Страница:
С ненавистью смотрят фашисты на треклятые синие горные дали; если бы они только могли - подняли бы их на воздух, выжгли леса, дотла сровняли бы деревни и перетопили в Черном море всех жителей без исключения - от мала до велика.
Террор! Террор! Террор!
Заложники. Их ловят на дорогах, улицах, берут в домах, мужчин и женщин, подростков и стариков. Не найдут в районе партизанского удара берут в городах, степных селах.
Это страх, отчаяние.
Рабочий поселок Чаир. Это недалеко от него мы нападали на целый дивизион. Это в нем были наши глаза и уши: старый шахтер Захаров, его внук, шестнадцатилетний Толя Сандулов... Не было случая, чтобы они не предупредили партизан об опасности.
От поселка лучом расходятся лесные дороги. Много отрядов вокруг: Бахчисарайский, Красноармейский, Евпаторийский, Алуштинский, Симферопольский-первый, Симферопольский-второй, Симферопольский-третий, и ко всем отрядам идет из Чаира тайная тропа.
Чаир - наш "нервный" узел. Мы берегли Чаир. Никто из партизан без особого приказа не мог там появиться, а приказ этот давался только в исключительных случаях.
В поселке был староста, некий Литвинов, тщедушный человек, боявшийся и гитлеровцев и нас.
Как он попал в этот переплет - шут его знает, но выпутаться из него не мог.
Была у него в руках власть, но только видимая. Жители Чаира последнего слова ждали не от него, а от Захарова, нашего человека.
Ближе всех к поселку жил наш, Красноармейский отряд. Он воевал активно, но голодал.
Однажды на этот отряд внезапно напали, так внезапно, что и старик Захаров предупредить не успел. Было убито три партизана, ранено пять.
Мы ломали голову: "Кто предал?" В самом отряде люди были верные.
Тяжелое ранение получили два партизана-красноармейца, они нуждались в специальном уходе. Комиссар отряда Иван Сухиненко спрятал раненых в поселке, на квартире у шахтерки Любы Мартюшевской, которую знал еще с времен своей журналистской работы.
Она умела молчать, но фашисты что-то пронюхали. Вдруг староста Литвинов на свой риск собрал сход, чего он никогда не делал без совета Захарова.
Человечек-невеличек вроде стал поосанистей, когда внушал жителям: нам надо быть осторожней. Немцы прицепятся... тогда быть большой беде, а к чему прицепятся - дите и то знает.
Литвинов говорил, а сам поглядывал на Захарова. Потом он более решительно бросил следующие слова:
- Да ведь всем известно: тропы в лес протоптаны. Да и партизаны, бывает, что захаживают.
- А ты почем знаешь, что захаживают? Видал, что ли? - отрезал Захаров. - Смотри, староста!
- Да я что... разве худого желаю. Хорошо бы тихо, мирненько...
- Ты дочь уйми! Уж больно тянет ее к чужим.
- Что - дочь? Она взрослая. Одним словом, поселяне, я предупреждаю: беда не за горой держится, к нам ползет. - Снова взгляд на Захарова. - Мы сами по себе, а они, - кивок на лес, - пусть сами по себе.
Сход на этом и кончился. Он встревожил Захарова. Литвинов явно намекал: уберите раненых!
Старик послал связного к нам, в штаб района. Наш командир Киндинов аж побелел: кто разрешил помещать раненых?
Отдан приказ: Литвинова арестовать, раненых убрать в санземлянку.
Но мы со своим приказом не успели.
Рано утром 4 февраля в поселок на пятнадцати машинах нагрянули каратели. Жителей в один момент согнали на площадку перед клубом.
Саперы с удивительной быстротой минировали каменные дома рабочего поселка.
Группа гестаповцев обнаружила раненых и бросила их под ноги майора Генберга.
По его приказу немецкий врач осмотрел их.
Генберг подошел к красноармейцам:
- Где ранены?
- На Мангуше.
- Кто вас принял в дом?
- Никто, мы сами зашли и заставили лечить...
- Рыцари, благородство проявляете. - Генберг подошел к толпе, кивнул на Мартюшевскую: - Взять!
Потом взяли Захарова, инженера Федора Атопова, еще и еще.
Раненых увели в деревянный сарай, заперли там и подожгли.
Взрывались дома, факельщики подожгли клуб, столовую. Фашисты поторапливались, десятки пулеметных стволов смотрели на лес.
Поселка не стало. Торчат голые стены взорванных зданий, догорает клуб. Дым, смрад, летящий из подушек пух.
Двадцать жителей повели к оврагу, поставили на краю пятнадцатиметрового обрыва. За ничтожную долю секунды перед залпом Никитин, Зайцев и Анатолий Сандулов прыгнули в овраг. Сандулова тяжело ранило, но все-таки ему удалось добраться до Евпаторийского отряда.
Убили Захарова, его внука, Мартюшевскую, инженера Атопова, Николая Ширяева, Федора Педрика и других.
Оставшихся в живых женщин и детей погнали в Коуш, который стал укрепленным фашистским бастионом; там было и гнездо предателей, услужливых фашистских холуев, поставщиков "живого товара" для палачей.
Нельзя никому простить трагедию Чаира. Так настроен весь наш штаб, настроены все партизаны.
Я был в поселке всего один раз, но помню многих жителей - таких наших, что готовы были вытянуть из себя жилу за жилой, только бы помочь лесным солдатам. Они знали, на что шли их мужья и сыновья, которые дрались в партизанских отрядах.
Надо ворваться в Коуш и разгромить, к чертовой матери, карательный отряд!
Мы связываемся со штабом Третьего района; его командир Георгий Северский и комиссар Василий Никаноров близко к сердцу принимают наш отчаянный риск и дают в помощь три отряда.
Нас пятьсот партизан, мы без долгих проволочек ворвемся в самый центр Коуша и покажем, какие последствия ожидают карателей за трагедию Чаира.
Я сам напрашиваюсь на командование штурмовой группой: дайте мне два отряда, и я войду в Коуш, чего бы это мне ни стоило!
Я дал себе такую клятву, сам себе.
Михаил Македонский ворвется с другой стороны, Евпаторийский отряд - с третьей, и все мы соединимся в центре, там, где главный штаб карателей.
Киндинову мешает привычка к точности. Он хочет по-армейски: чтобы и приказ был заранее написан, и дислокация отрядов перед боем уточнена, и вооружение соответственно распределено. Все это нужные вещи, поступки, но они задерживают нас, ослабляют сжатую пружину.
Тут комиссар Амелинов более тонко чувствует настроение партизанской массы, оно ему дороже киндиновских расчетов. Скорее в Коуш!
В чем-то уступает Киндинов, в чем-то Амелинов, - в общем, мы теряем двое суток, а можно было обойтись и потерей одного лишь дня - для подтягивания отрядов.
У меня нетерпение, - странно, я такого настроения в лесу еще никогда не испытывал. Мне дали Красноармейский и Алуштинский отряды. Двести партизан. Сила! Есть автоматы, пулеметы, много гранат.
Вот готовлю факелы - мы будем жечь каждый дом на пути, где сидят фашисты.
В разгар подготовки, в час наивысшего напряжения, мне приносят весть, от которой по спине пробежала судорога.
Поскрипывая постолами по снегу, кто-то подошел к штабной землянке.
- Можно?
- Азарян! Ну, здоров, иди на кухню, жалую тебя одним лапандрусиком и стаканом кизилового настоя. И уходи, у меня каждая секунда...
- Як тебе, товарищ командир.
"Товарищ командир"! С каких пор Азарян так заговорил?
- Что там?
Вид его настораживал. Он посмотрел на меня, вынул из-за пазухи завернутый в тряпицу пакет.
- Это тебе, товарищ командир!
Приказ Центрального штаба: я назначен командиром Пятого района. Через двое суток я должен быть на месте.
Итак, мой курс на Чайный домик!
В голове как на экране: несчастный Красников, Томенко без оружия, трагические глаза начштаба Иваненко.
- Поздравляю. - Киндинов был сдержан. - Когда выходишь?
- После Коуша! - машинально, но твердо ответил я.
- Штурм - риск, а приказ командарма надо выполнять.
- У меня двое суток впереди.
Киндинов был нерешителен: с одной стороны, он не хотел нарушать ритм коушанской операции, а с другой - побаивался: а вдруг со мной что случится?
- В Коуше я должен быть! - почти умоляю его.
Он молчал, но комиссар Амелинов понял меня: коушанский штурм мне нужен, я не смогу от него отказаться.
- Завтра мы тебя проводим. И все будет как надо!
...В кромешной темноте мы шли на Коуш, не шли, а бежали.
До этого я повел свою штурмующую группу на руины Чаира. Мы сняли головные уборы и постояли перед свежей могилой, потом смотрели на развалины.
Комиссары не говорили зажигательных слов, командиры еще глубже затягивались самосадом, партизаны прощупывали карманы: хватит ли гранат?
Мы бежали на Коуш, и нас не могли остановить никакие доты.
Ночь темным-темна, где-то за Бахчисараем висит гирлянда разноцветных ракет.
Колючие кустарники. Они нас держат, раздирают лица. Неужели заблудились? Эй, проводники, в трибунал пожелали?
В тревоге смотрю на часы: явно опаздываем. Где-то впереди загудели машины. Неужели пронюхали, бросают подкрепление?
Без четверти два почти рядом с нами вспыхнула красная ракета, а за ней серия белых. Это фашисты. Значит, Коуш под нашими ногами!
Лают собаки, постреливают патрули.
Высоко взлетела зеленая ракета: сигнал Киндинова на штурм!
На северо-восточной окраине вспыхнуло пламя. Сейчас же поднялся второй огненный очаг. Это же Македонский! Он уже действует!
Скорее!
По колено в воде перебежали речку. Кто-то плюхнулся в воду и... вспыхнул ярким огнем - в кармане разбилась бутылка с горючей смесью, партизан сгорел. Серия трассирующих пуль ударила по горящему человеку.
Все чаще вспыхивают подожженные бахчисарайцами дома.
Мы, разгоряченные, вбегаем на улицу. Прямо перед моим носом мелькнул красный свет, в темноте повис испуганный голос:
- Хальт!
Я ударил короткой очередью, в ответ вырвалась длинная пулеметная трель с такой стремительностью, с какой вырывается сжатый воздух из лопнувшего автомобильного ската.
Громкие крики карателей, истошные сирены автомашин, хлопки ракет, пулеметные и автоматные очереди - все слилось в одно, и нельзя было понять, где свои, а где чужие.
В окна летели гранаты - это наши, об крыши бились зажигательные бутылки, вспыхивали короткие, как молния, отсветы, из окон прыгали полуодетые фашисты.
У речки захлебывались пулеметы.
Партизаны рассыпались по улицам и штурмовали дома подряд, жгли их.
Хорошо освещенные пламенем пожаров, гитлеровцы бежали нам навстречу занимать окопы - они не понимали, что их боевые позиции позади нас. Мы расстреливали их в упор. Но и на нас обрушивался град огня. Падали наши, рядом со мною простонал проводник. У меня вздрогнула рука и стала почему-то неметь.
Пожар уже охватил две трети села, но юго-восточная сторона была темна. Значит, евпаторийцы в село не вошли?
Я посылаю разведчиков, но им не дают пройти и ста метров - возникает стена из огня.
Очень отчетливо запомнил все подробности этого первого для меня ночного боя. Удивляла партизанская выдержка. Вот почти рядом со мной паренек лет двадцати из Красноармейского отряда поджигает двухэтажный дом, с балкона которого неистово строчит пулемет. Поражает невозмутимое спокойствие партизана: дом никак не загорается, но он настойчиво делает попытку за попыткой. Наконец приволакивает большой камень, и, встав на него, не обращая внимания на грохот и трескотню ночного боя, на светящиеся пули, которые шальными стаями носятся в закоулках, парень продолжает свое дело, будто вот это и есть главный смысл всей его жизни. И упорство вознаграждается: пламя охватывает балкон, карниз, добирается до крыши. Уже не дом, а только скелет в океане огня. Он обрушивается на землю, и на его месте поднимается столб черного дыма. А парень перекатывает свой камень к следующему домику.
Стрельба вокруг то утихает, то опять неистовствует с возрастающей силой, особенно там, где Македонский со своей штурмующей группой. Я сумел связаться с командиром бахчисарайцев и узнал: евпаторийцев на месте нет, фашисты пришли в себя; их здесь больше тысячи, и надо уходить.
Киндинов молчит.
Выстрелы почему-то раздаются уже на северо-западной стороне и все выше и выше, на путях нашего отхода.
Македонский уходит, а я все еще держу свою группу в селе, в самом центре его, и огневой шквал охватывает нас с, трех сторон.
Обстановка складывается устрашающая: есть убитые, раненые, их все больше и больше. И вот критическая минута: нашу группу - около ста партизан - прижали к пропасти.
Кончались патроны. Цепь гитлеровцев залегла метрах в пятидесяти от нас, а тут вот-вот рассветет.
Пятый район! Случится так, что я там и не буду.
Вдруг... Что это? Кто? Боевая группа на фланге фашистов!
Неужели евпаторийцы наконец показали и себя? Это же спасение!
Партизаны, стреляя в упор, идут на немецкую цепь. Впереди человек в черном пальто, с пулеметом, прижатым к круглому животу. Идет, и будто никакая пуля его не берет!
Так это же пулеметчик алуштинцев, бывший шеф-повар санатория Яков Берелидзе!
Он отбросил фашистов за овраг.
Мы бежали через улицы, полные дыма и смрада, впереди нас - повар Яков Берелидзе. По заброшенной тропе выскочили в горы.
Рассвело. Медленно, очень медленно мы карабкались в высокогорье. Горящий Коуш оставался внизу, мы его полностью не взяли, но нанесли крупный урон, очень крупный. Три недели лихорадило коушанский гарнизон: менялись подразделения, сортировались офицеры; три недели ни один каратель не высунул и носа, и отряды вокруг уничтоженного Чаира жили как у бога за пазухой. Золотое правило борьбы действовало безотказно: не жди, пока ударят, а бей сам.
А мы шли в горы, похваливали повара Якова Семеновича Берелидзе, который на вопрос: "Как это ты догадался ударить по флангу?" - отвечал, по-ребячьи улыбаясь:
- Понимаешь, другого выхода не было.
У меня надсадно ныла рука; выбрал время, рассмотрел, что с ней.
Оказывается, пулей разорван кончик безымянного пальца.
Меня тошнило. После перевязки, которую мастерски сделала лобастая Дуся Ширшова, стало легче, но в штаб дошел в полубессознательном состоянии. Мне дали глоток чистого спирта, уложили, и я проспал десять часов.
Быстро оделся в дальнюю дорогу. Амелинов подсел рядом, ткнулся плечом к моему плечу:
- Отночуй еще, пророк!
- Пойду, Захар.
- Возьми! - Он положил с десяток лапандрусиков и два куска сахару. - В дороге чайку с "церемонией" хлебнешь. Ну, держи хвост пистолетом.
Киндинов был официален:
- Свяжись с ялтинцами, знай: в беде поможем.
- Спасибо, товарищ капитан.
С Иваном Максимовичем Бортниковым прощался с глазу на глаз: старик ждал меня на тропе. Он до сих пор не знает о гибели супруги - так мне кажется. Но я, как и Амелинов и Киндинов, очень ошибался.
Иван Максимович обнял меня, заплакал:
- Хотел тебя борщом накормить, а вот какая беда стряслась.
Я стиснул старика покрепче и молча ушел.
23
И снова распроклятая крымская яйла, и снова горный ветер.
Вышли мы на нее при сильном морозе. Однако чувствовалась перемена погоды. Нас догоняла плотная туча, похожая на дождевую: налитая, с темными краями, которые резко выделялись на фоне беловатого неба.
И гора Демир-Капу - оголенная, ветреная - враз потемнела. Туча и нагнала нас, сыпанула густым и необыкновенно теплым дождем. На глазах яйлинский снег оседал, ломался наст, и мы стали тонуть в мокром месиве. Еле выбрались на пик одной из скал и засели там, потрясенные парадоксом природы. С неба падал поток воды и будто мощным прессом вдавливал снег, и горы как бы стали униженно уменьшаться и чернеть.
Но когда мы, промокшие до костей, перевалили через южную кромку яйлы, дождь мгновенно прекратился, и повеяло ледяным холодом. Снег начал замерзать, замерзала и наша одежда, вздуваясь от морозного ветра, подкравшегося с таврических равнин.
Мы бежали по насту и боялись остановиться. Азарян отыскал карстовую воронку, спустился по ней в пещеру, уходящую в землю уступами.
Азарян, обычно веселый, любящий побрехать всласть, подначить, на этот раз просто удивлял меня. Сел и сидит, низко опустив голову. Куда подевал винодел-щеголь свои кокетливые кавказские усики, улыбку покорителя сердец? Ничего этого и в помине не было. Усталый, постаревший человек, который не соблюдает даже элементарное правило: не чистит оружие. А ведь у него автомат.
Азарян застрял на нижнем уступе, мостится к сухой стене.
- Иди за сушняком, - приказываю я.
Он смотрит на меня обиженными и просящими глазами: "Не трогай меня, командир!"
Идет, покряхтывая, и долго не возвращается. Мне хочется пойти помочь ему. Нет, нельзя!
Он приносит коряги, засохшую картофельную ботву, зябко дует на руки.
- Растапливай, только осторожно, - приказываю ему.
Растапливает, посапывая носом.
От лапандрусиков он все же веселеет, а два стакана кизилового настоя приводят его в норму. Но это не прежний говорливый Азарян, а человек, который горя хлебнул по горло.
Меня, конечно, интересуют партизаны, отряды. Я знаю, что там новый комиссар, знаю то, чего не знает до сих пор и Азарян: Акмечетский отряд подчиняют штабу нашего района, а в нем, как мне известно, есть и харчишки кое-какие. Я прикидываю: сколько же там всего будет партизан? Пятьсот с лишним! Так неужели мы так-таки ничего не сможем сделать?
Я мало что знал о севастопольских и балаклавских партизанах, ведь, по существу, дважды видел Красникова, группу Верзулова, Иваненко, видел голодный штаб, чувство растерянности, неуверенность Красникова, понимал, что над отрядами что-то нависло, что преодолевать это надо срочно, иначе не выкарабкаешься.
Потом рассказы связных, которые непременно проходили через штаб нашего района. В них, конечно, была правда, но не вся. Не было той самой, которая может быть до конца понята только при непосредственном и длительном соприкосновении с ней.
Что-то мой Азарян скрывает от меня: такое впечатление складывается после неоднократного расспроса.
Почаевали, подсушились, переобулись.
Я неожиданно:
- Какая беда стряслась, выкладывай! Ну!..
Азарян растерялся, но скрывать дальше не мог:
- Беда страшная, товарищ командир. Какой народ пропал...
...Сколько всякого горя пережил я в крымском лесу, каких только испытаний не падало на мои плечи, как иногда горько разочаровывался в близком человеке; узнал хорошее и плохое, но никогда прежде у меня не было таких тяжелых минут, какие я испытал в часы раздумья в карстовой пещере.
Но, должно быть, человеку положено перейти и через такое. Не скрою, вышел я в Пятый район с твердой мыслью: взять людей в руки и с ними воевать, бить тех, кто осадил Севастополь.
Мы шли тихо, проскочили дорогу Ялта - Бахчисарай. Шагали, и восточный ветер толкал нас в спину. Таким манером мы скатились на площадку Чайного домика. Встретил нас опаленный остов полуразрушенной печи; обгоревшие кроны сосен сиротливо торчали над пустынным местом, где пахло гарью.
Стволы деревьев исчирканы пулями, косяк леса, что клином уперся в бугорок над домом, торчал рассеченными верхушками.
Комиссара я нашел в трех километрах от поляны.
- С прибытием, командир! - Голос у него спокойный, только немного простуженный. Он посмотрел на Азаряна, который стоял рядом с опущенными глазами. - Он все тебе рассказал?
- Да, я потребовал.
...Журчит хрустально-чистый родник, по ущелью стелется дымка. Севастопольский фронт дышит мне в лицо; внизу, в долине, - облако густого дыма над станцией Сюрень: бьют дальние морские батареи.
- Неужели достают? - удивляюсь я.
Никак не могу привыкнуть к такой близости фронта, мне кажется, что это каратели идут на нас, а пока жарят из пушек, мне хочется сейчас же объявить боевую тревогу.
- Привыкнешь, командир, - говорит Домнин.
Мы сидим на буреломе, между нами идет большой разговор, но почти без слов, смысл его один: с чего начинать?
Я час назад побывал в Севастопольском отряде, вернее - встретился с остатками его.
Впечатление жуткое. Люди оборваны, опалены кострами, не глаза, а бездонные колодцы.
Боже мой, как смотрят на меня!
Мне и Домнину командовать этими людьми, но прежде - поднять их на ноги... А как, чем? Пока одно чувство наваливалось как стена - чувство ответственности.
Я ничего не обещал, только в два раза уменьшил охрану да велел убраться из сырой полупещеры, построить легкие шалаши под сосняком.
Отряд имел в резерве одну лошадь.
- Забить ее и накормить людей мясом, - приказал я категорически.
Красникова нашел на тропе, ведущей к фронту. Рядом с ним был Азарян, который, по-видимому, успел вручить Владимиру Васильевичу приказ командующего.
- Наследство сдаю не из легких, - сказал он виноватым голосом.
В приказе Мокроусова сказано: судьбой Красникова распорядиться самостоятельно. Я могу назначить его командиром группы, политруком, послать в рядовые. Не знаю, какой шаг будет правильным, но мне захотелось оставить Владимира Васильевича при штабе района. Его опыт был нужен, да и нельзя человека в таком состоянии удалять прочь.
Ведь Бортников остался при штабе и не был лишним, почему же Красникова нельзя оставить?
Появился начштаба Иваненко, как-то вымученно козырнул нам.
Мне хотелось узнать кое-какие подробности трагического похода на старые базы.
Рассказывал Иваненко обстоятельно, при этом больше смотрел на Красникова, чем на меня и комиссара, словно искал одобрения словам своим у бывшего командира района, будто всю ответственность подчеркнуто перекладывал на плечи Владимира Васильевича.
Он начал подробно говорить о самих базах:
- Если помните, там есть три ямы, вроде колодцев. Вернее, вход в яму напоминает колодец...
И остановить нельзя, дотошность во всем, будто докладывает о дебетах и кредитах на балансовой комиссии.
Меня невероятно возмущало холодное спокойствие этого человека. Но что я мог сказать, видя его второй или третий раз в жизни, ни разу не видя его в бою?
Красников прервал доклад, задумчиво заявил:
- Не может того быть, чтобы кто-то из наших не пробрался в город. - Он на что-то еще надеялся.
- Город сумеет дать об этом весть? - спросил я.
- Трудно, но возможно. Он знает, где мы.
- Давно нет радиосвязи с Севастополем?
- Пусть радист доложит.
Худой партизан в старом морском бушлате, в заячьей шапке с наушниками медленно подошел к нам:
- Я слушаю.
- Рация в порядке?
- Рация? Она в порядке, да толку... Батарей нет, - безнадежно отвечал радист. Видно было, он уже ни во что не верил и на все махнул рукой.
...Немой диалог между мною и комиссаром продолжается под аккомпанемент фронта.
И в этом диалоге я слышу разные слова, но все об одном: не суди людей с ходу, поставь себя на место Красникова, в положение его партизан. Сто с лишним суток жить под носом, двухсоттысячной армии, на виду у сел, в которых тебя не ждут, где шагают в немецкой форме предатели-полицаи, готовые идти в лес по первому фашистскому приказу. О, они знают этот лес получше тебя! Да, ошибки были, и горько за них расплачивается Владимир Красников, но эти ошибки от исключительности обстановки.
В таком положении мне не приходилось бывать, да и в больших партизанских командирах я не ходил...
Я об этом вслух не говорю, но удивительное дело: догадывается Домнин о ходе моих мыслей:
- А ты думаешь, я ходил в комиссарах? У нас три задачи, командир: накормить людей, установить связь с Севастополем, бить фашистов! А теперь пошли к балаклавцам.
24
Их, балаклавцев, потомков листригонов, до ста человек, они недавно потеряли своего командира Нафара Газиева. Погиб он в бою. Получил тяжелую рану и, увидев бегущих к нему карателей, последнюю пулю пустил в себя. Был он человек тихий, осторожный, вперед не рвался, но при случае умел и показать себя.
Сейчас командует отрядом пограничник лейтенант Ткачев, бывший начальник Ялтинской пограничной заставы.
Он где-то на старых базах у Кара-Дата; основной костяк отряда перешел к Чайному домику и расположился в затхлой и сырой пещере.
Нас встречает худоплечий человек с немецким карабином за спиной. Он осторожен. Дважды или трижды уточняет: а нет ли за нами "хвоста"? "Вполне может быть, - утверждает он,- тропу-то к нам пробили вы".
Ведут по каким-то лабиринтам, - невольно хочется позади себя разматывать катушки ниток, иначе из этой пещеры и не выберешься. То гулкий простор, то узкая горловина, через которую надо проползти по-пластунски. В тусклом свете горит трофейный кабель.
Увидели людские тени.
Худоплечий - он, оказывается, исполняет обязанность комиссара отряда представляет нас партизанам. И сразу голоса:
- Выводите нас отсюда!
- Тут живая могила.
- Придет командир - выйдем! - кричит комиссар.
Мы с Домниным переглянулись, и я тут же дал приказ:
- Выйти всем из пещеры.
Ко мне подошла высокая девушка с решительными глазами:
- Я медицинская сестра Надежда Темец! У меня есть раненые, им нужно тепло.
- Будет тепло, Надя! - успокаивает ее Домнин.
Она недоверчиво смотрит на него и потом, улыбнувшись, спрашивает:
- И марлю дадите?
- Постараемся.
Вышли на свет божий. Лица бледные, но живые. Тут, на мой взгляд, меньше отчаяния, чем у севастопольцев; да оно и понятно: отряд не пережил такую трагедию, хотя и ему досталось по первое число.
За перевалом находим тихую поляну, строим шалаши. Я делюсь тем, что когда-то увидел у Македонского... Бахчисарайцы расчищают от снега площадку, в центре роют яму для костра, на три метра от ямы вбивают восемь кольев, образуя квадрат. На колья натягивают плащ-палатки, а на полметра ближе к костру еще восемь кольев повыше, к которым прикрепляют концы палаток. Одна палатка служит дверью. В таком легком жилище сравнительно тепло, и в нем могут расположиться двадцать партизан.
Террор! Террор! Террор!
Заложники. Их ловят на дорогах, улицах, берут в домах, мужчин и женщин, подростков и стариков. Не найдут в районе партизанского удара берут в городах, степных селах.
Это страх, отчаяние.
Рабочий поселок Чаир. Это недалеко от него мы нападали на целый дивизион. Это в нем были наши глаза и уши: старый шахтер Захаров, его внук, шестнадцатилетний Толя Сандулов... Не было случая, чтобы они не предупредили партизан об опасности.
От поселка лучом расходятся лесные дороги. Много отрядов вокруг: Бахчисарайский, Красноармейский, Евпаторийский, Алуштинский, Симферопольский-первый, Симферопольский-второй, Симферопольский-третий, и ко всем отрядам идет из Чаира тайная тропа.
Чаир - наш "нервный" узел. Мы берегли Чаир. Никто из партизан без особого приказа не мог там появиться, а приказ этот давался только в исключительных случаях.
В поселке был староста, некий Литвинов, тщедушный человек, боявшийся и гитлеровцев и нас.
Как он попал в этот переплет - шут его знает, но выпутаться из него не мог.
Была у него в руках власть, но только видимая. Жители Чаира последнего слова ждали не от него, а от Захарова, нашего человека.
Ближе всех к поселку жил наш, Красноармейский отряд. Он воевал активно, но голодал.
Однажды на этот отряд внезапно напали, так внезапно, что и старик Захаров предупредить не успел. Было убито три партизана, ранено пять.
Мы ломали голову: "Кто предал?" В самом отряде люди были верные.
Тяжелое ранение получили два партизана-красноармейца, они нуждались в специальном уходе. Комиссар отряда Иван Сухиненко спрятал раненых в поселке, на квартире у шахтерки Любы Мартюшевской, которую знал еще с времен своей журналистской работы.
Она умела молчать, но фашисты что-то пронюхали. Вдруг староста Литвинов на свой риск собрал сход, чего он никогда не делал без совета Захарова.
Человечек-невеличек вроде стал поосанистей, когда внушал жителям: нам надо быть осторожней. Немцы прицепятся... тогда быть большой беде, а к чему прицепятся - дите и то знает.
Литвинов говорил, а сам поглядывал на Захарова. Потом он более решительно бросил следующие слова:
- Да ведь всем известно: тропы в лес протоптаны. Да и партизаны, бывает, что захаживают.
- А ты почем знаешь, что захаживают? Видал, что ли? - отрезал Захаров. - Смотри, староста!
- Да я что... разве худого желаю. Хорошо бы тихо, мирненько...
- Ты дочь уйми! Уж больно тянет ее к чужим.
- Что - дочь? Она взрослая. Одним словом, поселяне, я предупреждаю: беда не за горой держится, к нам ползет. - Снова взгляд на Захарова. - Мы сами по себе, а они, - кивок на лес, - пусть сами по себе.
Сход на этом и кончился. Он встревожил Захарова. Литвинов явно намекал: уберите раненых!
Старик послал связного к нам, в штаб района. Наш командир Киндинов аж побелел: кто разрешил помещать раненых?
Отдан приказ: Литвинова арестовать, раненых убрать в санземлянку.
Но мы со своим приказом не успели.
Рано утром 4 февраля в поселок на пятнадцати машинах нагрянули каратели. Жителей в один момент согнали на площадку перед клубом.
Саперы с удивительной быстротой минировали каменные дома рабочего поселка.
Группа гестаповцев обнаружила раненых и бросила их под ноги майора Генберга.
По его приказу немецкий врач осмотрел их.
Генберг подошел к красноармейцам:
- Где ранены?
- На Мангуше.
- Кто вас принял в дом?
- Никто, мы сами зашли и заставили лечить...
- Рыцари, благородство проявляете. - Генберг подошел к толпе, кивнул на Мартюшевскую: - Взять!
Потом взяли Захарова, инженера Федора Атопова, еще и еще.
Раненых увели в деревянный сарай, заперли там и подожгли.
Взрывались дома, факельщики подожгли клуб, столовую. Фашисты поторапливались, десятки пулеметных стволов смотрели на лес.
Поселка не стало. Торчат голые стены взорванных зданий, догорает клуб. Дым, смрад, летящий из подушек пух.
Двадцать жителей повели к оврагу, поставили на краю пятнадцатиметрового обрыва. За ничтожную долю секунды перед залпом Никитин, Зайцев и Анатолий Сандулов прыгнули в овраг. Сандулова тяжело ранило, но все-таки ему удалось добраться до Евпаторийского отряда.
Убили Захарова, его внука, Мартюшевскую, инженера Атопова, Николая Ширяева, Федора Педрика и других.
Оставшихся в живых женщин и детей погнали в Коуш, который стал укрепленным фашистским бастионом; там было и гнездо предателей, услужливых фашистских холуев, поставщиков "живого товара" для палачей.
Нельзя никому простить трагедию Чаира. Так настроен весь наш штаб, настроены все партизаны.
Я был в поселке всего один раз, но помню многих жителей - таких наших, что готовы были вытянуть из себя жилу за жилой, только бы помочь лесным солдатам. Они знали, на что шли их мужья и сыновья, которые дрались в партизанских отрядах.
Надо ворваться в Коуш и разгромить, к чертовой матери, карательный отряд!
Мы связываемся со штабом Третьего района; его командир Георгий Северский и комиссар Василий Никаноров близко к сердцу принимают наш отчаянный риск и дают в помощь три отряда.
Нас пятьсот партизан, мы без долгих проволочек ворвемся в самый центр Коуша и покажем, какие последствия ожидают карателей за трагедию Чаира.
Я сам напрашиваюсь на командование штурмовой группой: дайте мне два отряда, и я войду в Коуш, чего бы это мне ни стоило!
Я дал себе такую клятву, сам себе.
Михаил Македонский ворвется с другой стороны, Евпаторийский отряд - с третьей, и все мы соединимся в центре, там, где главный штаб карателей.
Киндинову мешает привычка к точности. Он хочет по-армейски: чтобы и приказ был заранее написан, и дислокация отрядов перед боем уточнена, и вооружение соответственно распределено. Все это нужные вещи, поступки, но они задерживают нас, ослабляют сжатую пружину.
Тут комиссар Амелинов более тонко чувствует настроение партизанской массы, оно ему дороже киндиновских расчетов. Скорее в Коуш!
В чем-то уступает Киндинов, в чем-то Амелинов, - в общем, мы теряем двое суток, а можно было обойтись и потерей одного лишь дня - для подтягивания отрядов.
У меня нетерпение, - странно, я такого настроения в лесу еще никогда не испытывал. Мне дали Красноармейский и Алуштинский отряды. Двести партизан. Сила! Есть автоматы, пулеметы, много гранат.
Вот готовлю факелы - мы будем жечь каждый дом на пути, где сидят фашисты.
В разгар подготовки, в час наивысшего напряжения, мне приносят весть, от которой по спине пробежала судорога.
Поскрипывая постолами по снегу, кто-то подошел к штабной землянке.
- Можно?
- Азарян! Ну, здоров, иди на кухню, жалую тебя одним лапандрусиком и стаканом кизилового настоя. И уходи, у меня каждая секунда...
- Як тебе, товарищ командир.
"Товарищ командир"! С каких пор Азарян так заговорил?
- Что там?
Вид его настораживал. Он посмотрел на меня, вынул из-за пазухи завернутый в тряпицу пакет.
- Это тебе, товарищ командир!
Приказ Центрального штаба: я назначен командиром Пятого района. Через двое суток я должен быть на месте.
Итак, мой курс на Чайный домик!
В голове как на экране: несчастный Красников, Томенко без оружия, трагические глаза начштаба Иваненко.
- Поздравляю. - Киндинов был сдержан. - Когда выходишь?
- После Коуша! - машинально, но твердо ответил я.
- Штурм - риск, а приказ командарма надо выполнять.
- У меня двое суток впереди.
Киндинов был нерешителен: с одной стороны, он не хотел нарушать ритм коушанской операции, а с другой - побаивался: а вдруг со мной что случится?
- В Коуше я должен быть! - почти умоляю его.
Он молчал, но комиссар Амелинов понял меня: коушанский штурм мне нужен, я не смогу от него отказаться.
- Завтра мы тебя проводим. И все будет как надо!
...В кромешной темноте мы шли на Коуш, не шли, а бежали.
До этого я повел свою штурмующую группу на руины Чаира. Мы сняли головные уборы и постояли перед свежей могилой, потом смотрели на развалины.
Комиссары не говорили зажигательных слов, командиры еще глубже затягивались самосадом, партизаны прощупывали карманы: хватит ли гранат?
Мы бежали на Коуш, и нас не могли остановить никакие доты.
Ночь темным-темна, где-то за Бахчисараем висит гирлянда разноцветных ракет.
Колючие кустарники. Они нас держат, раздирают лица. Неужели заблудились? Эй, проводники, в трибунал пожелали?
В тревоге смотрю на часы: явно опаздываем. Где-то впереди загудели машины. Неужели пронюхали, бросают подкрепление?
Без четверти два почти рядом с нами вспыхнула красная ракета, а за ней серия белых. Это фашисты. Значит, Коуш под нашими ногами!
Лают собаки, постреливают патрули.
Высоко взлетела зеленая ракета: сигнал Киндинова на штурм!
На северо-восточной окраине вспыхнуло пламя. Сейчас же поднялся второй огненный очаг. Это же Македонский! Он уже действует!
Скорее!
По колено в воде перебежали речку. Кто-то плюхнулся в воду и... вспыхнул ярким огнем - в кармане разбилась бутылка с горючей смесью, партизан сгорел. Серия трассирующих пуль ударила по горящему человеку.
Все чаще вспыхивают подожженные бахчисарайцами дома.
Мы, разгоряченные, вбегаем на улицу. Прямо перед моим носом мелькнул красный свет, в темноте повис испуганный голос:
- Хальт!
Я ударил короткой очередью, в ответ вырвалась длинная пулеметная трель с такой стремительностью, с какой вырывается сжатый воздух из лопнувшего автомобильного ската.
Громкие крики карателей, истошные сирены автомашин, хлопки ракет, пулеметные и автоматные очереди - все слилось в одно, и нельзя было понять, где свои, а где чужие.
В окна летели гранаты - это наши, об крыши бились зажигательные бутылки, вспыхивали короткие, как молния, отсветы, из окон прыгали полуодетые фашисты.
У речки захлебывались пулеметы.
Партизаны рассыпались по улицам и штурмовали дома подряд, жгли их.
Хорошо освещенные пламенем пожаров, гитлеровцы бежали нам навстречу занимать окопы - они не понимали, что их боевые позиции позади нас. Мы расстреливали их в упор. Но и на нас обрушивался град огня. Падали наши, рядом со мною простонал проводник. У меня вздрогнула рука и стала почему-то неметь.
Пожар уже охватил две трети села, но юго-восточная сторона была темна. Значит, евпаторийцы в село не вошли?
Я посылаю разведчиков, но им не дают пройти и ста метров - возникает стена из огня.
Очень отчетливо запомнил все подробности этого первого для меня ночного боя. Удивляла партизанская выдержка. Вот почти рядом со мной паренек лет двадцати из Красноармейского отряда поджигает двухэтажный дом, с балкона которого неистово строчит пулемет. Поражает невозмутимое спокойствие партизана: дом никак не загорается, но он настойчиво делает попытку за попыткой. Наконец приволакивает большой камень, и, встав на него, не обращая внимания на грохот и трескотню ночного боя, на светящиеся пули, которые шальными стаями носятся в закоулках, парень продолжает свое дело, будто вот это и есть главный смысл всей его жизни. И упорство вознаграждается: пламя охватывает балкон, карниз, добирается до крыши. Уже не дом, а только скелет в океане огня. Он обрушивается на землю, и на его месте поднимается столб черного дыма. А парень перекатывает свой камень к следующему домику.
Стрельба вокруг то утихает, то опять неистовствует с возрастающей силой, особенно там, где Македонский со своей штурмующей группой. Я сумел связаться с командиром бахчисарайцев и узнал: евпаторийцев на месте нет, фашисты пришли в себя; их здесь больше тысячи, и надо уходить.
Киндинов молчит.
Выстрелы почему-то раздаются уже на северо-западной стороне и все выше и выше, на путях нашего отхода.
Македонский уходит, а я все еще держу свою группу в селе, в самом центре его, и огневой шквал охватывает нас с, трех сторон.
Обстановка складывается устрашающая: есть убитые, раненые, их все больше и больше. И вот критическая минута: нашу группу - около ста партизан - прижали к пропасти.
Кончались патроны. Цепь гитлеровцев залегла метрах в пятидесяти от нас, а тут вот-вот рассветет.
Пятый район! Случится так, что я там и не буду.
Вдруг... Что это? Кто? Боевая группа на фланге фашистов!
Неужели евпаторийцы наконец показали и себя? Это же спасение!
Партизаны, стреляя в упор, идут на немецкую цепь. Впереди человек в черном пальто, с пулеметом, прижатым к круглому животу. Идет, и будто никакая пуля его не берет!
Так это же пулеметчик алуштинцев, бывший шеф-повар санатория Яков Берелидзе!
Он отбросил фашистов за овраг.
Мы бежали через улицы, полные дыма и смрада, впереди нас - повар Яков Берелидзе. По заброшенной тропе выскочили в горы.
Рассвело. Медленно, очень медленно мы карабкались в высокогорье. Горящий Коуш оставался внизу, мы его полностью не взяли, но нанесли крупный урон, очень крупный. Три недели лихорадило коушанский гарнизон: менялись подразделения, сортировались офицеры; три недели ни один каратель не высунул и носа, и отряды вокруг уничтоженного Чаира жили как у бога за пазухой. Золотое правило борьбы действовало безотказно: не жди, пока ударят, а бей сам.
А мы шли в горы, похваливали повара Якова Семеновича Берелидзе, который на вопрос: "Как это ты догадался ударить по флангу?" - отвечал, по-ребячьи улыбаясь:
- Понимаешь, другого выхода не было.
У меня надсадно ныла рука; выбрал время, рассмотрел, что с ней.
Оказывается, пулей разорван кончик безымянного пальца.
Меня тошнило. После перевязки, которую мастерски сделала лобастая Дуся Ширшова, стало легче, но в штаб дошел в полубессознательном состоянии. Мне дали глоток чистого спирта, уложили, и я проспал десять часов.
Быстро оделся в дальнюю дорогу. Амелинов подсел рядом, ткнулся плечом к моему плечу:
- Отночуй еще, пророк!
- Пойду, Захар.
- Возьми! - Он положил с десяток лапандрусиков и два куска сахару. - В дороге чайку с "церемонией" хлебнешь. Ну, держи хвост пистолетом.
Киндинов был официален:
- Свяжись с ялтинцами, знай: в беде поможем.
- Спасибо, товарищ капитан.
С Иваном Максимовичем Бортниковым прощался с глазу на глаз: старик ждал меня на тропе. Он до сих пор не знает о гибели супруги - так мне кажется. Но я, как и Амелинов и Киндинов, очень ошибался.
Иван Максимович обнял меня, заплакал:
- Хотел тебя борщом накормить, а вот какая беда стряслась.
Я стиснул старика покрепче и молча ушел.
23
И снова распроклятая крымская яйла, и снова горный ветер.
Вышли мы на нее при сильном морозе. Однако чувствовалась перемена погоды. Нас догоняла плотная туча, похожая на дождевую: налитая, с темными краями, которые резко выделялись на фоне беловатого неба.
И гора Демир-Капу - оголенная, ветреная - враз потемнела. Туча и нагнала нас, сыпанула густым и необыкновенно теплым дождем. На глазах яйлинский снег оседал, ломался наст, и мы стали тонуть в мокром месиве. Еле выбрались на пик одной из скал и засели там, потрясенные парадоксом природы. С неба падал поток воды и будто мощным прессом вдавливал снег, и горы как бы стали униженно уменьшаться и чернеть.
Но когда мы, промокшие до костей, перевалили через южную кромку яйлы, дождь мгновенно прекратился, и повеяло ледяным холодом. Снег начал замерзать, замерзала и наша одежда, вздуваясь от морозного ветра, подкравшегося с таврических равнин.
Мы бежали по насту и боялись остановиться. Азарян отыскал карстовую воронку, спустился по ней в пещеру, уходящую в землю уступами.
Азарян, обычно веселый, любящий побрехать всласть, подначить, на этот раз просто удивлял меня. Сел и сидит, низко опустив голову. Куда подевал винодел-щеголь свои кокетливые кавказские усики, улыбку покорителя сердец? Ничего этого и в помине не было. Усталый, постаревший человек, который не соблюдает даже элементарное правило: не чистит оружие. А ведь у него автомат.
Азарян застрял на нижнем уступе, мостится к сухой стене.
- Иди за сушняком, - приказываю я.
Он смотрит на меня обиженными и просящими глазами: "Не трогай меня, командир!"
Идет, покряхтывая, и долго не возвращается. Мне хочется пойти помочь ему. Нет, нельзя!
Он приносит коряги, засохшую картофельную ботву, зябко дует на руки.
- Растапливай, только осторожно, - приказываю ему.
Растапливает, посапывая носом.
От лапандрусиков он все же веселеет, а два стакана кизилового настоя приводят его в норму. Но это не прежний говорливый Азарян, а человек, который горя хлебнул по горло.
Меня, конечно, интересуют партизаны, отряды. Я знаю, что там новый комиссар, знаю то, чего не знает до сих пор и Азарян: Акмечетский отряд подчиняют штабу нашего района, а в нем, как мне известно, есть и харчишки кое-какие. Я прикидываю: сколько же там всего будет партизан? Пятьсот с лишним! Так неужели мы так-таки ничего не сможем сделать?
Я мало что знал о севастопольских и балаклавских партизанах, ведь, по существу, дважды видел Красникова, группу Верзулова, Иваненко, видел голодный штаб, чувство растерянности, неуверенность Красникова, понимал, что над отрядами что-то нависло, что преодолевать это надо срочно, иначе не выкарабкаешься.
Потом рассказы связных, которые непременно проходили через штаб нашего района. В них, конечно, была правда, но не вся. Не было той самой, которая может быть до конца понята только при непосредственном и длительном соприкосновении с ней.
Что-то мой Азарян скрывает от меня: такое впечатление складывается после неоднократного расспроса.
Почаевали, подсушились, переобулись.
Я неожиданно:
- Какая беда стряслась, выкладывай! Ну!..
Азарян растерялся, но скрывать дальше не мог:
- Беда страшная, товарищ командир. Какой народ пропал...
...Сколько всякого горя пережил я в крымском лесу, каких только испытаний не падало на мои плечи, как иногда горько разочаровывался в близком человеке; узнал хорошее и плохое, но никогда прежде у меня не было таких тяжелых минут, какие я испытал в часы раздумья в карстовой пещере.
Но, должно быть, человеку положено перейти и через такое. Не скрою, вышел я в Пятый район с твердой мыслью: взять людей в руки и с ними воевать, бить тех, кто осадил Севастополь.
Мы шли тихо, проскочили дорогу Ялта - Бахчисарай. Шагали, и восточный ветер толкал нас в спину. Таким манером мы скатились на площадку Чайного домика. Встретил нас опаленный остов полуразрушенной печи; обгоревшие кроны сосен сиротливо торчали над пустынным местом, где пахло гарью.
Стволы деревьев исчирканы пулями, косяк леса, что клином уперся в бугорок над домом, торчал рассеченными верхушками.
Комиссара я нашел в трех километрах от поляны.
- С прибытием, командир! - Голос у него спокойный, только немного простуженный. Он посмотрел на Азаряна, который стоял рядом с опущенными глазами. - Он все тебе рассказал?
- Да, я потребовал.
...Журчит хрустально-чистый родник, по ущелью стелется дымка. Севастопольский фронт дышит мне в лицо; внизу, в долине, - облако густого дыма над станцией Сюрень: бьют дальние морские батареи.
- Неужели достают? - удивляюсь я.
Никак не могу привыкнуть к такой близости фронта, мне кажется, что это каратели идут на нас, а пока жарят из пушек, мне хочется сейчас же объявить боевую тревогу.
- Привыкнешь, командир, - говорит Домнин.
Мы сидим на буреломе, между нами идет большой разговор, но почти без слов, смысл его один: с чего начинать?
Я час назад побывал в Севастопольском отряде, вернее - встретился с остатками его.
Впечатление жуткое. Люди оборваны, опалены кострами, не глаза, а бездонные колодцы.
Боже мой, как смотрят на меня!
Мне и Домнину командовать этими людьми, но прежде - поднять их на ноги... А как, чем? Пока одно чувство наваливалось как стена - чувство ответственности.
Я ничего не обещал, только в два раза уменьшил охрану да велел убраться из сырой полупещеры, построить легкие шалаши под сосняком.
Отряд имел в резерве одну лошадь.
- Забить ее и накормить людей мясом, - приказал я категорически.
Красникова нашел на тропе, ведущей к фронту. Рядом с ним был Азарян, который, по-видимому, успел вручить Владимиру Васильевичу приказ командующего.
- Наследство сдаю не из легких, - сказал он виноватым голосом.
В приказе Мокроусова сказано: судьбой Красникова распорядиться самостоятельно. Я могу назначить его командиром группы, политруком, послать в рядовые. Не знаю, какой шаг будет правильным, но мне захотелось оставить Владимира Васильевича при штабе района. Его опыт был нужен, да и нельзя человека в таком состоянии удалять прочь.
Ведь Бортников остался при штабе и не был лишним, почему же Красникова нельзя оставить?
Появился начштаба Иваненко, как-то вымученно козырнул нам.
Мне хотелось узнать кое-какие подробности трагического похода на старые базы.
Рассказывал Иваненко обстоятельно, при этом больше смотрел на Красникова, чем на меня и комиссара, словно искал одобрения словам своим у бывшего командира района, будто всю ответственность подчеркнуто перекладывал на плечи Владимира Васильевича.
Он начал подробно говорить о самих базах:
- Если помните, там есть три ямы, вроде колодцев. Вернее, вход в яму напоминает колодец...
И остановить нельзя, дотошность во всем, будто докладывает о дебетах и кредитах на балансовой комиссии.
Меня невероятно возмущало холодное спокойствие этого человека. Но что я мог сказать, видя его второй или третий раз в жизни, ни разу не видя его в бою?
Красников прервал доклад, задумчиво заявил:
- Не может того быть, чтобы кто-то из наших не пробрался в город. - Он на что-то еще надеялся.
- Город сумеет дать об этом весть? - спросил я.
- Трудно, но возможно. Он знает, где мы.
- Давно нет радиосвязи с Севастополем?
- Пусть радист доложит.
Худой партизан в старом морском бушлате, в заячьей шапке с наушниками медленно подошел к нам:
- Я слушаю.
- Рация в порядке?
- Рация? Она в порядке, да толку... Батарей нет, - безнадежно отвечал радист. Видно было, он уже ни во что не верил и на все махнул рукой.
...Немой диалог между мною и комиссаром продолжается под аккомпанемент фронта.
И в этом диалоге я слышу разные слова, но все об одном: не суди людей с ходу, поставь себя на место Красникова, в положение его партизан. Сто с лишним суток жить под носом, двухсоттысячной армии, на виду у сел, в которых тебя не ждут, где шагают в немецкой форме предатели-полицаи, готовые идти в лес по первому фашистскому приказу. О, они знают этот лес получше тебя! Да, ошибки были, и горько за них расплачивается Владимир Красников, но эти ошибки от исключительности обстановки.
В таком положении мне не приходилось бывать, да и в больших партизанских командирах я не ходил...
Я об этом вслух не говорю, но удивительное дело: догадывается Домнин о ходе моих мыслей:
- А ты думаешь, я ходил в комиссарах? У нас три задачи, командир: накормить людей, установить связь с Севастополем, бить фашистов! А теперь пошли к балаклавцам.
24
Их, балаклавцев, потомков листригонов, до ста человек, они недавно потеряли своего командира Нафара Газиева. Погиб он в бою. Получил тяжелую рану и, увидев бегущих к нему карателей, последнюю пулю пустил в себя. Был он человек тихий, осторожный, вперед не рвался, но при случае умел и показать себя.
Сейчас командует отрядом пограничник лейтенант Ткачев, бывший начальник Ялтинской пограничной заставы.
Он где-то на старых базах у Кара-Дата; основной костяк отряда перешел к Чайному домику и расположился в затхлой и сырой пещере.
Нас встречает худоплечий человек с немецким карабином за спиной. Он осторожен. Дважды или трижды уточняет: а нет ли за нами "хвоста"? "Вполне может быть, - утверждает он,- тропу-то к нам пробили вы".
Ведут по каким-то лабиринтам, - невольно хочется позади себя разматывать катушки ниток, иначе из этой пещеры и не выберешься. То гулкий простор, то узкая горловина, через которую надо проползти по-пластунски. В тусклом свете горит трофейный кабель.
Увидели людские тени.
Худоплечий - он, оказывается, исполняет обязанность комиссара отряда представляет нас партизанам. И сразу голоса:
- Выводите нас отсюда!
- Тут живая могила.
- Придет командир - выйдем! - кричит комиссар.
Мы с Домниным переглянулись, и я тут же дал приказ:
- Выйти всем из пещеры.
Ко мне подошла высокая девушка с решительными глазами:
- Я медицинская сестра Надежда Темец! У меня есть раненые, им нужно тепло.
- Будет тепло, Надя! - успокаивает ее Домнин.
Она недоверчиво смотрит на него и потом, улыбнувшись, спрашивает:
- И марлю дадите?
- Постараемся.
Вышли на свет божий. Лица бледные, но живые. Тут, на мой взгляд, меньше отчаяния, чем у севастопольцев; да оно и понятно: отряд не пережил такую трагедию, хотя и ему досталось по первое число.
За перевалом находим тихую поляну, строим шалаши. Я делюсь тем, что когда-то увидел у Македонского... Бахчисарайцы расчищают от снега площадку, в центре роют яму для костра, на три метра от ямы вбивают восемь кольев, образуя квадрат. На колья натягивают плащ-палатки, а на полметра ближе к костру еще восемь кольев повыше, к которым прикрепляют концы палаток. Одна палатка служит дверью. В таком легком жилище сравнительно тепло, и в нем могут расположиться двадцать партизан.