила, выполняя указание доктора, сидела около него и читала газеты со старыми фронтовыми сводками. Нельзя было и придумать что-нибудь более скучного, но Аслан слушал внимательно и кивал головой. Людмиле же нужно было что-нибудь, хотя бы старая газета, чтобы не смотреть на его длинные, красивые пальцы, чтобы заслониться пожелтевшей бумагой от его черных, пронзительных глаз.
Но скоро они несколько попривыкли друг к другу. Аслан улыбался и даже пытался хоть чуть-чуть приподняться, приветствуя сестру милосердия, Людмила уже сидела рядом просто так, рассказывая всякую безделицу – какая погода на улице, кто из раненых поправился и выписался, что говорят о будущей революции.
Тогда она решила пересказывать Аслану книги. Так она рассказала ему о жизни и замечательных приключениях Робинзона Крузо, здорово переврав сюжет, но сохранив настроение, потом «Трех мушкетеров». Попробовала пересказывать русскую классику, но уже на «Преступлении и наказании» поняла, что русский психологический роман простому пересказу не поддается.