Морвен вздохнул.
   - Отпуск ты себе купила...
   - Только отпуск? Надолго?
   - Это ты определишь сама.
   V
   Мы жили по соседству.
   В тот год жизненные силы мои были на нижнем пределе. В уголке гукал в кроватке третий ребенок (наконец-то мальчишка!); в другом стопкой до потолка громоздилось полтиража монографии, сулившей прорыв в избранной мною отрасли человеческих знаний; руководство хлопало по плечу, намекало, что очень скоро будет обновлять свои ряды за счет перспективных растущих кадров, а покамест явочным порядком установило вашему покорному слуге должность "исполняющего обязанности" с астрономическим окладом в триста двадцать рублей, самые дальновидные из нынешних коллег усиленно готовились в завтрашние подчиненные. Но все сие было результатом вчерашних усилий, а сегодня... Сегодня трепет тусклого вожделения пробуждали лишь окна верхних этажей, платформы снотворных таблеток, бельевая веревочка да стук выбегающих на станцию колес метрополитенного состава. Этот выход манил простотой, но отталкивал полной бессмысленностью - коль скоро радужное покрывало Майи оборачивается серой, пористой изнанкой сейчас, то можно лишь догадываться, каким кромешным светом отзовется оно неизбывшему кармы потом, до и после следующего воплощения. Негоже ветерану сумеречного пограничья в ошибках своих уподобляться истеричной барышне, не перемогающей несчастной любви... Но какая вместе с тем мука эта извращенная Нирвана, угасание красок, вкусов, запахов, низведение всех ощущений до непрекращающейся тупой боли, вызванной принудительным проволакиванием через клоаку жизни! Впрочем, меня поймет лишь тот, кому доводилось не спать двадцать суток подряд...
   Нужно было срочно искать другой выход, в первую очередь рвать опостылевшую ткань жизни, размыкать круг, силой сумерек ставший принудительным, а силой принудительности - невыносимым... Я оформил себе повышение квалификации в другом институте, где приятель мой, тамошний большой начальник, единым росчерком пера подарил мне полугодичную свободу, подыскал себе недорогую квартирку на далекой окраине, собрал бельишко, кое-какие книги и магнитофон, сухо простился с недоуменно-обиженной женой, убежденной, должно быть, что я ухожу к другой, но "ради детей" заставившей себя удержаться от скандала, и всецело посвятил себя философии. Философии, уточню, в сократовском ее понимании - то есть упражнениям в искусстве умирания.
   Район, в котором я поселился, дом и квартира как нельзя лучше отвечали подобному занятию: район был грязно-новостроечный, дом серо-многоэтажный, квартира безлико-недоделанная, с минимумом бросовой мебели, свезенной неживущими здесь хозяевами. Первые три дня я старинным народным способом перегонял свою депрессию в другую ипостась, теша себя иллюзией инобытия, следующие четыре - расплачивался за это лютыми муками неподъемного похмелья, на восьмой день поднялся, прибрался, побрился, сложил в авоську пустые бутылки и сделал вылазку в местный универсам, расположенный за два квартала, посреди унылого пустыоя, круглый год покрытого черными лужами. Возвращался я, волоча ноги и сетку с незамысловатым хлебом, добродетельным кефиром, унылыми макаронами и целлюлозной колбасой. Дошлепал до лифта, ничего вокруг не замечая, нажал на кнопку, вошел - и только тут заметил, что в кабине я не один.
   - Мне восьмой, пожалуйста, - сказала она, и этот низкий бархатный голос перетряхнул мою заплесневелую душу.
   - Мне тоже, - зачем-то сказал я, краснея ушами, словно прыщавый гимназист.
   Лифт тряско покатил в гору. Я смущался смотреть на свою нежданную соседку и упер взгляд в коряво нацарапанное на стенке слово. Я не разглядел ее лица, лишь самым краешком глаза замечал, что она высока ростом и одета в неброское и недорогое пальто. И еще мне показалось, что она улыбается, но наверняка сказать было нельзя. Мы молча доехали до восьмого, я пропустил ее вперед и замешкался у лифта, делая вид, что занят розысками ключей, а сам взглядом поедал ее со спины. Свободное сероватое пальто скрадывало ее походку и очертания фигуры, но неявленное только пуще влекло к себе. Я видел, как она подошла к дверям соседней, двадцать седьмой квартиры, поправила сумку на плече, вынула из кармана ключ, отворила... На пороге она вдруг обернулась и с улыбкой произнесла:
   - До свидания, сосед.
   - Всего доброго, - сдавленно проговорил я, не в силах сдвинуться с места.
   Дверь затворилась. Я столбом стоял на площадке, стиснув сетку с простой советскою едой.
   Учитывая общее состояние души моей и вполне созвучный этому состоянию фон новоэтажных многостроек, происходящее со мной представлялось решительно невозможным: вычленить в омуте бурой энтропии яркое пятнышко и, более того, силой собственного сознания переродить это пятнышко в путеводную звезду - да возможно ли?
   Но тем не менее так оно и было. Войдя в свою временную обитель и суча ногами от нетерпения, я швырнул авоську на кухонный стул, вставил в верный магнитофон первую попавшуюся кассету с роком и принялся прямо в грязных уличных ботинках козлом скакать по комнате, приговаривая: "Врете, врете, жизнь не кончена в тридцать пять лет!" И это я, и. о. эамзава, рыцарь мрака душераздирающее зрелище! Помнится, что-то подобное говорил у Толстого князь Андрей, наведенный на эту смехотворную мысль видом молодой листвы на старом, полумертвом дубе. Мою же листву толкнула к солнышку бездонная зелень сосед киных глаз.
   Наутро я позвонил своему приятелю, давно предлагавшему мне взяться за перевод книжечки Брукса, известного американского культуртрегера - срочно требовалось лекарство от всколыхнувшихся пульсов.
   Свободное от работы время я проводил, глядя в окно, и светел становился день, когда мне удавалось высмотреть прекрасную, до боли знакомую незнакомку. Она появлялась из-за угла высоченного первого корпуса, выходящего на проспект, осторожно переступала по деревянным мосткам, проложенным поверх непролазной грязи просторного двора с голыми отсыревшими палками многолетних саженцев, и, приближаясь, исчезала за нижним краем окошка. До чего же хотелось, рассчитав время, как бы невзначай высунуться на площадку, увидеть, как раскрываются створки лифта, заглянуть в эти неповторимые глаза... тихо сказать: "Здравствуй, это я!" Однако, я знал, что не сделаю этого никогда, и, не уверенный в том, как поведу себя, вновь встретившись с ней лицом к лицу, старался подобных ситуаций избегать - и избегал, исподволь изучив ее довольно педантичный график.
   Почти всегда она возвращалась в один и тот же час, около половины седьмого, чаще одна, иногда с девочкой лет десяти-двенадцати, определенно дочерью - их поразительное сходство было заметно даже на таком расстоянии. Но ни разу я не видел ее с мужчиной... По счастью, близилась весна, дни теплели и прибывали, седьмой час стал постепенно светлым - и это давало мне возможность все отчетливей видеть мою незнакомку. Открылись густые черные волосы, скрывавшиеся доселе под высокой зимней шапкой, бесформенное пальто, которое я постепенно начал ненавидеть, наконец сменилось строгим светло-серым плащиком... Но милостей природы мне было мало. Под каким-то нелепым предлогом я заглянул домой, и хотя визит этот был крайне неприятен и обошелся мне в пятьдесят рублей - именно столько пришлось оставив семье на пропитание, - цели своей он достиг: улучив момент, я подобрался к жениному секретеру и стащил оттуда театральный бинокль. Свой неприглядный поступок я оправдывал только тем, что жена все равно не ходит в театры и биноклем, следовательно, не пользуется. Этот приборчик в красном чехле я пристроил на подоконнике, чтобы всегда иметь его под рукой... Только умоляю, господа, не поймитеменя превратно - банальный вуайеризм мне чужд напрочь. Ее окна, давно уже вычисленные мной, не манили мой взгляд, и я был бесконечно далек от нездорового стремления подловить мою незнакомку в каком-нибудь пикантном неглиже или вовсе без оного... Да и к чему все это человеку, наделенному воображением? Тем более что ее окна выходили туда же, куда и мои, и заглянуть в них из квартиры было невозможно даже теоретически.
   Так я жил, деля свое время и внимание между культуртрегером Бруксом и моей таинственной прелестницей, имени которой я не знал, да и не чаял узнать. Никого иного вокруг себя я не замечал и несказанно удивился, когда, возвращаясь с делового визита, был остановлен возле лифта простоватого вида невысокой женщиной средних лет.
   - Молодой человек, ты, как я вижу, налегке. Узлы дотащить не поможешь?
   Я осмотрелся. У ног ее лежали три довольно объемистых полосатых узла.
   - А на лифте проще не будет? -не без усмешки осведомился я.
   - Может, и проще, - согласилась она. - Да только он не работает.
   Я подошел к дверце и прочел приклеенное на ней объявление: "В связи с утечкой газа лифт не работает. Администрация" .
   Я покосился на тюки. Вид их как-то не располагал. С тяжким вздохом я нагнулся и в порядке эксперимента потянул один. Он оказался неожиданно легким, я взвалил его на плечо, на второе взгромоздил второй. Так как третьего плеча в наличии не было, третий узел пришлось взять женщине. Мы направились на лестницу, по прихоти архитектора отнесенную от лифта на значительное расстояние.
   Физический труд заметно упрощает нравы, и уже на втором этаже я с некоторой натугой проговорил:
   - Слава Богу, не картошка. Белье, что ли, из прачечной?
   - Ага, - коротко отозвалась женщина. Видимо, ей тяжело было говорить.
   - Только я, тетка, высоко не потащу. До восьмого - а потом сама. В три приема.
   Она бухнула свой мешок на ступеньку, выпрямилась и удивленно посмотрела на меня. Я тоже остановился.
   - Так мне выше и не надо, - сказала она. - Я ведь тоже на восьмом. Не знал, что ли?
   - Да так как-то... - пробормотал я. - Не примечал.
   - То-то. Четвертый месяц дверь в дверь с нами живешь, а все - не примечал. Странные вы люди, городские.
   - Какие есть...
   К восьмому этажу я взмок, обессилел и обозлел. Какого, спрашивается, помидора эта баба меня столь беспардонно эксплуатирует?! Облегченно бухнув поклажу возле указанной двери, я повернулся к ней и довольно грубо сказал:
   - Ну, тетка, с тебя причитается.
   - Да уж понимаю. - Она вздохнула. - Что ж, заходи, налью стаканчик.
   Алкоголь я потребляю исключительно как заменитель яда, и действует он соответственно. С тех пор как в мою жизнь односторонним порядком вошла незнакомка, я не испытывал потребности в малой смерти, а потому от предложения отказался.
   - И правильно, - сказала тетка. - Тогда я тебя борщом домашним покормлю, наваристым. Не все ж тебе, холостому-неженатому, по столовкам-то здоровье гробить.
   Хоть я и не совсем неженатый, по столовкам не хожу, предпочитая одинокие гастрономические эксперименты по части консервов и яичницы, но спорить не стал: мысль насчет борща показалась мне убедительной. Она распахнула передо мной дверь, и только тут я понял, что вхожу в ту самую квартиру, в которую в день нашей первой встречи входила моя незнакомка. У меня подкосились коленки. "Однако хватит психозов!" - рявкнул я сам на себя и решительно вошел...
   На чистенькой, с умом и любовью оборудованной кухне я отведал борща, оказавшегося настолько мировым, что отказаться от второй тарелочки было просто невозможно. Потом мы пили чай с пирогами и клюквенным вареньем.
   - Прежде-то у меня с вареньями побогаче было, - пояснила чуть разомлевшая от еды соседка. Я сонно кивнул. - И вишневое, и крыжовенное, и грушевое со своего сада флягами заготовляла. А как домик с хозяйством продала и в город к сестре перебралась, оно уже не .со пошло. Правда, осталась за свекром покойным дача с участком, но это так, название одно. Восемь соток всего, да и землица худая. Деревца не принимаются, кусты чахнут, одни, прости Господи, цветки наливаются. Уж я воевала-воевала, а толку? Вон, в прошлом годе смороды с шести кустов всего пятнадцать литров собрала. Разве дело?
   - Не дело, - лицемерно согласился я. - Так ты, Лизавета, тут с сестрой живешь? - Представиться друг другу мы успели за борщом.
   Она кивнула.
   - Ага, бабьим колхозом. С ей самой и с дочкой ее приемной.
   - Как приемной? - вырвалось у меня.
   Лизавета хитро посмотрела на меня.
   - Неприметливый, а приметил, да? И Татьяну мою, и Нюточку... Да ты не красней, касатик. Такие уж они обе-две... приметные.
   Но ведь они совсем на одно лицо!
   Не ты один удивляешься. И похожи, как две капельки, и жить друг без дружки не могут, а не родня. Нюточка - это Павла, мужа Татьянина, дочь. От первого брака.
   - А что с отцом не живет?
   Лизавета отвернулась и очень тихо проговорила:
   - Погиб отец-то,
   - Извини... - Я помолчал, потом спросил: - Давно?
   - Да уж четыре года скоро... Умный был, добрый, Татьяну любил без памяти, а она его. Я, правда, сама его мало знала... Пойдем-ка в горницу.
   Я поднялся и вслед за ней прошел в "горницу" - гостиную типовой трехкомнатной квартиры. Комната поразила меня уютом и неожиданно богатой обстановкой: добротная "сталинская" мебель хорошего дерева, дорогой, явно штучный хрусталь, импортный телевизор, старинные сервизы на застекленной полке дубового буфета, а на мраморной крышке - бронзовые часы. Лизавета заметила мое удивление и, показывая на стену, произнесла:
   - Это все от них, от Черновых. Прямее нас наследников не осталось...
   Я посмотрел туда, куда указывала ее рука. Над сервантом в широких резных рамах висели два фотографических портрета. На одном - пожилой мужчина с властным и волевым, несколько квадратным лицом. Чувствовалось, что изображенный на фотографии человек отличался упорством и умел повелевать. Из другой рамки смотрело молодое мужское лицо, по сравнению с первым более тонкое и одухотворенное, но выдававшее натуру, склонную к сомнениям, менее сильную, чем на соседнем портрете. Семейное сходство между этими людьми было несомненным. Мне показалось, что второго, молодого, я где-то видел.
   - Это вот свекор, Дмитрий Дормидонтович, тезка твой, стало быть. Прежде был большой партийный начальник, человек правильный, справедливый. Я-то его уже слабым, больным застала. Выхаживать помогала. Да вот не выходила...
   Лизавета вздохнула и перевела взгляд на другой портрет.
   -А это Павел, муж ее. Сгорел заживо. Головешки одни остались. Только по документам и опознали. Старик всего месяца на три сына пережил. А потом нас с квартиры их барской поперли на эти... выселки. Она показала на унылый пейзаж за окном.
   - И что, она все четыре года вот так одна и живет? - собравшись с духом, спросил я.
   - Как это одна? - тут же вскинулась Лизавета. - А мы с Нютой? - Она замолчала, потом прищурила и без того узкие глазки. - А-а, это ты в том смысле, что без мужика?
   Я с писком сглотнул и кивнул.
   - Да, так и живет, представь себе. И до березки так жить будет...
   Она вздохнула и устремила взгляд на портрет Павла.
   Я посмотрел туда же. Покойный муж моей воскресительницы глядел на меня с легкой ироничной улыбкой. Вновь возникло ощущение, что я когда-то встречал этого человека.
   - Крепкая, наверное, была любовь, - прошептал я.
   - Да уж крепкая... И лучше него для нее никого не было на свете и не будет.
   Я отвернулся и стал изучать узор на створке книжного шкафа... Жить прошлым, хранить верность памяти... Да, наверное, иногда это правильно - если лучшего уже не будет и не может быть... Отчего-то я вспомнил себя восемнадцатилетним и зажмурился. Но как грустно!
   - Поначалу-то от кавалеров отбою не было, - монотонно, словно разговаривая сама с собой, произнесла за моей спиной Лизавета. - И все не простые кавалеры, куда там! Тот шишкарь обкомовский, что квартиру пришел отбирать, когда Дмитрия Дормидонтовича не стало, уж так и стелился. И хоромы обещался оставить, и дачу в Крыму сулил двухэтажную, словом, горы золотые. А потом артист этот иностранный специально из заграницы своей приезжал, сватался чин-чином... И из треста начальство...
   - Хранить верность памяти... - повторил я уже вслух.
   - Да в памяти ли одной дело?! - сказала Лизавета с такой горечью, что я невольно повернулся к ней. - Тут ведь еще такое... Сглаз на ней. Подшутил нехороший кто-то.
   - Это как? - не понял я.
   - А так. Аккурат на девятый день по Дмитрию Дормидонтовичу пришли мы, как водится, на кладбище. Могилка-то свежая, без памятника еще, а на ней - букет роз здоровущий, а в букете том - один стебель полынный. А рядышком, на Павловой могилке - пук полыни, белой ленточкой перевязанный, а посередине - одна роза. Таня сначала просто удивилась, а как домой пришли, бросилась к себе в комнату и ну рыдать. Я поначалу входить постеснялась, пусть, думаю, выплачется, потом не удержалась, зашла. А она лежит на тахте, в подушку ткнувшись, и трясется вся. Я к ней - не убивайся, мол, чего уж. Она голову-то подняла, вижу - смеется. Что с тобой, говорю, может, лекарства какого дать? Ах, говорит, Лизавета, я поняла, поняла теперь! Что ты поняла, спрашиваю. Она опять смеется. Это Павлик мой тайный знак мне подает, что жив он. Какой такой знак? А такой, говорит - как наши бабки большую полынь называют? Мне и не вспомнить сразу-то, а она подсказывает: чернобыльник. Понимаешь, говорит, чернобыльник, то есть "Чернов" и "быль". Есть он, значит, живет, а похоронили другого кого-то. А тайный этот знак потому, чтобы не прознали те, кому этого знать не надо...
   М-да. Воистину Чернобыль! Такой сдвиг сильно отдавал паранойей, следовательно, моя целительная нимфа уплывала от меня безвозвратно: с таким запредельем мое пограничье не граничит.
   - А кому-то не надо было знать? - в смятении спросил я.
   - Да, - неожиданно ответила Лизавета. - Тут она ничего не придумала. Были такие люди, важные, большие люди, которые погибели его хотели. Из-за них он скрывался, из-за них и смерть принял... Или от них.
   - Какие люди?
   - Этого не знаю, не ведено мне знать, и тебе врать не буду. Только были они, это точно. И посейчас есть... Словом, с того дня как подменили ее: повеселела, перестала вдовой себя считать, платье черное сняла. Но на могилку ходить продолжает - как бы для отвода глаз, и из бухгалтерии своей не уходит, к прежнему ремеслу не возвращается, а то, говорит, эти все поймут и житья не дадут...
   - К прежнему ремеслу? - переспросил я.
   - Она ж в кино снималась, артисткой известной была. Татьяна Ларина, помнишь?
   Татьяна Ла... Громко стукнула входная дверь, по прихожей простучали легкие шаги, и в гостиную, как порыв свежего ветра, влетела разлохмаченная чернокудрая девчоночка. Не обратив на меня никакого внимания, она подбежала к Лизавете и, привстав на цыпочки, чмокнула ее в желтую щеку.
   - Что так рано, егоза? - спросила просиявшая Лизавета.
   - Танцы сачканула... А что Эрна меня все время с Колобковым в пару ставит? Он воняет, - заранее оправдываясь, затараторила девочка.
   - Нюта, ну что ты такое говоришь? - сказала Лизавета, сделав строгое лицо.
   Нюточка повернула голову. Ее черные глазки изумленно округлились: она увидела меня.
   - Это дядя Дима, наш сосед, - пояснила Лизавета. - Он помог мне белье донести и остался пообедать.
   - Здравствуй, Нюточка, - сказал я.
   - Здравствуйте. - Она спряталась за Лизавету и оттуда лукаво поглядывала на меня. - Это вы теперь в захаренковской квартире живете и музыку по вечерам крутите?
   - Да. Если мешает, то... - Я растерянно посмотрел на Лизавету.
   - А книжки интересные у вас есть? У папы большая библиотека, только я уже все прочитала, кроме геологических. Они скучные и непонятные.
   - Нюта, как не стыдно... - начала Лизавета.
   - Есть, правда немного, - сказал я. - Вообще-то книги я держу в другом месте. Но если хочешь, я принесу.
   - Хочу, - заявила Нюточка. - А можно я посмотрю какие есть?
   - Можно, - поспешно сказал я, опасаясь, что Лизавета опять начнет стыдить эту очаровательную и бойкую девчонку. Но та лишь пожала плечами и сказала:
   - Только сначала руки помой и поешь. Нюточка сквасила рожицу, но послушно вышла из комнаты.
   - Ты уж не серчай на нее, - сказала мне Лизавета. - Очень она у нас до книг охочая. От дела не сильно оторвет, если зайдет поглядит?
   - Нисколько, - искренне сказал я. - От одиночества тоже устаешь.
   Она как-то странно посмотрела на меня и дотронулась до моего локтя.
   - Я ж тоже вроде как одна получаюсь. О наболевшем-то и словом не с кем перекинуться. Вот и распустила язык, дура старая... Так что извини, коли что. Ты только Татьяне про наш разговор не рассказывай. Не любит она, когда про нее... И главное, не убеждай ее, что Павел... что нет его. Убедить не убедишь, а только расстроишь. Пусть и неправда, будто живой он, да только одной этой неправдой она и живет.
   - Понимаю, - сказал я. - Ничего не скажу. Еще неизвестно, получится ли вообще поговорить с ней.
   - Получится, - убежденно сказала Лизавета. - Теперь получится.
   Воротясь в свою берлогу, я начал интенсивно наводить уют - уборка, проведенная утром, была, так сказать, для внутреннего потребления и на прием гостей не рассчитывалась. Убирая в шкаф выходные брюки, пристроившиеся на рабочем столе, оттирая от месячной накипи чайную чашку - а вдруг Нюточка захочет чайку? - раскладывая стопочками книги и рукописи, я непрестанно думал, думал... И постепенно стала складываться некая картина.
   Татьяна Ларина... Вот почему прекрасная соседка сразу показалась мне такой знакомой.
   Я никогда не был большим любителем кино, а уж советские массовые фильмы не смотрел даже по телевизору, предпочитая отстоять очередь, но увидеть "нетленку" - Феллини, Тарковского, Висконти. Или уж какой-нибудь крутой боевик из тех, что изредка, раз в три года, доползали до отечественного зрителя. Естественно, фильмы с Лариной прошли бы мимо моего внимания, если бы не одно обстоятельство.
   Когда-то я был близок к группе ленинградских художников - молодых, неофициальных и, конечно же, крепко пьющих. Мы нередко собирались у кого-то из них дома или в мастерской и начинали гулянку, которая при благоприятном раскладе плавно переходила в многодневный запой. Группа состояла из нескольких молодых людей разной степени бородатости и девушки -удивительно милого, обаятельного и разносторонне одаренного создания. Она рисовала, лепила, работала по ткани, дереву, железу, создавая оригинальнейшие композиции, успешно занималась мультипликацией, писала потрясающие стихи, пела под гитару. (Впрочем, все это она не без успеха делает и сейчас. Оленька, сестренка, ау! Привет тебе!) На наших сборищах, где-то после третьего стакана, мы частенько пели, хором и поодиночке. Неизменным успехом пользовался один романс, исполняемый Оленькой столь проникновенно, что даже вечно пьяный и неизменно громогласный Митя Ш. (ныне оголтелый трезвенник) замолкал, подпирал голову мощною рукою и слушал, роняя скупую мужскую слезу. Однажды я припозднился, прослушал Оленькин романс на относительно трезвую голову и сподвигнулся на комментарий:
   - Ой, сестренка, какая улетная вещица! Слова чьи, Дениса Давыдова?
   - Ты каждый раз спрашиваешь, -без особой радости отвечала Оленька. (Вот те раз! Ничего не помню!) - А я каждый раз отвечаю: слова мои, музыка тоже моя.
   Свой восторг я выразил принятым в этом кругу образом: завопил "А-а-а!", закатил глаза и медленно сполз со стула на пол.
   - Я эту песню еще в десятом классе сочинила, - продолжала Оленька. - Ее даже в кино пели, и в титрах моя фамилия значилась.
   - Оппаньки! - воскликнул я. - А что за кино?
   - Тебе, браток, точно лечиться надо, - вмешался Шура, Оленькин муж. - Мы ж его всей командой у Вильки Шпета смотрели, на День Милиции. Ты еще потом все Анечку доставал, чтобы с Лариной тебя познакомила.
   - Какого Вильки? - голосом умирающего больного спросил я. - Какую Анечку? С какой Лариной?
   - Вилька Шпет - это скульптор. Анечка - артистка, его жена. Ларина - тоже артистка, которая в этом фильме играет и Оленькину песню, поет, - пояснил невозмутимый и обстоятельный Шура.
   Что-то с памятью моей стало! Надо меньше пить! - А фильм-то хоть как называется? - задал я последний вопрос.
   - "Особое задание", - ответил Шура. - Между нами, мандула редкостная. Но песня хорошая.
   Оленька улыбнулась и погладила его по макушке. Вскоре после этого явились возмущенные соседи и пообещали вызвать милицию. К тому же выяснилось, что все выпито, а денег ни у кого не осталось. Так что пришлось расходиться вполпьяна, я даже на метро успел. А потому содержание этого разговора я запомнил крепко и на следующий же день принялся изучать репертуар кинотеатров и программу телевидения на предмет "Особого задания" - хотелось все же услышать Оленькину песню, увидеть в титрах ее фамилию и посмотреть, наконец, на столь взволновавшую меня Ларину.
   Искомое я нашел на третий день: "Особое задание" шло на дневном сеансе в "Свете", маленьком кинотеатрике на Большом, где крутят старые и документальные фильмы. Под каким-то предлогом я отпустил остохреневших студентов, вскочил в троллейбус и успел к самому началу сеанса. В зале сидели десяток старушек и парочка хулиганистых школьников, явных прогульщиков. Фильм полностью оправдал Шуркину оценку. Революционно-патетическая мура, содержание которой я начисто забыл, не успев даже выйти из зала. В памяти осталась только Татьяна Ларина. Ее внешность, голос, движения потрясли меня. Она воплощала в себе все то, что было недодано мне в этой жизни. Я же в свою очередь потряс жену, явившись домой с букетом пышных гвоздик. Она подозрительно принюхалась, не пахнет ли от меня спиртным или чужими духами - а мне просто хотелось праздника. Но праздник упорно не начинался, и через месяц я забыл и про Ларину, и про свои глупые грезы.