Собственно, о них, о мужчинах, и думала она сейчас, когда, все-таки уступив матери, надевала это убойное черное платье.
   Все-таки у отца премьера фильма, который снимали почти год. После просмотра фуршет, тусовка. Только ради папаши и надела. Ее толстую медовую косу мама закрепила в тяжеленный узел на шее. Она осмотрела дочь со всех сторон критическим взглядом профессионала и осталась довольна.
   – Застрелически!
   – Ладно, поехали, мам. Ненавижу опаздывать.
   – Уже бежим… – сказала Наташа, прыгая на одной ноге и натягивая туфлю на шпильках на вторую.
 
   Мила хотела скрыть за маской недовольства то, что сама, как будущий художник, прекрасно видела. Красиво она выглядела. Очень. И вспомнился Лермонтов, иллюстрации к которому она безуспешно пыталась нарисовать:
 
Как звезды омраченной дали,
Глаза монахини сияли;
Ее лилейная рука,
Бела, как утром облака,
На черном платье отделялась.
 
   И вправду, монахиня. Беда ее как раз и заключалась в том, что на сегодняшний день ее внешность абсолютно не соответствовала ее внутреннему содержанию. Пока что их разделяла пропасть…

Глава 1

   …И видел я, как тихо ты по саду бродила,
   В весеннем легком платье… Простудишься, дружок!
   От тучи сад печален, а ты, моя Людмила?
   От нежных дум о счастье? От чьих-то милых строк?
   Ночной весенний ливень, с каким он шумом хлынул!
   Как сладко в черном мраке его земля пила!
   Зажгли мне восемь свечек, и я пасьянс раскинул,
   И свечки длились блеском в зеркальности стола.
Иван Бунин

1906 год. Подмосковное имение Бобылево
   С верхней террасы взору открывались необозримые просторы. Из-за этих самых просторов, видов на холмы, луга, леса и была когда-то куплена усадьба Бобылево профессором Петербургского университета Афанасием Ивановичем Ратаевым. Крепкий двухэтажный дом профессор построил на самой высокой горушке, которую местные жители вообще-то не жаловали из-за ключа, который бил как раз из вершины. Крестьяне соседней деревни Праслово считали такой источник ведьминым и не только не пили эту воду, но и обходили горку стороной.
   Афанасий Иванович первым делом исследовал ведьмину воду методом химического анализа и нашел ее совершенно чистой. Из лабораторной посуды он тут же сделал первый глоток, и с тех пор предпочитал ведьмину воду всяким минеральным, включая кавказские, крымские и швейцарские.
   – «Ведьмин» – расшифровывается как «ведь минеральная», – этой фразой профессор Ратаев положил конец всяким остаткам суеверия в усадьбе.
   Ключ превратился в колодец. Крестьяне пару лет ждали, что профессора хватит лихоманка или еще какая напасть. Но Афанасий Иванович, живой и здоровый, то и дело мчался мимо них и в бричке, и верхом. Борода его развевалась по ветру бодрее, чем хвост у его лошади. Иногда, правда, он сигал прямо с коня в траву, и деревенские понимающе перемигивались: мол, глядите, братцы, начинается у барина падучая-трясучая. Но профессор, как ни в чем не бывало, тут же выныривал из травы, держа за лапку или крылышко какую-нибудь насекомую гадину или просто комок земли. Все-таки ведьмина вода ему на голову действует, решили крестьяне, хотя и не так сильно.
   Природу профессор Ратаев предпочитал любить издалека, в виде необозримых просторов, вблизи же и при непосредственном контакте использовал ее как научный материал.
   – Смотрю ли я вдаль на бескрайние русские равнины, разлагаю ли вещество на элементы, – говорил профессор домашним, – я прихожу к одному и тому же выводу: материя бесконечна.
   Если второй этаж своего дома Афанасий Иванович построил из дерева, то первый из прочного камня, способного выдержать ударную волну. Здесь размещалась его лаборатория. Здесь природа попадала под нож и химические реактивы. А в одно засушливое лето, когда профессор Ратаев получил срочный заказ от военного ведомства, в лаборатории громыхало слишком часто. Крестьяне при этом смотрели на небо и крестились.
   Но наука, даже в руках такого корифея, как профессор Ратаев, не могла разложить на составляющие, остановить, хотя бы повредить, всю прущую из-под земли флору, которая плотным кольцом обступала дом, опутывала террасу, лезла в окна, всю скачущую по тропинкам, ныряющую в пруд, стрекочущую и квакающую по ночам фауну Средней полосы.
   Самая покатая сторона ведьминой горушки теперь представляла собой песчаный двор с куртинами сирени, боярышника и бузины. Эту самую бузи ну приказчик имения Иннокентий Тихонович несколько лет назад вырубил подчистую, как раз после того случая, когда младшую дочь Ратаевых Настену старшая детвора, игравшая в лошадки, обкормила бузиной. Настену тогда спас добрый семейный доктор Кульман, а бузина разрослась с тех пор пуще прежнего.
   С двух сторон дом обступал сад, типичный сад старопомещичьих русских усадеб, но без затей – без фонтанов, беседок и мостиков. Он был тенист и не мрачен. Тропинки петляли между огромными деревьями, терялись и опять появлялись, словно про ходили где-то под землей. В том же месте, перед самой еловой аллеей, за которой лежал уже старинный заглохший пруд, были такие среднерусские джунгли, деревья так беззастенчиво стискивали друг друга в объятьях и переплетались ветками, что было бы здесь слишком мрачновато, если бы не огромный серебристый тополь, который весело сверкал, будто рыбьей чешуей, даже в пасмурную погоду.
   Сад приближался к дому ягодными кустами смородины и крыжовника, вишневыми деревьями обходил дом стороной, крайними ветками тянулся к фасаду и выталкивал на двор из толпы деревьев огромную яблоню, которая в цвету казалась невестой, смущенно застывшей перед родней мужа.
   – Заневестилась, девица, – обращался к ней Афанасий Иванович, собираясь сказать еще что-то, но тут вспоминал про своих трех дочерей. В уме он производил какой-то нехитрый, а потому особенно сложный для профессорского мозга подсчет, и облегченно вздыхал. Старшую, семнадцатилетнюю Людмилу, уже можно было считать невестой, а можно было и не считать. В семье по-прежнему звали ее Люлей и считали старшей дочерью только в воспитательных целях. Ируся и Настена хоть уже не бегали под стол пешком, но, сидя на взрослых стульях, продолжали болтать ногами в воздухе.
   Это лето обещало быть еще детским, игривым. Хотя события прошлого года в Москве красноречиво намекнули, что надо ценить каждую счастливую пору, что они, эти счастливые мгновения, может быть, уже сосчитаны. Но бобылевским обитателям верилось, что можно еще щедро разбрасываться солнечными, звенящими днями и тихими, прозрачными вечерами.
   В один из таких деньков, когда хотелось забраться повыше, распахнуть окна второго этажа и, подобно Афанасию Ивановичу, смотреть в синие дали, гардины в окнах зала неожиданно задернулись. Легкий ветер, бегущий с полей впереди возвращавшегося стада, тронул занавесь, приподнял край. Там, за гардинами, дрожал свет, кто-то зажег свечи. Ветер обидчиво сунулся в плотную материю, надул гардину парусом и проскочил боком внутрь помещения, по пути задув пару свечей. На большее его не хватило, потому что, пораженный открывшимся ему зрелищем, он с размаху ткнулся в угол и сполз по стене вниз.
   Перед зеркалами, освещенная со всех сторон язычками пламени, стояла совершенно обнаженная девушка. Ее тела еще не касались ни солнечные лучи, ни спортивные упражнения, ни мужские руки. Оно было таким, каким создала его природа, без малейшего вмешательства извне. «Спящая Венера» Джорджоне словно проснулась и встала на ноги. Нет, она не была такой уж красавицей, просто в ее мягких повадках, в линии ног, талии и плеч было нечто, подсмотренное знаменитым итальянцем и скопированное его кистью.
   Девушка медленно поворачивалась, рассматривая себя, словно примеряла новое бальное платье. На щеках ее выступил легкий румянец. Она нравилась себе. Ей очень шел этот наряд, не в пример королю из сказки Андерсена.
   – А королева то голая, – сказала она и сделала реверанс своему отражению.
   3адрожали свечи, еще один ветерок из окрестных полей проник в покои королевы.
   – Люля, ты где?! – послышался голос маменьки. – Кто-нибудь, найдите Л юлю! Сбегайте, что ли, на пруд. Девочки, какие вы, право, увальни! Скажите ей, что Алеша Борский приехал… Можно подумать, к вам приехал, малявки… Люля, ты где?!.. Королеву расколдовали. Девушка, на ходу задувая свечи, подбежала к дивану, на котором лежала ее одежда, и стала быстро облачаться. Тем летом она одевалась на английский манер: темная суконная юбка, розовая блуза с узким галстуком и широкий кожаный пояс. Дольше всего Люда возилась с непослушной копной золотистых волос. В дверь уже стучали сестры, хихикали и возились.
   – Люля, ты там что делаешь? Пудришь нос? Алеша Борский приехал на Мальчике. Ха-ха-ха! Не на мальчике, а на коне Мальчике. Настене очень понравился Алеша, а мне Мальчик. Ха-ха-ха! Люля, открывай, а то мы скажем ему, что ты для него прихорашиваешься! Немедленно открывай!..
   Алексей был сыном другого университетского профессора, Алексея Николаевича Борского, организатора и руководителя знаменитых высших женских курсов в Петербурге, старинного приятеля Афанасия Ивановича. Люда Ратаева виделась с ним нечасто, но их все равно домашние дразнили женихом и невестой. Началось это много лет назад, когда няньки профессорских детей выводили своих замотанных до самых глаз питомцев на заснеженный университетский двор у Двенадцати коллегий.
   Однажды они так разболтались, что потеряли детей из виду. Обнаружили их за ректорским домиком. Два шаровидных карапуза лениво дрались. Лека Борский бил девочку в меховой живот, а Люля Ратаева наносила ему удары сверху, по голове. Они не могли причинить друг другу никакого вреда и малейшей боли, только пыхтели от усердия.
   Няньки тут же решили, что детская драка – хорошая примета, что быть им когда-нибудь женихом и невестой.
   Борский беседовал с маменькой у отцветающего куста сирени. Маменька задавала ему по порядку вопросы о здоровье его родителей, а Алексей отвечал с холодной вежливостью. Ируся и Настена вер телись тут же, пытаясь ненароком задеть гостя. Люда сама с огромным удовольствием выкинула бы перед ним какую-нибудь штуку, только бы вывести его из этой надменной позы. Интересно, как бы он себя повел, появись она совершенно безо всего, с распущенными до колен волосами? Что было бы с его холодной вежливостью?
   Она даже покраснела, представив себе эту картину. Маменька неправильно поняла ее румянец и поспешила оставить молодых людей наедине. Для этого ей пришлось вступить в борьбу с младшими дочерьми, которые решили, что настала их очередь занимать гостя прятками и салочками.
   Они не виделись, должно быть, года три. То Борские уезжали на лето в Италию, то Ратаевы были в Париже. Алексей за это время вытянулся, повзрослел, лицо его казалось бы выразительным и умным, если бы не отстраненность во взгляде и какая-то глупая маска, сковавшая лицо. Хороши были длинные волнистые волосы, которые он, видно, тщательно прибирал, но летний ветер и прогулка в седле разметали прическу, и это ему было к лицу.
   – А я видел сегодня в небе белого орла, – сказал Алексей, когда они пошли рядышком по еловой аллее. – Вы слышали легенду про Шамиля, последнего кавказского имама? Он умирал, будучи младенцем. Тогда он еще не был Шамилем, у него было другое имя. Но появился в небе белый орел, покружился, камнем упал на землю, а взмыл уже со змеей в когтях. Это было предзнаменование. Младенцу дали имя Шамиль, он выздоровел, а потом стал героем. Я тоже видел сегодня в небе белого орла…
   – Так уж и орла? – недоверчиво перебила Люда.
   – Ну, может, не орла, – смутился Борский, – а другую хищную птицу, поменьше. Но ведь все дело в предзнаменовании. Вы верите в знаки?
   – А, может, это была чайка?
   – Я вообще-то не очень хорошо вижу…
   – Так носите очки, – чересчур раздраженно заметила Люда.
   – Я думаю, в этом мире мало такого, на что стоит смотреть физическим зрением, – отозвался Алексей, не понимая, что говорит вещи оскорбительные для молоденькой девушки. – Зачем нам нужно видеть четкие контуры теней? Тени есть тени. Следует развивать в себе иное зрение, которое позволит заглянуть за таинственный полог предметного мира. Вот куда надо смотреть, вот где требуется настоящее зрение.
   – Там вы видите хорошо?
   – Да, – Алексей театрально склонил голову, и длинные локоны упали ему на лоб. – Мне кажется, я нижу то, что для других сокрыто.
   – Не могли бы вы поделиться своими потусторонними наблюдениями?
   – Рассказать вам?
   – Ну, расскажите.
   – Ну, во-первых, вы можете не все правильно понять, – в голосе его Люде послышалась легкая насмешка, – а, во-вторых, мысль изреченная есть ложь…
   – Так соврите. Но только что-нибудь попрактичнее, без всяких там небес и белых орлов.
   – Куда уж практичнее, Людмила Афанасьевна. Все будет практично и наглядно, так сказать, в наилучшем разрешении личной драмы, или, я бы сказал, личной мечты. Если я пойму этот самый свой личный конец как символ вселенского, то примирюсь с вечной кажущейся неудовлетворенностью апокалиптических ожиданий… Вы понимаете меня?
   – Допустим, – зевнула девушка, а Борского понесло дальше.
   – Читали у Соловьева про три жизни? Так вот, хоть бы пришлось преодолеть все ужасы этих трех жизней, я непременно дождусь, даже в смертном сне своем, мечты воскресения. Она явится всенепременнейше. Вот тогда пригрезится то, что у кого запечатлелось. Тот не нарушит заповеди: «Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою», кто… Что это? Посмотрите сюда?
   Люда посмотрела с усталым вздохом, куда указывал Борский. Они давно прошли еловую аллею, заросли шиповника, и шли краем луга. До Петрова дня луга стояли некошенными, густая трава, казалось, истекала земными соками в ожидании косы. В нескольких шагах от дороги, в примятой траве, отпечатался силуэт недавно лежавшего здесь человека. Трава была так густа, отпечаток был до того четким, что можно было догадаться, что лежала здесь девушка.
   – Вы видите?! – вскричал потрясенный Борский. – Мне рассказывали крестьяне… В этих местах есть такая фантазия… Таинственная девушка мчится полем, едва касаясь травы. Понимаете? Она мчится по ржи! Как я мог забыть это крестьянское поверье? Может, здесь она упала в изнеможении или в неземном восторге. А, может, здесь она исчезла во времени… Практично и наглядно… Понимаете?.. Она… Она…
   С Борским явно было неладно. Он побледнел, губы его дрожали, пепельные волосы прилипли ко лбу. Люда с тревогой оглянулась по сторонам. Зашли они, пожалуй, далековато, до усадьбы не докричишься. А с юношей, кажется, сейчас случится припадок. Вроде, не слышала, чтобы Борский страдал падучей. Какую-то помощь таким оказывают? Юлий Цезарь, Достоевский… Что-то такое она читала, что-то такое им вставляют в рот, чтобы не откусили язык. Что же им приподнимают – голову или ноги? Если бы знать…
   – Успокойтесь, Алексей Алексеевич, – Люда осторожно дотронулась до его плеча, чтобы, если потребуется, быстро отдернуть руку. – Никто никуда по ржи не мчится. Это деревенские девки и парни играли здесь в «Кострому».
   – Что? В какую «Кострому»? – Борский смотрел на нее, видимо, не узнавая, или притворяясь. Но волшебное слово «Кострома», кажется, вернуло его к земной жизни.
   – Обыкновенная народная забава, – заговорила Люда голосом учительницы, диктующей гимназистам. – Один ложится в траву и притворяется мертвым. Остальные подходят, дразнят, потешаются. «Кострома» вскакивает и бежит за ними. Очень веселая игра.
   – Игра, – задумчиво повторил Алексей. – Да-да, конечно, игра и больше ничего.
   – Или просто здесь лежала девушка в траве, раскинув руки и ноги, – сказала Люда и осеклась, вдруг поняв, что здесь могло действительно происходить.
   Люда Ратаева к тому времени прочитала великое множество французским романов, некоторые из которых были достаточно фривольны. Но, не зная в точности всей физиологии разворачивавшегося на страницах действа, девушка представляла себе невероятную чепуху. Продвинутые подруги из гимназии однажды даже дали ей посмотреть порнографические открытки, которые каким-то образом умыкнули у братьев. «Все равно Ратаева ничего не поймет», – сказали они, хихикая. И Люда действительно ничегошеньки не поняла и не увидела. Какие-то анатомические уродства, недоразумения, вроде заспиртованных в Кунсткамере. Все это было так неинтересно…
   И вот теперь она сказала нечто такое, что сама поняла каким-то иным чувством, и смутилась от всего прочитанного и подсмотренного, словно какие-то цветные осколки внутри трубы калейдоскопа вдруг составились, и она поняла все разом. Люда почувствовала, что она делает только вдохи, а выдохнуть не может. Еще мгновение, и она… она… Что она сделала бы в это мгновение, она так и не узнала, потому что услышала голос Борского.
   – Какая тоска, Людмила Афанасьевна! Разве вы не замечаете? Везде одна несказанная тоска, по всей России.
   – Что? – спросила девушка. – И в Крыму, допустим, тоска? И на Кавказе?
   – Везде тоска. Одна тоска, и ничего более. Здесь в Бобылево – тоска грусть, а там, на Кавказе, тоска-страсть. Все едино…
   Борский приосанился и пошел задумчивой походкой по направлению к Бобылево.
   «Мне, пожалуй, больше нравится тоска-страсть», – подумала Люда Ратаева, вспомнив рисунок из календаря, где на фоне снежных вершин был изображен горец в мохнатой шапке, скачущий на коне. Тут же ей представился Борский на старом Мальчике и его вселенская тоска, и Люда Ратаева сказала почти вслух:
   – Боже, какой дурак…
2003 год. Москва
   На улице была весна. Та самая, которой отпущено всего два-три дня за целый год. Почки на деревьях вот-вот должны были лопнуть. На улице, наконец, стало сухо. И глаз еще не привык к этой коричневой голой земле, «нулевой», не прикрытой ни снегом, ни мерзкой слякотью, ни травой… И жизнь ведь тоже с этого дня вполне может начаться с нуля. Что посеешь весной, то и пожнешь. Может быть, поэтому сердце в такой эйфории?
   Солнце спряталось за дома, но светило через какие-то проемы и арки косыми закатными лучами. И очень хотелось почесать душу, в которой щекотно перекатывались непонятные слова: «Вот оно! Вот оно!» Что оно? Неизвестно. Но то, что это было именно оно, сомнений не возникало.
   Наташина синенькая «тойота» катила по пустому проспекту, как самолет перед взлетом. И когда мать с дочерью заходили в Дом кино, Мила еще раз пожалела о том, что не может сейчас пойти, куда глаза глядят. Бродить по городу, дышать весной и придумывать свою душещипательную историю любви дальше. С каким бы удовольствием она отдала этот пригласительный своей подруге Насте. На, Настасья, лети к звездам. Уж та бы его использовала на все сто.
   Да, Миле, конечно, было интересно послушать и посмотреть на известных родительских приятелей. Но когда она была маленькой, делать ей это было гораздо комфортнее. Они приходили в гости, и она, если не шла в детскую, а сидела за общим столом, могла спокойно наблюдать за ними. Как человек-невидимка. Пока она была ребенком, ее в расчет не брали.
   Но в один прекрасный день эта благодать закончилась. К ней неожиданно обратились, как к взрослой. Стена, отделяющая ее от всех, рассыпалась. Она так растерялась оттого, что ее, оказывается, видно, – а в этот момент, естественно, все смотрели на нее, – что покраснела и ответила что-то глупое. Стушевалась и еще полчаса не могла успокоиться. Теперь сидеть и глазеть на всех стало опасно.
   А потом ей было уже не до гостей. Старшие классы. Художественная школа. Английский с репетитором. Лет с пятнадцати родители перестали таскать ее по гостям насильно. Такую дылду уже не возьмешь за ручку и не скажешь «Пошли!» А она любила оставаться дома, когда никого не было. Включала музыку на полную катушку. Слушала Земфиру, которую мама не переносила, и рисовала, рисовала, рисовала.
   Так получилось, что в этом году она вообще никуда не ходила. Готовилась к экзаменам в школе и еще пуще к вступительным. Ей ужасно хотелось рисовать и не хотелось больше ничего. Да и к киношному миру она привыкла. Поэтому остановила свой выбор на специальности художника-постановщика. Как-то ее не трогало, что женщин среди них практически нет. Она, во всяком случае, знала только одну, фильмы-сказки которой смотрела в детстве. И то ее уже лет десять, как не было на свете.
   С отцом было договорено так – если она поступит в ГИТИС сама, тогда он поспособствует, чтобы ее отправили на стажировку в Италию. Чтобы взяли в институт по блату, ей просто не хотелось. Хотя, конечно, могли. Папины сокурсники уже давно были среди профессуры. Но ей хотелось испытать себя. Годится ли она на что-нибудь сама по себе, а не как дочка своего папы? И он обещал пальцем о палец не ударить. Правда, зная отца, она сомневалась, что он будет вот так просто стоять в сторонке и наблюдать за ее провалом. Но ведь провала может и не быть? Как тут узнаешь, пока не попробуешь?
 
   Они пробирались через гламурную толпу. Громадный холл Дома кино был запружен народом. «Все в черном, просто похороны фильма, а не день рождения, – подумала Мила. – Гламур, гламур, гламур… – крутилось в голове, как у мурлыкающей кошки. Половина человечества гламурна, половина брутальна… Ах, ах, ах, и башмаки на каблуках!»
   Наташа, как рыба в воде, виртуозно разруливалась со знакомыми. На ходу кому-то махала рукой. Со смутно знакомыми Миле дамочками целовалась. «А это моя дочь Мила». «Как выросла, скажите пожалуйста». «На отца, на отца похожа». Мила уже раз десять в меру любезно повторила одно единственное «Здравствуйте!». И улыбочку. Я в восхищении…
   Хотелось оторваться от мамы. Все-таки не маленькая. Но Наташа просто намертво схватила ее за руку. Сегодня Мила была ей нужна рядом, как фамильная драгоценность и подтверждение того, что Наташа феноменально хорошо выглядит. Ей хотелось услышать позади восхищенный шепот: «А дочка-то у нее уже взрослая…Никогда бы не подумали».
   Потом Мила все же оторвалась от Наташи и сосредоточенно смотрела поверх лиц, делая вид, что ищет кого-то. Чтоб никто не пристал. Случайно оказавшись спиной к спине с мамиными знакомыми, она услышала:
   – Наташа-то как сдала. Хоть бы подтяжку, что ли, сделала. Такие морщины у глаз. Да?
   – Да ладно тебе, Светик. У нее ж вон девка уже какая взрослая.
   – А не знаешь, они с Пашкой ровесники?
   Это кто интересно называет ее отца Пашка? И что это за такой Светик? Миле стало так жалко маму. Тем более, что она младше отца почти на десять лет. «Вот бабы… И почему я стою тут, как колонна? Надо повернуться и сказать какую-нибудь гадость. Только какую?» В эту сторону голова у Милки работала плохо. Вот нахамить она могла. А сказать мерзость с сияющей улыбкой пока не научилась. «Я научусь. Честное слово», – пообещала она себе, нервно сжимая кулачки. «Сегодня же начну придумывать и все варианты записывать в спецтетрадь. Ты у меня кровью умоешься, змеюга».
   Что собственно ее так разозлило, она понять не могла. Ведь всегда знала про террариум единомышленников с маминых слов. Сколько сигарет истерично было выкурено на их кухне с постоянным рефреном: «Не понимаю!» Отец всегда говорил одно и то же: «Да не бери ты в голову, Наталья!» Мама устало усмехалась. Но все равно в голову брала.
 
   Фильм Миле не понравился. Зато понравилось, что снят он красиво, потому что увиден глазами ее отца. За Павла Дробышева режиссеры между собой сражались. На его счету были культовые фильмы, которые в свое время даже лежали на полке. И он этим гордился. Снимать высокохудожественное черно-белое кино ему всегда нравилось больше, чем криминальные мелодрамы. Но сейчас ему особо выбирать не приходилось.
   С режиссером-гением, с которым они вместе сделали первые два фильма, Павел разошелся. Характер у того был уж очень тяжелый. На съемочной площадке они ругались до драки. Павел был единственным человеком, который гению возражал. Из этих столкновений и рождалась потом истина. И работали они достаточно быстро. А вот без Павла гений стал снимать фильмы лет по семь-восемь каждый. И операторов у него поменялось за эти годы человек десять. С другими ему поругаться не удавалось – соглашались сразу. И он входил, как нож в масло. Никакой искры не высекалось. А с Павлом Дробышевым у них, как у разведенных супругов, так и осталось некоторое истеричное напряжение.
   Впрочем, Паше это не мешало. Он был человеком широкой души. Зла не держал. И не потому, что сознательно старался простить. А просто – не держалось. Он бы больше энергии потратил на то, чтобы помнить, чем на то, чтобы забыть. А будучи человеком ленивым, как он сам всегда говорил, предпочитал лишнюю энергию ни на что не тратить.
   Уже после фильма, когда измученные голодом вип-персоны толпились в ожидании фуршета, Милка увидела отца и решительно начала к нему пробираться.
   Не заметить Дробышева вообще-то было невозможно. Он был высоченный и широкий, как шкаф, с шапкой чуть рыжеватых вьющихся волос. И, пожалуй, да, вспоминая его без очков и усов, она готова была подтвердить, что действительно на него похожа. И медовый цвет волос унаследовала от него. Цвет, который в минуту отрицания самой себя, казался ей цветом дворовой кошки. И глаза у нее были отцовские. У него, правда, они были зеленоватыми. А у нее скорее золотыми. Но, несмотря на явный эксклюзив, в детстве они доставляли ей немало огорчений ввиду «неприличного цвета мочи»: одноклассники не мудрствовали с оттенками цветов, как японские школьники. Коричневым в их представлении могло быть только одно, а желтым – другое. Зато с наступлением юности ее волосы позиционировались, как янтарные.