Вот сидит Оля Борисова. Она румяная, круглолицая и кудрявая. Она никак не может толком заплести косы, отовсюду лезут колечки – на лоб, на уши. Лида еще ни с кем не сблизилась и ходит сама по себе. А Оля всех уже знает, и ее знают – у нас и в школе. И вдруг Оля говорит, ни к кому в отдельности не обращаясь:
   – Все-таки здесь очень плохо. У нас в старом детдоме было не так. Разве это дом? Барак какой-то. А повариха? Разве это обеды? А во дворе? Хоть шаром покати!
   – В Березовой тоже ничего не было, – говорит Митя. – Пустой двор, и все. А потом построили спортивный городок. Гигантские шаги, брусья – все сами сделали.
   – И чего это ты, Борисова, говоришь «у нас», «у нас»! Где это «у нас»? Где твой дом – в Старопевске или здесь? – Это спрашивает Лира.
   – А если швыряют с места на место, так и позабудешь, где дом, а где не дом, – откликается Катаев. – Сегодня мы здесь, а завтра, может, будем у черта на куличках.
   Вхожу в столовую. Ребята оглядываются, в глазах вопрос: «Слышал или нет?»
   – Я с тобой согласен, Оля, – говорю я без предисловий, – многое еще плохо у нас. Но это наш дом, мы тут хозяева, и. мы должны добиться, чтоб у нас стало хорошо. Давайте поговорим сейчас о том, каким мы хотим видеть свой дом. Ну, Оля, чего бы ты хотела?
   – Я… Да мало ли чего!
   – Вот и говори все!
   – Все? – Оля смотрит на меня с сожалением. – Ладно, скажу… Я бы хотела, чтоб у нас был другой дом, большой. Чтоб был клуб… читальня. А перед домом – сад.
   – Сад есть, – вставляет мальчик, который пришел к нам только сегодня утром. Он носит фамилию Крикун, но, к счастью, носит ее очень тихо. Вот и сейчас он негромко, но внятно произносит: «Сад есть».
   – То фруктовый сад. А я хочу, чтоб вокруг дома.
   – А что бы ты посадила вокруг дома?
   – Ну… что-нибудь.
   – Настя, а ты что хотела бы посадить?
   – Маки, – шепчет Настя и, поняв, что ее не расслышали, повторяет чуть погромче: – Маки… И акацию…
   – Цветы – хорошо. А огород? – вступает в разговор Митя.
   – Ягодные кусты можно, – снова отваживается Крикун.
   – И чего зря болтать, – насмешливо и с досадой вмешивается Катаев. – Чего зря болтать! Кусты, цветы, акации…
   Он с презрением пожимает плечами.
   – Я не стану ничего обещать тебе, – говорю я, – потому что не я, а все мы должны сделать так, как решим. И я предлагаю вот что: будем все думать о том, что надо сделать, чтобы наш дом стал таким, как нам хочется. Думайте порознь и вместе. А потом устроим конкурс. Каждый отряд нарисует свой план, каким он хочет видеть наш двор, сад и дом.
   – Можно спросить? – говорит Катаев. – А если я хочу стеклянный дом с золотой крышей и брильянтовым крылечком?
   – По-твоему, это красиво? Попробуй поживи в стеклянной хате – всю зиму будешь трястись да зубами стучать.
   – Только за этим дело? – усмехается Катаев.
   – Ну и, что греха таить, пока еще нет подвоза золота и брильянтов на крыши, придется малость подождать. Так вот, думайте и при этом соображайте, что толково, а что не очень, что мы одолеем, а что нет. И срок установим: к пятнадцатому апреля каждый отряд пускай представит план-проект – каким должны мы сделать наш дом, двор и сад, какое завести хозяйство, что посадить на огороде. Тебе, Оля, не нравится наш дом? И мне тоже. Вот и давайте сделаем так, чтобы он нам нравился. Да не просто нравился, чтобы мы его полюбили! Едва я умолкаю, Настя спрашивает:
   – А карусель можно?
   …Позже, когда ребята умываются перед сном, я слышу, как Лира говорит кому-то:
   – Он такой, он зря не скажет. Обещал, – значит, сделает. Думаю, что это говорится про меня, и не скрою: мне это лестно.
* * *
   Я ездил в Криничанск к заведующему роно Коробейникову добиваться, чтобы смету ремонта утвердили как можно скорее. Начинать работу в мастерских нельзя: инструмент, станки – все новое, но крыша течет. И вообще дел по хозяйству много, а денег пока нет и взять их неоткуда.
   Когда я вышел от Коробейникова, мне попался в дверях человек небольшого роста, чуть сутулый. Волосы ежиком, нос совсем плоский, лопаткой, и от этого лицо удивленное. Так и кажется: что-то человеку непонятно, вот сейчас начнет задавать вопросы. И он действительно спросил:
   – Вы Карабанов?
   – Карабанов, – слегка опешил я.
   – Не удивляйтесь, что узнал. Ваш учитель описал вас в точности. А я к вам: Казачок.
   – Казачок? Вот это дело! Что ж вы мне не ответили?
   – Решил уж сразу с назначением явиться. Вот пришел за бумагами – и к вам. Мне уже обещано. А если не секрет, почему это вам вздумалось меня пригласить?
   – Мне вас хорошо рекомендовали.
   – Кто же это?
   – Один молодой человек, который любит лес и речку, а одна особа, которая считает вас самым справедливым человеком на свете.
   – О! Уж не Лида ли Поливанова? Значит, они с Витязем к вам попали? Это хорошо. Так едем, что ли? – И он подхватил со скамейки солдатский, обитый железом сундучок.
   Перед обедом мы пошли встречать наших школьников. Мы увидели их еще издали: кто размахивая сумкой, раскатываясь по ледяным дорожкам, кто чинно и степенно, возвращались они из школы. Все меньше расстояние между нами – и вот отделились двое и со всех ног кинулись к нам. Гриша в последнюю минуту едва успевает затормозить; еще немного – и он, кажется, сбил бы Казачка с ног.
   – Вы! Приехали!
   А Лида вдруг как вкопанная останавливается в пяти шагах от нас и смотрит выжидательно.
   – Лида, – зовет Казачок, – что же ты?
   И она снова кидается к нему, видно уже поверив и больше ни о чем не помня.
   – Вы! Приехали!
* * *
   Ровно в восемь утра дом пустел, ребята уходили в школу. Оставалась одна Настя Величко, ее в первый класс не приняли: ей только недавно минуло семь лет. Обычно они с Леночкой, которой уже исполнилось пять, играли во дворе. Строили снежные города, лепили бабу. Они почти не ссорились, разве что одна другой запустит снежком в нос: короткие слезы – и снова дружба.
   Мы с Настей тоже дружим. Она часто приходит в мой кабинет и тихо садится рядом со мной. Иногда, если ей кажется, что я отвлекся от работы, она полушепотом говорит мне что-нибудь, а чаще спрашивает. Вопросы – самые неожиданные:
   – А вы знаете, як в лото гуляют?
   – Вы кажете «двадцать пять», а я шукаю…
   Настя любит сидеть на табуретке у окна. Сидит не двигаясь и подолгу глядит во двор.
   – Не скучно тебе? – спросила как-то Галя.
   – Нет, – ответила Настя и, помолчав, прибавила: – Я не так сижу, я думаю.
   После ужина наступают часы, которых ждет весь дом. Дежурные мигом убирают со стола, и мы снова собираемся в столовой.
   – Давайте почитаем, – просит кто-нибудь из ребят. Галя садится за стол, спокойно положив руки по сторонам книги. Единственная лампа стоит рядом с нею и освещает только страницы и эти спокойные руки.
   Вся комната в полутьме, я едва различаю лица. Ребята сидят напротив Гали полукругом, в несколько рядов, тесно сдвинув стулья. За окном темень, снег, мороз, а у нас тепло и тихо, и с нами хорошая книга.
   Ребята слушали чтение так, как обычно слушают ребята, свято веря: все, про что читают, истинная правда, все это было. Нет, даже не так: все происходит вот сейчас, в эту самую минуту. Умирает старик Дубровский… Лезет Архип в огонь спасать кошку… Мчится молодой Дубровский, чтобы освободить Машу… А Маша? Что же она ему отвечает?
   – «Нет, – отвечала она. – Поздно, я обвенчана, я жена князя Верейского.
   – Что вы говорите! – закричал с отчаянием Дубровский. – Нет, вы не жена его, вы были приневолены, вы никогда не могли согласиться!
   – Я согласилась, я дала клятву, – возразила она с твердостью, – князь мой муж, прикажите освободить его и оставьте меня с ним. Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты… Но теперь, говорю вам, теперь поздно. Пустите нас».
   – Тьфу! – плюется Лира.
   – Минутой бы раньше, – с досадой шепчет Витязь.
   – Ума решилась! – восклицает Горошко.
   Галя, хмурясь, приподнимает руку – она не любит, когда ее прерывают.
   – «…Несколько дней после он собрал всех своих сообщников, объявил им, что намерен навсегда их оставить, советовал и им переменить образ жизни.
   – Вы разбогатели под моим начальством, каждый из вас имеет вид, с которым безопасно может пробраться в какую-нибудь отдаленную губернию и там провести остальную жизнь в честных трудах и изобилии. Но вы все мошенники и, вероятно, не захотите оставить ваше ремесло.
   После сей речи он оставил их, взяв с собой одного. Никто не знал, куда он девался…»
   – Плохой конец, – неодобрительно говорит Ваня Горошко. – И зачем он их обзывает? «Мошенники», скажи пожалуйста! Сам же с ними разбойничал, а сам обзывает.
   – Ну, это он так. С горя. Сгоряча, – вступается за Дубровского Король.
   И всякий раз все они тянутся посмотреть – толстая ли книга? Много ли еще осталось? С сожалением вздыхают, когда дочитана и перевернута последняя страница. И терпеть не могут плохих концов. А концы все плохие: и в «Дубровском», и в «Муму»…
   …Я любил эти вечерние часы, когда ребята уже вернулись из школы. Как когда-то в Березовой Поляне, и здесь, в Черешенках, каждый день приносил мне новое. Я узнавал о ребятах то, чего прежде не знал. И все-таки не оставляло меня странное чувство. Мне казалось, в Березовой все было иначе – ярче, значительней – и ребята и события. Там мне было трудно. А здесь? Тишь да гладь…
   А может, я просто скучал о Березовой?
* * *
   Однажды перед вечером, выйдя на крыльцо, я увидел возле сарая огромную груду поленьев; дверь завалена, к сараю не пройти. Что такое? Только сегодня после обеда мы с ребятами, кто постарше и покрепче, пилили и кололи дрова, а потом четвертому отряду было поручено сложить поленницу и убрать щепки. Неужели не выполнили?
   Я зашел в комнату четвертого отряда, поискал глазами командира.
   – Витязь, почему ваш отряд не выполнил задания?
   – Как так не выполнил? – изумился Гриша. – Про что вы, Семен Афанасьевич?
   – Вам поручено убрать дрова, а они лежат навалом.
   – Что вы, Семен Афанасьевич! Кто вам сказал? Мы все сложили, все убрали, до последней щепочки, даже снег подмели, Василий Борисович видел!
   В искренности Витязя не может быть никаких сомнений.
   И вдруг из-за чьего-то плеча высовывается остренькое личико Любопытнова. Он чересчур мал ростом для своих одиннадцати лет, белобрысые волосы у него легкие как пух и встают дыбом при малейшем дуновении, а глаза в длинных ресницах, голубые и странной формы: полукругом, снизу срезанные – так рисуют дети восходящее солнце. И вот этот Любопытнов говорит пискливым, восторженным голосом:
   – А я знаю! Это когда Колька на сарай лазил! Он полез по дровам на крышу, а они и посыпались.
   Это не ябеда, Любопытнов говорит открыто, при самом Катаеве, – просто он в восторге, что может сообщить такую интересную новость.
   – Он свалился, а потом опять полез! А потом соскочил! А потом опять! А они и посыпались! Меня по ноге стукнуло – во!
   Любопытнов задирает штанину. На коленке у него изрядный синяк. Но и на синяк он не жалуется, он добавляет так же оживленно:
   – А я посмотрел-посмотрел и ушел. Холодно было потому что!
   Ребята кто почтительно, а кто с одобрением разглядывают синяк.
   – Ого! С такой отметиной не потеряешься.
   Ясно одно: до них еще не доходит, что их общий труд сведен на нет какой-то дурацкой выходкой. А Катаев сидит на подоконнике и пренебрежительно, боком поглядывает на Любопытнова.
   – Ничего не понимаю! – говорю я. – Катаев! Ты лазил на крышу?
   – Лазил, – отвечает он хладнокровно.
   – И развалил поленницу?
   – Развалил.
   – Гордо отвечаешь, – сказал я. – Придется сложить дрова.
   – А кто будет складывать? – с интересом спросил Катаев.
   – Ты.
   – Я? Вот еще! Больно надо! Дрова и так хороши, что в поленнице, что в куче.
   – Что ж, ладно. Витязь, собирай отряд, одевайтесь и сложите дрова.
   – Семен Афанасьевич, – робко возразил Крикун, – а как же, ведь сегодня в школе кино? Нам уже идти пора.
   – Сегодня вам в кино не идти – будете убирать дрова.
   В первую минуту Катаев отнесся к моим словам вполне равнодушно, просто не поверил им. Но когда ребята столпились у вешалки, разбирая шапки и натягивая пальто, он всполошился и соскочил с подоконника:
   – Я сам пойду!
   – Сиди, сиди отдыхай, – мирно ответил Крикун.
   – Семен Афанасьевич! – закричал Катаев. – Пускай они в кино идут! Пускай идут, а то хуже будет!
   – Оставьте, – велел я. – Катаев сам справится.
   Катаев нахлобучил шапку, рывком вдел руки в рукава куртки и выскочил за дверь. Ребята повалили за ним, вышел я и с крыльца увидел, как он с остервенением принялся за работу.
   – Идите отсюда! Чего не видали? – огрызнулся он на Витязя, Любопытнова и еще двоих-троих, кто сунулся ближе.
   – Давай вместе! Быстро кончим, и вое пойдем, – предложил Витязь.
   – Не пойду я. Подумаешь, кино я не видал, – сквозь зубы отвечал Николай. – Да идите же вы! Опоздаете!
   Когда мы возвращались, я еще от калитки увидел: у сарая аккуратно сложена поленница; в свете луны голубел раскиданный метлой снег, и на нем – ни щепочки. Надо сказать, одному человеку тут пришлось изрядно поработать.
   Заслышав нас, Катаев выскочил на крыльцо:
   – Не опоздали?
   – Один складывал? – спросил я вместо ответа.
   – Любопытнов помогал, – ответил он угрюмо.
   – Кто ему разрешил? Любопытнов, кто тебе разрешил вмешиваться не в свое дело?
   – А вы придираетесь! – закричал Катаев. – Ко мне придираетесь… потому что я с вами спорил, когда вы про планы говорили!
   – Да ты, я вижу, просто дурак, – ответил я с сердцем.
   – А вы… Вы не имеет права выражаться… Обзывать не имеете права!
   Вечером ко мне постучался Василий Борисович.
   – Я хочу сказать, – начал он с порога, – что не согласен с вами.
   «Не успел приехать и уже не согласен», – мелькнуло у меня.
   – Вы, наверно, думаете, – продолжал он: – «Вот, только приехал и уже лезет со своими несогласиями».
   Невольно смеясь, я признался, что и впрямь так подумал. А в чем же несогласие?
   – Во-первых, Любопытнов ни в чем не виноват. Он решил помочь товарищу, и я не вижу в этом преступления.
   – Преступления нет, конечно, но есть такое понятие – дисциплина. Катаев был наказан…
   – Наказан? Да разве можно наказывать трудом? Я понимаю так: испортил работу – сделай ее заново, разрушил – восстанови. И если Любопытнов не пошел в кино, остался с товарищем и помог ему, то убейте меня, не знаю, за что его укорять. И что это значит: «Не вмешивайся не в свое дело»? Мне кажется, мы их как раз тому и учим, чтоб они во все вмешивались. Нет, тут вы ошиблись.
   Я с детства помню эту кость, которая становится поперек горла и мешает сказать: «Да, я ошибся».
   – Не буду врать, не буду отпираться, – сказал я, стараясь проглотить эту проклятую кость, – вы правы, это я сгоряча. A все же Любопытнов должен был спросить меня, или вас, или командира.
   – Разрешите, мол, помогу товарищу? Да вы же первый подумали бы: «Ах ты хвастунишка!» Уж решил помочь, так и помогай без рекламы. Правильно я говорю?
   – Ну, правильно.
   – А теперь еще… насчет дурака. Тоже сгоряча?
   – Да как же вы не понимаете, что я бы и сыну так сказал?
   – Ну, по-моему, и сыну не обязательно. Но с этими детьми мы еще не заслужили права разговаривать по-отцовски. Мы знаем их без году неделя, а если говорить по совести вовсе не знаем. И друзьями им еще не стали.
   – Никто-никто из ребят в Березовой Поляне не обиделся бы на меня. Там каждый мальчишка отличил бы грубость от резкого слова, сказанного сгоряча.
   – Опять сгоряча?
   – Ну да, сгоряча. Он такую чушь понес: я, мол, в отместку к нему придираюсь. Мелкая душа ваш Катаев.
   – Уж и мой!
   Василий Борисович встал, прошелся по комнате:
   – Хотел бы я знать, что за плечами у этого мальчишки.
   – Зачем?
   – Как зачем? Чтоб лучше понять природу его грубости, чтоб увидеть, откуда она.
   – А вы не думаете, что грубость Катаева не от каких-то сложных причин, а от давно укоренившегося хамства?
   – Нет, не думаю, – твердо сказал Василий Борисович, – Вспомните сегодняшний случай. Он привел в порядок эти самые дрова не потому, что боялся вас или меня, не потому, что боялся ссоры с ребятами, – он просто не допускал, чтобы из-за него кто-то лишился удовольствия. Нет, Семен Афанасьевич, я думаю, мы должны помнить простую вещь: если неудача – ищи причину в себе.
* * *
   Ну что ж. Я искал. Мне казалось, ошибки не было в моем к нему отношении, кроме того злополучного «дурака», не было слова, сказанного зря, поступка, который мог его понапрасну оскорбить, задеть. Напротив, задевал и оскорблял он сам всех, походя, без разбору и без всякой видимой причины.
   Казалось, его с колыбели обуял дух противоречия, и он поутру просыпается со словами «нет» на устах. «Нет!» – твердил он, не выслушав, не дослушав, не вслушавшись. «Нет!» – выражало его лицо и зеленые, прозрачные, как виноградины, глаза. «Нет, нет, нет!» – слышалось в каждом его ответе. Он всегда говорил так, словно ему перечили, не говорил – огрызался.
   Однажды преподавательница русского языка Ольга Алексеевна вызвала Катаева отвечать заданное на дом. Он долго молчал, потом начал, немилосердно путаясь и спотыкаясь:
   – «Как ныне сбирается вещий Олег… вещий Олег…»
   Он так и не переполз с первой строчки на вторую, Ольга Алексеевна так и не добилась от него – куда же и зачем сбирался вещий Олег.
   – Придется поставить тебе «плохо», – сказала она.
   Прошло несколько дней. Ольга Алексеевна стала читать ребятам на память отрывок из «Записок охотника» – запнулась, поправилась, снова запнулась… И в тишине раздался голос Катаева:
   – Придется поставить вам «плохо»!
   – Выйди из класса, – сказала Ольга Алексеевна.
   И он вышел, не упустив случая легонько хлопнуть дверью. В тот же вечер происшествие обсуждалось на нашем общем собрании.
   – А что я такого сказал? – сверкая глазами, кричал Катаев. – Что я такого сказал? Если ученик забыл, так это плохо? А если она сама забыла, так это очень прекрасно?
   – Пойми, – сказал Василий Борисович, – Ольга Алексеевна допоздна проверяла ваши тетради, пришла в класс с головной болью, ну и запамятовала – ведь это не стихи, которые задано выучить. Как же ты смел так грубо сказать ей?
   – Я не грубо сказал, я справедливо сказал! – снова взорвался Катаев.
   Оля Борисова подняла руку:
   – Дайте я скажу!
   – Говори, – разрешил Король.
   – Разве Катаев нагрубил один раз? Он всем грубит. Ему ничего нельзя сказать, он сразу кидается, как дикий зверь.
   – Потому что я не трушу! Не подхалимничаю!
   – А все остальные трусят? – с интересом спросил Митя. – И я трушу?
   – Ты, может, не трусишь, а все – конечно… Если бы не трусили, так и отвечали бы по справедливости.
   – Умный ты человек, а какой вздор несешь! – сказал Baсилий Борисович. – Разве тут все оттого разговаривают друг с другом по-человечески, что один другого боится? А ты и правда отвечаешь так, будто вокруг тебя враги. Неужели ты не понимаешь, что сказал Ольге Алексеевне грубость?
   – Не понимаю! – с вызовом ответил Николай.
   – Как же мы постановим? – спросил Король.
   Короткое молчание.
   – Пускай попросит прощения у Ольги Алексеевны, – предложила Оля.
   – Не буду я просить прощения!
   Недаром говорили только Оля да Король, а остальные молчали. Их не задевало за живое, что Катаев нагрубил. Им было любопытно, и только. Вот нагрубил, а теперь не хочет прощения просить и, наверно, не попросит, вот молодец! Молчали, к моему огорчению, даже Витязь и Лида – питомцы и почитатели справедливого Казачка.
   – Витязь, – сказал я, – Катаев в твоем отряде. Как ты думаешь, что нужно делать?
   Я, видно, застал Гришу врасплох; он с интересом глядел на Николая, а не подумал, что и сам должен будет решать его судьбу. Он заерзал на стуле, вздохнул.
   – Что ж… надо извиняться, – сказал он наконец.
   – А ты что скажешь, Вася?
   Коломыта пожал плечами – дескать, кто ж его знает…
   – А ты, Лида? А ты, Степа?
   – Это он сам пускай решает! – вспыхнув, ответила Лида.
   А Искра, секунду подумав, спокойно сказал:
   – Я бы, конечно, извинился.
   Катаев сидел красный, насупленный.
   – Мы хотим, чтоб Николай попросил прощения, – начал я, – чтоб он сказал Ольге Алексеевне: «Простите меня, я поступил грубо». Но ведь чтоб так сказать, надо понять свою вину. Зачем нам, чтобы Катаев просил прощения, как попугай. Поэтому предлагаю: пускай за него извинится Королев. Придется тебе, Дмитрий, просить прощения у Ольги Алексеевны от имени всего нашего дома. Как ты считаешь?
   – Считаю – правильно! – сказал Король.
   – Проси, раз тебе хочется, – вздернув подбородок, бросает Катаев.
   – Чтоб очень хотелось – не скажу. Да, видно, придется.
* * *
   На другой день, как только прозвенел звонок, мы с Митей входим в четвертый класс «А». Ребята встают. Здесь только трое наших – Катаев, Лира и Витязь. Остальные незнакомы мне. Все с любопытством смотрят на нас. Удивлена и пожилая учительница.
   – Ольга Алексеевна, – говорит Король, – от имени нашего детдома прошу простить Катаева за грубость.
   Он умолкает. И сразу все чувствуют – за этим должно последовать: «…Обещаем, что больше этого не будет». Но как обещать за Катаева?
   Король ловит мой взгляд и добавляет решительно:
   – Мы постараемся, чтоб больше этого никогда не было!
   Учительница наклоняет голову.
   – Мне было бы дороже, если бы извинился сам Катаев, – говорит она.
   К ужину Катаев не выходит.
   – Голова болит. Можно, я лягу? – спрашивает он у Гали, которая нынче дежурит. Спрашивая, он глядит в сторону.
   – Ложись, конечно, – отвечает Галя.
   …Вечер, весь дом уснул, мы сидим в кабинете – я за книгой, Галя за учебниками: решила все повторить за семь классов, чтоб ни в чем не отстать и во всем уметь ребятам помочь.
   – Мне кажется, я знаю, что делается у него внутри, – говорит вдруг Галя. – Я помню себя в детстве. Очень трудно понять, почему нельзя сказать вслух то, что думаешь. Это кажется лицемерием, ханжеством. Он забыл стих – ему поставили «плохо». Он считает: учительница забыла – ну и…
   – Я вижу, ты считаешь, что он прав.
   – Нет. Но он мне по душе. Вот он не боится и тебе резко отвечать, а ведь он понимает, что зависит от тебя. Нет, есть в этой его грубости какая-то прямота, что-то такое… как бы тебе сказать…
   Я жду, но Галя никак не находит слова.
   – Мудрено что-то, – говорю я. Мы долго молчим.
   – Сеня, – говорит вдруг Галя, – ты можешь сердиться, но я погладила его по голове.
   Вот так раз!
   – Когда это?
   – Когда ребята легли спать. Я обошла спальню, а у его постели остановилась – ну и провела по волосам. Он сделал вид, будто не слышит.
   – Ну знаешь ли! Мы с тобой не больно далеко уйдем, если так будет – я ругаю, а ты по головке гладишь!
   Галя молчит. Не согласна со мной. А почему не согласна?
   – Послушай, – дня через два сказала Галя Катаеву, – я хочу предложить тебе роль в пьесе. Мы готовим к вечеру «Горе-злосчастье».
   – Не буду, – ответил Катаев. – А кого играть?
   – Королевича. Заморского королевича.
   – Ну, буржуя. Не хочу. Большая роль?
   Он вроде бы отказывался. Но Галя продолжала:
   – Там все роли маленькие, вот погляди. Сегодня вечером в спальне у девочек устроим репетицию.
   Была в этой нехитрой пьеске роль царевны Анфисы – жены заморского королевича. Все девочки наотрез отказались ее играть.
   – Мальчишки потом дразнить будут…
   Галя тщетно уговаривала их. Выручил Ваня Горошко:
   – Я буду царевна.
   Он тут же принялся мастерить себе костюм – юбку выпросил у кого-то на селе, а сам начал шить кокошник, раздобыв где-то и ленты и бусы.
   Лева Литвиненко ходил за Галей по пятам:
   – Галина Константиновна, дайте мне роль! Я умею две мимики, вот посмотрите…
   Сначала нам показалось, что обе «мимики» к нашему случаю мало подходят. Лева очень убедительно изображал испуг – у него даже волосы вставали дыбом и глаза чуть не выскакивали из орбит. И он умел косить – сводил зрачки к самой переносице. Но этим фокусом Галя ему, к его великому огорчению, заниматься запретила:
   – Так недолго и косым остаться.
   – А испуганный-то в пьесе есть, – заметил Митя. – Купец-то, помните? На него разбойники нападают, он и пугается.
   Лева посмотрел на него влюбленным, благодарным взглядом. На том и порешили.
   Роль Горя исполнял Любопытнов. Он очень натурально пищал и весь был такой вертлявый, востроносенький, – почему-то как раз таким мы и представляли себе Горе-злосчастье.
* * *
   Люди толстые и румяные чаще всего добродушны. Наша повариха подтверждала ту печальную истину, что внешность бывает обманчива. Марья Федоровна была женщина хмурая и на язык резковата. Это меня не пугало – Антонина Григорьевна из Березовой Поляны тоже ведь не отличалась ангельским характером. Но вот беда: первый же обед, сготовленный Марьей Федоровной, показал, что она не похожа на Антонину Григорьевну в главном.
   – Все есть в этом супе, только вкуса нету, – пробормотал Лира и был прав.
   – Души нет в вашем борще, вот что я вам скажу, – сообщил как-то поварихе Василий Борисович.
   – Еще чего – душу в борщ класть! – последовал ответ.
   – Не в борщ, а в работу свою, чтоб ребят накормить как следует. Понимаете?
   Но это не вразумило ее.
   Еще непримиримее разговаривала она с ребятами.
   – Как тресну поварешкой по лбу, узнаешь! – сказала она однажды Крикуну, человеку чрезвычайно покладистому, который ничего такого вовсе не заслуживал.