Бурным вихрем вносится Демон в келью Тамары и застывает неподвижно, в той самой позе, как влетел, с наклоненной головой, с распростертыми врозь руками.
   Вся остальная сцена – ряд мгновений, ослепительных по своей художественной яркости, смене настроений, тончайшим переходам от клокочущей страсти к тихой, нежной любви, от кроткой мольбы к властным требованиям. Клятва произносится с такой бурной стремительностью, с такой мощью, с таким чувством беспредельной готовности перед лицом целой вселенной принести в жертву все, чему раньше молился Демон, что становится жутко, что начинаешь верить в истинное бытие этого Демона и горишь беспредельным сочувствием к нему, когда он остается вновь «один, как прежде, во вселенной, без упованья и любви!..» – писал музыкальный и театральный критик Эдуард Старк.
   Надежда Салина, исполнительница Тамары, рассказывает о том, как рождалась эта сцена: «Пел он все, разумеется, прекрасно, по-шаляпински, но голос не звучал ничем особенным. И вдруг на генеральной репетиции он поразил всех нас исполнением «Клятвы» в последнем акте. Эта клятва всегда звучала скучной, надуманной музыкой, и то, что сделал Шаляпин, было изумительно и непонятно. Как бы из хаоса мироздания пронесся стихийный вихрь, и клятва прозвучала в нем угрозой и отчаянием. Шаляпин пел, скандируя каждое слово в каком-то безумном темпе, и по мере того, как он пел, мы все, бывшие на сцене, замерли, ошеломленные, а оркестр, продолжая играть, поднялся как один человек со своих мест, изумленно и восторженно глядя на него. Когда он кончил, мы все, увлеченные одним порывом, захлопали и закричали, музыканты затопали ногами и застучали смычками по инструментам, и все это вылилось в беспримерную овацию как дань восхищения его таланту.
   Нетрудно представить, как я во время спектакля ожидала последнего акта. Когда после арии «Ночь тиха, ночь тепла» я обернулась и увидела в дверях кельи высокую, мрачную статую с буйно разметавшимися черными кудрями над бледным высоким лбом, увидела странно изогнутые брови, а под ними тяжелый, пронизывающий взгляд громадных, по-особому загримированных глаз, мой крик, крик Тамары, прозвучал жизнью, а не театром. Я похолодела, почувствовав в это мгновенье, что этот зловещий призрак, явившийся из другого мира, несет мне гибель, и трепетно сознавала, что от его власти меня не спасут ни молитвы, ни мольбы. Я дрожала, когда он приближался ко мне, и вся моя нервная сила тратилась на то, чтобы укрыться от его горящего, приковывающего взгляда, чтобы не слушать слов «люби меня», звучавших угрозой. И когда Шаляпин обнял меня, я, обессиленная непритворными переживаниями, выскользнула из его страшных для меня объятий и упала к его ногам, даже не допев нескольких слов.
 
Могучий взор смотрел ей в очи,
Он жег ее во мраке ночи,
Над нею прямо он сверкал,
Неотразимый, как кинжал.
Увы! Злой дух торжествовал…
 
   Таким Демоном был Шаляпин».
   Музыкальный критик и композитор Юлий Энгель 20 января в «Русских ведомостях» отмечал, что сцена «Клятвы» оказалась «апогеем шаляпинского Демона».
   Влас Дорошевич тоже был потрясен последними сценами оперы, особенно «Клятвой». Вспоминал, как осуждали Рубинштейна за то, что он из самого сильного места поэмы Лермонтова ничего не мог извлечь: ведь за десятки лет это место в опере почиталось слабейшим.
   – Рубинштейн не справился с «Демоном», – говорили знатоки. – Ведь даже из «Клянусь я первым днем творенья» ничего не смог сделать!
 
Отрекся я от старой мести,
Отрекся я от гордых дум…
 
   В этом полном трагического ужаса «отрекся» столько страдания. Какой вопль делает из этого Шаляпин. Вы слышите, как от души отдирают ее часть.
   И публика слушала в изумлении:
   – Неужели Рубинштейн действительно написал такую дивную вещь? Как же мы ее не слышали?
   Увы! Первое представление «Демона» состоялось только в бенефисе Шаляпина.
   Мы в первый раз видели лермонтовского Демона, в первый раз слышали рубинштейновского Демона, перед нами воплотился он во врубелевском внешнем образе.
   «Артист, который сумел воплотить в себе то, что носилось в мечтах у гениального поэта, великого композитора, талантливого художника, – можно назвать такого артиста гениальным?» – так писал в своем отчете о спектакле Влас Дорошевич.
   «Иначе как массовым сумасшествием нельзя было назвать то, что началось в театре, когда упал занавес. Рев, вой, крики, топот провожали меня до выходных дверей», – вспоминал Александр Серебров.
   После спектакля друзья из ложи номер 13, Константин Коровин, другие приглашенные во главе, естественно, с Федором Шаляпиным поехали в ресторан отмечать историческое событие. Заняли отдельный кабинет, который заказан был заранее. Не успели приступить к первым тостам, как из соседнего кабинета, где уже, видимо, давно кутили, раздался неплохой мужской голос, запевший на мотив куплетов Мефистофеля:
 
Сто рублей за бенефис
Я за вход себе назначил,
Москвичей я одурачил,
Деньги все ко мне стеклись.
 
   Хохот и шумные аплодисменты ничуть не помешали певцу продолжать:
 
Мой великий друг Максим
Заседал в отдельной ложе,
Полугорьких двое тоже
Заседали вместе с ним.
Мы дождались этой чести,
Потому что мы друзья,
Это все – одна семья,
Мы снимались даже вместе,
Чтоб москвич увидеть мог
Восемь пар смазных сапог.
Смазных сапог,
Восемь пар смазных сапог,
Смазных сапог, да!
 
   Шаляпин нахмурился. Словно холодным душем окатили из соседнего кабинета. Уже пора привыкать к тому, что триумф в России всегда соседствует с мелкой завистью, мелочностью души так называемых театралов. Но даже эта пакость не испортила настроение Федора Ивановича, хотя и несколько подмочила ту радость, которую он только что пережил, создавая на людях образ Демона, над которым он так много работал. И почему москвичей он одурачил? Разве он не дал им неповторимое наслаждение своим пением, игрой, отдавая целиком себя, свою душу, нервы, свое сердце, наконец… Ведь несколько часов на сцене он жил жизнью Демона, его чувствами, переживаниями, муками, любовью и ее крушением… И вот некоторым людишкам запомнилось только одно – сто рублей на бенефис…
   – Кто там? – спросил Шаляпин метрдотеля. И, заметив, что тот замялся, добавил: – Говори, говори, не выдам, ты ж меня знаешь.
   – Артисты веселятся, а с ними купец Алексей Александрович Бахрушин, говорят, он создал театральный музей. Хороший господин, только вот…
   – Ничего… Переживем… Господа! Я сейчас им отвечу, а тогда уж мы начнем по своей программе.
 
На земле весь род людской…
 
   Все были ошеломлены мощью и красотой прозвучавших куплетов. Может, и Шаляпин никогда не исполнял их с такой страстью и гневом.
   В соседнем кабинете раздались восторженные аплодисменты, а потом, как по мановению дирижерской палочки, затихли.
   – Простите нас, Федор Иванович! – раздался виноватый голос певца, только что исполнившего куплеты, так задевшие великого артиста, отдавшего всю душу сегодняшнему спектаклю.
   Бенефис продолжался в ресторане.
   Но горький осадок от этих куплетов остался в душе. Почему отказался от приглашения в ресторан Михаил Васильевич Нестеров? Да и некоторые другие почтенные друзья его, как только узнавали, что будет Горький, Леонид Андреев, Скиталец, вдруг находили благовидный предлог и в последнюю минуту отказывались пойти и отметить бенефис, как до этого не раз бывало…
   Что-то происходило в жизни. Что-то разделяло его друзей, а он готов был всех их обнять и соединить. Однако ничего из этого не получалось. И Федор Иванович в какой уж раз убедился в этом…
   Возможно, читателю станут яснее противоречия Федора Ивановича, если я приведу здесь письмо Нестерова А.А. Турыгину от 22 января: «…Огромный же успех имел и Шаляпин в «Демоне», великолепно звучавший голос, грим и костюм по Врубелю, декорации Кости Коровина, все это привело Москву (была вся Москва, ложи были по 400 р.) в восторг. Но я сильно устал и не мог воспринять всего, что дал этот удивительный художник, настолько устал, что не мог воспользоваться приглашением поужинать у него после бенефиса в обществе г.г. Дорошевичей, Ленек Андреевых, Скитальцев…»
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента